Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Смерть лесничего - Игорь Клех на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Игорь Клех

Смерть лесничего

Повесть

Возраст заставлял теперь считаться с возможностью смерти. Пока не своей – и тем не менее. Вынуждал включать безносую на правах погрешности во все жизненные расчеты. Потому он и ответил накануне по телефону: “Да, да, конечно, я приеду”,- не успев прикинуть даже, остается ли на поездку время. Теперь следовало найти его, отсрочив предстоящий отъезд – куда более дальнюю и длительную командировку в “навсегда”. Было ощущение, что чего-то он не доделал в этом оставляемом им краю, имевшем странное, не вполне понятное право на его сердце. “В горах мое сердце”: “Май ха-ат ин зэ хай-лэнд, май ха-ат из нот хи-э”,- твердил школьником заданное на завтра наизусть стихотворение, выдохнутое вместе с перегаром лет двести тому назад шотландским поэтом-забулдыгой. Очень скоро стихи выветрились из памяти, но прошли годы, десятилетия – и все сбылось, о чем в них говорилось. Разве можно учить такому в школах детей??

Вероятно, поэтому уже наутро – все еще не вполне отчетливо понимая зачем,- он сидел с молодой женой, как в зале ожидания, на жесткой скамье неотапливаемой электрички, чтобы спустя три часа утомительной дороги очутиться в том поселке в горах, в котором он не был – подсчитав, не поверил – двадцать пять лет.

Так получилось, что носило все эти годы мимо и сквозь. И не то чтоб доступ в этот поселок был заказан для него, но не было в нем необходимости, что ли. Сойти на железнодорожной станции, отпустить поручень вагона, и обступят знакомые всё места – тихая заводь, где время охотно берет на живца. Но находились постоянно более насущные дела, поездки предпринимались также в новых, не изведанных покуда направлениях. И был еще какой-то тормоз: только сейчас, уже сидя в вагоне электрички, когда за окном пошли мелькать голые рощи и заснеженные поля и потянуло на сон, он вдруг смутился подозрением, что торможение наличествовало.

Наряду с вытеснением.

Пот стыда проступил у него на затылке, когда неожиданно он сообразил, что именно в этом населенном пункте, отмеченном только на самых крупномасштабных географических картах, он впервые, что называется, “познал женщину”, но произошло это так давно и так бесследно кануло. Да и уместно ли заурядную дефлорацию всерьез полагать познанием женщины или утратой невинности – какой к черту?! Скорее избавлением от невинности как от постыдного недостатка – необсохшего молока на губах, юношеского пушка на подбородке и щеках и молочной пенки-пленки, налипшей между ног. Выросшие дети, торопящиеся повзрослеть,- в вымороженном “газике” с брезентовым верхом, на ледяном дерматине заднего сиденья, похрустывающем в полумраке, будто снежный наст,- онемевшие, бесчувственные половые губы, бесстыдство, испуг, вина, нежность. Пока подгулявшие родители во весь голос и с чувством коверкали тягучие украинские песни в освещенных окнах второго этажа. Лишившись наконец девства, его подруга сделалась сразу ощутимо старше его. Конечно, простудили её тогда. Выносил за ней на рассвете тайком кружку подогретой воды и дожидался, перетаптываясь на утреннем морозце под дощатой стенкой сортиров.

На следующий день уехали в соседнюю область, в город на равнине, в месте слияния горных речек, приводящих себя на его околицах к общему знаменателю. А вскоре он уехал из того города в другой, оказался нежданно в третьем – ну и так далее.

Дело, однако, было не в этой неликвидной, хранившейся на складах памяти истории, обладавшей между тем когда-то всеми признаками одержимости и сопровождавшейся неизбежными эксцессами, сопутствующими первой любовной связи, как-то: сопротивление среды, изоляция вдвоем, симптомы удушья, бегство, осуществление свободы на путях предательства и т. п. Дело было не в его юной подруге, чье цветение пола вслед за дефлорацией ошеломило его и всех вокруг, как душный запах черемухи или обломанного сиреневого куста в знакомом дворе. Все это скорее имело отношение к прорастанию дикарских душ и тел, чем к тому, что случается иногда с человеком позднее. Его проблема состояла в запутанности отношений с той внеличной силой, которая заранее все решила за него. Он с изумлением понял, что попался, еще только находясь в преддверии самостоятельной жизни,- как муха на липучку в кухне с распахнутым окном, где женщины варят варенье.

И тогда, называя вещи своими именами, герой сделал ноги – спасся бегством.

Разогретая воспоминанием память сама предложила ему теперь неожиданное ответвление сюжета. Задним числом куда более важным ему представилось, что еще до того, как разыгралась упомянутая история, в окрестностях той же местности он нечаянно расстался с другого рода невинностью. Горланящей подростковой компанией слонялись они с рюкзаками и палаткой по горным дорогам и тропам, переходя вброд речки и перенося по очереди на закорках, как приз, взятую с собой одноклассницу, в которую все были отчасти влюблены,- бдительно при этом присматривая друг за другом.

Покуда у той не начались – очень скоро – месячные. Тогда вывели ее к ближайшей автобусной остановке и, снабдив в дорогу раздобытой ватой, отправили домой к бабушке. Сами продолжили путешествие в порожних товарняках, промахиваясь мимо узловых станций и спрыгивая на ходу – просиживая затем с разбитыми коленями и ссадинами в пристанционных буфетах и только что возникших привокзальных барах с “джубоксами” чешского производства, в которых вызванный монеткой голос Чеслава Немена, срываясь на визг и переходя в ультразвук, будто алмазная пила в возвратно-поступательном движении, нарезал антрацитовыми дисками музыку поколения. Стояло лето 68-го года. Интенсивно, как никогда, шли через Карпаты из Чехословакии и в Чехословакию возвращались груженые железнодорожные составы. На белых гофрированных стенках чешских вагонов привлекало внимание и интриговало выведенное внизу красными литерами слово “Pozor!”.

Как позднее выяснилось, оно имело технический смысл и означало как раз “внимание”.

Между тем в воздухе повисло ожидание вторжения. Неизбежность его ни у кого не вызывала сомнений, расхождения в разговорах встречались лишь относительно сроков. Отцов вызывали в военкомат и забирали на все лето в лагеря на переподготовку. Возникли проблемы с летними отпусками. Даже школьникам было известно, что с весны еще передислоцирован под Мукачево танковый корпус, а госпитали и городские больницы прилегающих областей без излишнего шума в спешном порядке готовятся к приему большого количества раненых. В газетных киосках, однако, по-прежнему можно было купить из-под прилавка, переплатив или взяв

“нагрузку”, добрый десяток чешских и польских газет и журналов – опьяняюще раскованных, незнакомых. Упоительно было рассматривать за столиком, передавая по кругу, карикатуры в них – хмелея от легких белых вин соседних стран, от первых сигаретных затяжек и дегтярного кофе в крошечных чашечках, плавясь в беспредметности желаний, готовности в немедленной драке отстоять свою суверенность и особость – в чувстве долгожданного освобождения от власти отцов; дивясь нереальности происходящего, головокружа от первых свиданий с “дырявыми хлопцами”, или “двухстволками”, как называл снятых ими девчонок дядя-лесничий, подтрунивая над неумелой конспирацией племянника с его товарищами. Все это происходило у самого подножия гор – на этот счет имелись, кстати, свои песни.

К тому времени дядин племянник сподобился однажды холодным утром забраться на сосну на вершине соседней горы. Не совсем ясно, что погнало его наверх,- надо думать, общее стеснение организма пресловутым девством. Но именно оттуда и тогда он увидел впервые над сплошным лесом ВСЕ ГОРЫ.

Изгваздавшись в сосновой смоле и оцарапавшись, прободав наконец головой хвойный покров с засевшей в нем сыростью, он прикипел к стволу, чуть покачиваясь вместе с верхушкой дерева, постанывая и поскрипывая с нею заодно над дымящейся поверхностью мироздания.

Ночной дождь на рассвете закончился, небо постепенно расчищалось. Над дальними горными цепями еще стояло несколько дождей. Угадывалось солнце в дымке, покуда скрытое за облаками, но уже начинавшее то здесь, то там прожигать в небе световые тоннели и шахты, беспорядочно переставляя их затем со склона на склон, будто утверждаясь на гигантских ходулях.

Он не смог рассказать внизу, что увидел там наверху такого. И все же этот нечаянный ракурс – вида сверху на военную тайну творения – отпечатался в нем глубже всего до той поры пережитого. Испытанное ощущение безопорности, открытости по всем осям и направлениям не раз впоследствии навещало его в снах, заставляя просыпаться то с замирающим, то с бешено колотящимся сердцем, раз – несчастным, другой раз – счастливым до слез.

Подросток, побывавший на вершине древа омнипотенции и навсегда запомнивший это, заурядный случай фаллократии. Легкий ответ – и потому неверный. В том опыте не было воинственности, не было покорения вершины и жажды господства. Но было нечто вроде вестибулярного открытия, на зов которого влекутся все летуны и плавуны – все писуны в постели в детстве, все моряки и летчики, все сновидцы и часть альпинистов, все, кому не сидится и не растется на месте. Этот опыт не поддается пересказу, и на земле его по-хорошему следовало бы забывать немедленно, иначе не сможешь передвигаться, ходить.

В тот раз на дерево за ним следом полез его друг. Он покрикивал сверху, подбадривая себя по мере подъема, и забрался, видимо, выше Юрьева. Потому что вниз он спустился с трофеем – красным полотняным галстуком, пропитанным сосновой смолой, как носовой платок,- и надоедливо дразнил затем им Юрьева: уж не наш ли герой-первопроходец привязал его на верхотуре сосны? Не потому ли, что не оказалось в кармане трусиков дамы сердца? И не сдать ли по возвращении эту тряпицу совету пионерской дружины для передачи в школьный музей? Особым шиком в их школе считалось чистить на переменке ботинки пионерским галстуком и носить его скомканным в кармане штанов, отвечая на приставания учителей, что не успел погладить или забыл дома. Еще прошлым летом они выбыли по возрасту из пионеров и пока не торопились становиться комсомольцами. До получения аттестатов зрелости и подачи документов в институты еще оставалось время.

Чтобы понять дальнейший ход событий, важно знать, что над краем, где все они в силу разных причин жили, распялено было наподобие пододеяльника другое небо. Много позже Юрьев узнает еще, как разительно может меняться характер неба в зависимости от местности, а тем более страны. Небо Карпат и Подкарпатья было особым, оно изолировало край даже от ближайших соседей – гулкое и пустое внутри. Горы притягивали к себе и удерживали облака – они-то и создавали это особое небо, этот сырой атмосферный карман, обращавший все население в потенциальных пациентов врачей-ухогорлоносов. Сырость натягивалась камнями, которые остужались при этом, передавая свою остуду дальше – возвращая ее подземным ключам и неплодородной и вероломной кладбищенской земле. Горько пожалеет тот, кому вздумается присесть отдохнуть на камне или полежать на этих постных глинах, поросших травой.

Все звуки еще с дальних подступов звучат здесь чем отчетливей и громче – тем невразумительней, паузы тянутся невыносимо долго, резонанс блуждает, отражаясь от препятствий, словно бильярдный шар от бортов. Здешние членораздельные только по видимости ландшафты измучивают всякого человека, прибывающего сюда с великих равнин.

В этих горах проживал четвертый уже десяток лет юрьевский дядя-лесничий. И все это время он мечтал уехать отсюда – поселиться на равнине, переменить климат, купить дом где-нибудь на родной Проскуровщине, над рекой, с левадой и садом, и чтобы в речке были раки. В горном поселке он был уважаемым человеком и на работу в управление лесничества на центральной улице поселка ежедневно ходил в форменном кителе наподобие прокурорского. За десятилетия, проведенные им здесь, поселок сильно переменился.

При советской власти он превратился поначалу в горнолыжную спортивную базу, а затем в зимний курорт. Пансионаты, турбазы, рестораны разрастались в нем, как грибы в удачный сезон. Летом он также оставался оживленным местом отдыха, пансионаты переполнены были боЂльшую часть года. Но не так давно все неожиданно пресеклось и пошло на убыль. Нет ничего меланхоличней и тоскливей курортного местечка в мертвый сезон,- все тянущийся и тянущийся, покуда не растянется окончательно и не покроет собой все остальные сезоны.

Давно уж прекратились цекистские охоты – то золотое время стабильности, когда за коронным советским гетманом следовала повсюду его любимая молочная корова в специальном прицепном вагоне, и за две недели до прибытия гостей егеря начинали прикармливать медведя, приучая его выходить ровно в полдень к кормушке на лесной поляне. Пуля в лоб, посланная вельможной рукой, свидетельствовала об успешном окончании мишкой курса косолапых наук. В лесничестве выдавались тогда премии, делилось грубое, жесткое мясо убитых зверей, распределялись излишки оленьих и козьих рогов, без которых немыслимо жилье никакого уважающего себя обывателя, не говоря уж о работнике лесничества.

Зверья в Карпатах еще хватало, несмотря на то, что горные склоны оплешивели сразу после второй мировой войны. Сталин завалил, как лося, низкорослого бога этих мест. Древесина здешних лесов пошла на восстановление разрушенных заводов и шахт на востоке. Поэтому позднее, в шестидесятые – семидесятые годы, строительный лес приходилось везти сюда из Сибири или даже из Северной Кореи, что не могло не возбуждать в особо ретивых головах подозрений о заговоре и о вредительстве.

В те годы дядя по путевкам леспромхоза объездил все соцстраны, включая заокеанскую тропическую Кубу, один раз даже побывал с делегацией в капиталистической лесистой Финляндии. Юрьев хорошо запомнил – отчасти благодаря фотографии из семейного альбома – себя дошкольником, держащимся за огромную руку представительного дяди, начальника над лесом, в городском дендропарке на лужайке, утыканной табличками с названиями деревьев и подстриженных кустов. Дядю отличала незаурядная природная любознательность.

Особо уважительно он относился к систематичности познаний, одобряя обстоятельность в любом роде занятий и органически не вынося торопливости. Он являл собой тип послевоенного красавца, с крупным широким лицом и зачесанными назад вьющимися волосами, с той неспешностью движений, что так импонировала женщинам и могла сойти – и сходила – то ли за свидетельство близости к власти, то ли за признак породы.

Во взрослой жизни Юрьеву редко доводилось встречаться с дядей, поддерживавшим между тем весьма обширные родственные связи. И потому, навестив его в областной больнице года два назад в свой очередной приезд к родителям, он немало удивился, когда дядя заговорил с ним неожиданно о собственной жизни. Таким своего дядю ему еще не приходилось видеть. Задрав край больничной рубахи и показав Юрьеву необъятный, кабаний какой-то почти бок с красными лунками от пиявок, поговорив недолго о болезнях и операциях, дядя вдруг разволновался безо всякой видимой причины.

Ему досаждал и его обескураживал сегодняшний день. Его слегка заторможенный от природы ум переставал ориентироваться в стремительности перемен, и он сам готов был вчинить иск времени, обращаясь почему-то с этим к нему, своему племяннику.

По-хохлацки всегда будучи немного себе на уме, избегая открытых столкновений и споров, привыкнув поддерживать ровные отношения с людьми и соблюдать правила приличия, он неожиданно ощутил себя обобранным, обведенным вокруг пальца. Его на каждом шагу окорачивали теперь в собственной семье, ставя ему каждое лыко в строку, родная сестра с мужем наезжали с прямо противоположной стороны, а какие-то взявшиеся ниоткуда нарванные люди, переделившие власть и позанимавшие все места, открыто третировали, лишая его права судить о чем бы то ни было на свете. Воздух вырывался из его легких с сухим старческим присвистом, вынуждая отхаркиваться и часто переводить дыхание, что делало его речь сбивчивой:

– Я расскажу тебе обо всем, как оно было на самом деле, коллективизация, голод, война, люди – и после войны! Я такое знаю, я никогда ни с кем не говорил об этом. Приезжай ко мне в гости, я тебе все расскажу.

Юрьев вовсе не стремился узнать нечто новое о людях вообще, еще меньше его интересовала политическая правда событий. Он не прочь был только покопаться в собственной корневой системе с материнской стороны – заглянуть в историю семьи, узнать некоторые подробности выживания своей родни в крайних условиях, в которых многие другие люди тогда не выжили. И потому два года спустя, с ходу поверив в неслучайность совсем необязательного звонка и состоявшегося почти по недоразумению телефонного разговора, он ехал теперь в электричке на встречу, подвергая испытанию сумасбродством свой застарелый фатализм, как и положено этой душевной подагре. Проснувшийся в нем браконьерский азарт, дрожь загонщика говорили ему, что ловчие ямы и силки прошлого не могут оказаться пусты, что в них трепещется уже и рвется чья-то жизнь.

Железные дороги пришли за последние годы в полный упадок.

Рельсы, изредка все же поступающие с востока, немедленно перепродавались западным соседям, а теми – еще дальше. Шпалы поизносились и расшатались, насыпи обратились в косогоры. Опасно кренясь и то растягиваясь, то сокращаясь в длину, поезд протягивал свой грохочущий состав по мостам над незамерзающими, часто мелеющими, трущими гальку и подгрызающими берега речками.

Берега в местах разлива речек больше не выкладывались бетонными плитами в шашечку. Не только давно безжизненные доты и дзоты, но и будки охраны мостов теперь пустовали, хотя охранные зоны вокруг них по-прежнему обнесены были колючей проволокой.

Разрозненные часовые стали попадаться только уже в горах, на въездах в тоннели. Вагонные окна, впрочем, давно перестали мыть, и потому о существовании или несуществовании все большего числа вещей в заоконном мире оставалось только гадать. Юрьев выходил несколько раз покурить в тамбур с выбитыми дверными стеклами и снежными заносами по углам. На торцевой стенке лущились и шелушились наросты пересохшей краски. Непроизвольная имитация осени – изнаночная и наружная стороны красочных чешуек и струпьев различались не только оттенком, но и кое-где цветом. По тамбуру гулял сквозняк. Морозный воздух продирал легкие при глубоком вдохе и приятно бодрил. Юрьеву уже приходилось как-то ночью ехать в плацкартном вагоне со снятыми боковыми полками – купейных вагонов в том поезде просто не оказалось. Ощущение было резким и восхитительным и оттого запомнилось. “На полпути к теплушке – уют хлева”,- подумал он, оправившись от первого впечатления, прибегнув для этого к испытанному средству меланхолии, и больше уже ничему не удивлялся. Разве что остаточному наличию кое-где дверей в разоренных поездных сортирах, пользоваться которыми все равно уже было нельзя.

Поговаривали, что потрошат вагоны и растаскивают их по частям сами железнодорожники во время отстоя составов на запасных путях и в вагонных парках. Ничего неправдоподобного в этом не было. Он помнил, как в небывало лютую зиму 75-го от съехавших с кольцевой автодороги в поле и опрокинувшихся грузовиков и автобусов к утру оставались одни чернеющие остовы. То была законная добыча окрестных сел, небезопасный промысел рукастых и хозяйственных мужиков.

В Карпатах молодой гуцул признавался как-то:

– Если кто посягнет на моих овец – убью, кто бы ни был. В овраг спущу, так что ручей весной только кости вымоет.

– Кто бы ни был, даже родич? – спросил тогда Юрьев.

– Родич этого не сделает.

– Убьешь человека за овцу?

– Да.

– За кражу – убийство?

– Да.

– Но ты же в церковь ходишь?!

– Убью.

На этом держался еще и сохранялся относительный порядок вещей в селах – на правосознании господарей. Быстро укоренившийся рэкет пышным цветом цвел на районных базарах, но грабеж по селам отсутствовал. Еще в пору недолгого кооперативного бума дряхлый дедок в Косове полез на чердак, за якобы спрятанными там сбережениями, и расстрелял оттуда из припасенного с войны, а может, и с времен “партизанки” шмайссера банду налетчиков, побоями и пытками вымогавшую у них со старухой деньги.

Поучительная история молниеносно разошлась по Карпатам. Людей не трогали. У всех, с кем Юрьев сходился здесь достаточно близко, оказывался рано или поздно припасенный где-то ствол,- нередко еще с первой мировой, несуразной своей длиной приводивший на ум оружие куперовских охотников, но чаще обрез или просто незарегистрированное гладкоствольное ружье – Юрьеву и самому доводилось стрелять из такого, были бы патроны.

Поезд все глубже втягивался в горы. Пошли тоннели.

Юрьев столько раз за последние десятилетия проскакивал эту станцию без остановки, что и на этот раз, несмотря на ожидание, едва ее не пропустил. Сойдя с женой на перрон, он огляделся.

Высыпавший из вагонов народ быстро рассредотачивался, исчезая в узких, щелеобразных проходах, заснеженных улочках и калитках. В некотором отдалении виднелось несколько поставленных вразброс, как попало, пяти- и даже девятиэтажных домов. В одном из них лет десять назад его дядя получил квартиру с телефоном. Нумерации домов, как скоро выяснилось, никто не знал, а на расспросы “к кому приехали?” отвечать не хотелось. Поэтому Юрьев с женой дважды прошли мимо нужного им дома, покуда не выскочила из-за одного и уже бежала к ним с криками наперерез дядина жена. А в противоположном конце улицы показался и сам смущенный дядя, выходивший на станцию встречать их, но не распознавший в быстро рассосавшейся толпе. Теперь жена вовсю его стыдила. Юрьев с дядей расцеловались. Юрьев и сам, возможно, не сразу бы узнал себя, покажи ему в молодые лета его теперешнюю фотографию. Как будто несколько человек, не сильно между собой схожих, пожило за это время под его фамилией, меняя фотографии, адреса, конспирируясь и начиная каждый раз с нуля. Усы прилетали и садились на верхнюю губу, прицеплялась, меняла форму и слетала без следа борода. Уличить можно было, только проверив документы, да выдавало, может, самое в человеке предательское – походка.

Дядя за прошедшие годы поседел окончательно, почти превратившись в альбиноса, еще более раздался вширь, а всегдашняя его степенность приобрела теперь характер экономной стариковской медлительности. Его напористая бойкая жена, много моложе его, напротив, будто вынута была из колоды галицийских пиковых дам, ведьмовски красивых и туго поддающихся старению. Она продолжала работать завучем в интернате, расположенном в нескольких шагах от дома на той же улочке.

Вполне городская квартира, в которую они поднялись, производила из-за деревенских видов из окон впечатление несколько странное.

Городские удобства сымитированы в ней были весьма умело. Но днем в кранах отсутствовала вода, батареи отопления оказывались не теплее трогающей их руки, от ведущего на кухню коридора ванная комната и санузел отделялись только портьерами, а в двери всех комнат вставлены были большие оконные стекла без всяких занавесок на них, так что из прихожей вся квартира, исключая некоторые дальние углы, просматривалась насквозь. Как не без гордости объяснили гостям, дядин сын после работы сам, не торопясь, вот уж второй год облицовывал плиткой стены кухни, ванной и туалета, тщательно примеривал и заменял сантехнику импортной, заказывал новые двери. Очевидно, труды и хлопоты по благоустройству квартиры вносили в души ее обитателей успокоение

– так стоило ли жертвовать комфортом, доставляемым ощущением целесообразности, ради скорейшего окончания ремонтных работ? Все это очень мало походило на ремонт. По профессии дядин сын был врачом-стоматологом, недавно закончившим мединститут и имевшим практику в одном из соседних сел. В этот день он оказался дома и по праву родства сразу, с порога перешел с гостями на “ты”.

Юрьев едва успел освободиться от городских гостинцев – сетки апельсиновых шаров, обязательного, как “отче наш”, батона вареной колбасы, еще чего-то кондитерского к чаю,- как очутился вместе с женой за столом. Все оказалось плотно не ко времени, сытно – под охлажденную водку с маринованными белыми грибами и прочими консервированными разносолами домашней закатки. Общий разговор повелся на “мове”, что дядины родные сумели оценить. К своей жене Юрьев обращался по-русски, как и она к нему. Дядя поначалу заговаривал с ними раз по-русски, раз по-украински – их приезд задал ему задачку. После обеда дядя, выпивший несколько рюмок водки, прилег на диван в той же комнате. Жена его, исполнив свой долг хозяйки, заторопилась и, набросив на плечи платок, побежала через дорогу в свою круглосуточную школу к оставленным ею детям. Юрьев с женой вышли прогуляться.

Недвижное пасмурное небо над головой напоминало разобранную постель. Путаные и едва намеченные в этой части поселка улочки больше походили на проложенные тропы и были почти безлюдны.

Редкие прохожие передвигались и скатывались по неразличимым издали траекториям, то ли следуя за рельефом местности, то ли подчиняясь зову какой-то другой неясной логики, и при приближении как проваливались сквозь землю. Заглянув в несколько открытых магазинов на центральной улице, Юрьев с женой поразились запустению в них, напомнившему о недавнем прошлом,- с той разницей, что теперь в них отсутствовали не только товары, но и рыщущие в их поисках покупатели с туго набитыми кошельками.

Магазинные витрины и полки пусты были в прямом смысле и при этом уже как бы не смущались собственной подчеркнутой голизны, бравируя показным продовольственным нудизмом. Зато повырастали повсеместно в поселке деревянные остекленные будки, набитые импортным алкоголем и готовые впустить внутрь не более трех собутыльников одновременно,- своими размерами и пропорциями будки сильно напоминали нередкие здесь придорожные часовенки

Божьей Матери. “Импортный” алкоголь, как нетрудно было догадаться, почти весь производился в ближайшем райцентре, а любимый горцами праздничный “Амаретто” прямо в селах, по хатам – из спирта и контрабандного экстракта. Жизнь в поселке приобретала все более химерическое измерение. Дядин сын успел за обедом им рассказать, как кто-то из преуспевающих торговцев где-то купил и установил у себя в доме швейцарский лифт, курсирующий между погребом и чердаком с остановками на двух этажах. Минувшей же весной какой-то, видно, разорившийся цирк или зверинец ссадил с вертолета на одной из ближних горок нескольких взрослых медведей, и те долго в растерянности бродили по округе в поисках пропитания, пугая население, пока не ушли южнее. Дядин бывший сослуживец принял одного из них на ночной дороге за прохожего и даже успел обрадоваться попутчику, да вовремя спохватился. Между тем купить в поселке что-то съестное можно было теперь только у закарпатцев, для которых при станции построили крошечный двухрядный рынок под дощатым навесом из некрашеного дерева. Закарпатские крестьяне, у которых климат помягче и все растет на грядках, добирались сюда разбитыми вдрызг поездами четыре раза в неделю. В остальные дни здесь орала музыка, торговали водкой, сиропной водой и какой ни попадя мелочевкой нанятые местными торговыми боссами продавцы и слонялись цыгане. Цены повсюду были примерно одинаковы – несколько выше, чем в областном городе и крупных райцентрах, разница в цене приблизительно соответствовала стоимости поездки в оба конца. Сэкономить можно было только на тратах мускульной силы и времени, но того и другого, как и застарелой привычки к выживанию, имелось здесь по-прежнему в избытке.

На краю поселка дорога ныряла под открытую эстакаду, по которой проложены были рельсы. Они вели к переброшенному невдалеке через горную речушку железнодорожному мосту. На одной из бетонных опор эстакады бросалось в глаза выведенное поперек белыми буквами загадочное слово “ЩЕК”. Здесь им впервые повстречалось несколько лыжников, скатывающихся небрежным коньковым шагом один за другим по дороге в направлении центра поселка. Пластмассовые лыжи скрежетали на скруглениях и громко постукивали по убитому и местами обледеневшему насту проезжей части. Расположенные на околицах местечка пансионаты пустовали, большинство из них не отапливалось теперь, и все же кто-то еще ездил сюда кататься.

Судя по хозяйственной сумке, болтавшейся в руках одного из лыжников, эта группа приезжих направлялась в магазин за очередной порцией “горючего” для согрева. Словно лазутчики где-то теплящейся потаенной жизни, они растормошили омертвелый пейзаж. Сразу за ними следом погнался груженый лесовоз, громыхая и позвякивая цепями, намотанными на колеса, оставляя за собой висеть над дорогой, как белье, мерзлые клубы выхлопов. Тут же отозвался свистом локомотив из-за ближней горы – и несколько минут спустя уже прогрохотал по мосту над речкой и ничем не огражденным мосткам над автотрассой, отпечатавшись на мгновение на фоне неба испачканным маслянистым брюхом травоядного колосса, пересекающего тропу. Миновав мостки, он гуднул еще и еще разок, сообщая на станцию себе подобным о своем приближении.

Назад возвращаться покуда не хотелось, и Юрьев с женой, сойдя с трассы, пошли вдоль берега речки, решив вернуться кружным путем.

По пути несколько раз им попадалось на глаза все то же назойливо и невразумительно пощелкивающее словцо: “щек-Щек-ЩЕК”. Оно нанесено было той же белой масляной краской на приметные, но не вполне подходящие для писания предметы и поверхности: на сгруженные у дороги бетонные балки, на штакетины забора, а на перила пешеходного моста через речку – уже в виде лозунга: “Щека президентом!” Вот оно в чем дело – видать, в поселке не так давно кипела нешуточная политическая борьба. “Выборы в правление местного совета, что ли?” – лениво подумалось Юрьеву. Хотя что-то и кольнуло его при этом, но он никак не мог сообразить – с какой стороны? и в связи с чем?

Юрьев с женой прошли по мосту и поднялись на пригорок, откуда просматривался весь поселок, растянувшийся вдоль железной дороги. В двух противоположных концах светлели выходы из горной теснины. Одна из вершин на другой стороне прободала ненадолго туман. Прореха поползла по склону, обнажив лыжный подъемник с колесом наверху наподобие шахтного, которое, казалось, можно было взять только пинцетом часовщика. Почти отвесно вниз вела трасса слалома, и на ней наблюдалось еле приметное движение также в муравьином масштабе. Но не получившие поддержки, рассогласованные усилия погоды никак не смогли помешать туману наскоро затянуть образовавшуюся щель.

Юрьев несколько раз щелкнул “мыльницей” жену под разлапистыми елями. Лицо ее разрумянилось за время прогулки, от легкого мороза кожа на щеках стала яблочной – на ней недоставало, может, только застывшей слезы или горячего следа от поцелуя. Раз-другой щелкнув – на этот раз уже зажигалкой, он затянулся всласть табачным дымом. Уводящая вверх тропа упиралась в ограду местного кладбища. Внизу под обрывистым склоном распластался церковный двор, крест над куполом церкви достигал уровня подножия елей. На берегу речки высился торговый центр под островерхой деревянной крышей, с рестораном, занявшим весь второй этаж. Перед ним на пятачке столпились дощатые распивочные и ларьки с натянутыми между крышами самодельными гирляндами из грубо раскрашенных электрических лампочек. Это место с протоптанной к торговому центру тропой можно было бы даже назвать людным, если учесть запустение, царившее в поселке. Местные жители развлекались разглядыванием нескольких приезжих, определяемых издалека и без лыж – по деталям экипировки, а еще более – по манере держаться.

Эка невидаль, человек!

Юрьев замерз немного и продрог и предложил жене согреться чем-нибудь в баре ресторана. С предосторожностью они стали спускаться с пригорка, держась за руки,- было скользко.

За четверть века поселок переменился сильно, но при этом совершенно поверхностным – чтобы не сказать “бутафорским” – образом. Внешние перемены не в состоянии изменить структуру местности, ее акустику и атмосферу, а значит, и людей. Во все время прогулки Юрьев, если бы умел, прядал ушами, будто конь, узнающий звуки, и принюхивался, как пес, припоминающий запахи. И звуки, и запахи оставались теми же, ушло только куда-то их значение. Переживание этих непроизвольных ощущений не столько тревожило его, сколько слегка интриговало, и если бы он захотел конкретизировать свое самочувствие, то не больше, скажем, чем развязка шаблонного кинофильма, то есть способ, каким зрительское удовлетворение может быть достигнуто.

Наутро он намеревался расспросить дядю и записать с его помощью кое-что на диктофон с единственной целью – прояснения для самого себя некоторых вещей. Ведь он застал еще краешком то время клятв в угрюмо-легкомысленной стране, где каждый ребенок не мог не задаваться всерьез вопросом: а выдержал бы он пытки врага, как пионер-герой имярек? Недвусмысленного ответа на тот изуверский вопрос у него так и не появилось с тех пор, если не считать само собой разумеющегося неудовлетворительного.

Тем временем надвигались сумерки. Небо над горами оставалось еще довольно светлым, плотная облачность транслировала свет скрытого за ней светила. Но по дну долины уже начинали ползти разведенные чернильные тени, их пятна сливались в рукава. Перекрасив снег, они принимались карабкаться по стенам. По тропке, протоптанной в призрачно синеющем снегу, Юрьев с женой подошли к гигантской двустворчатой приоткрытой двери, скрывавшей вход, надо полагать, в питейное заведение. Бар на первом этаже оказался заперт, внушительных размеров висячий замок не оставлял на этот счет сомнений. Широкая лестница вела на второй этаж, откуда не доносилось ни звука. Поднявшись по ступеням и толкнув громоздкую резную дверь, они, к своему удивлению, оказались в абсолютно пустом, вымороженном и неосвещенном зале ресторана на несколько сотен мест. Побродив в потемках, они обнаружили людей, собравшихся на кухне около самодельного “козла”, обмотанного краснеющей в сумерках спиралью. Им отвечали, что имеются только холодные закуски и напитки – нет посетителей, кухня не работает, и не только обогревать, но даже освещать такую громадину из-за одного-двух или даже дюжины посетителей никто не станет, да и тем самим же будет лучше, если они отправятся подыскать себе другое место. Не вступая в препирательства, Юрьев потребовал спиртного. Только тогда одна из женщин неохотно поднялась, дивясь их настырности, чтоб не сказать самоотвержению, в чем

Юрьев и сам вскоре убедился, проведя первые четверть часа в ресторанном зале. Они сели у окна с западной, более светлой, стороны. Количество темени, впрочем, по обе стороны стекла очень скоро уравновесилось. Официантка, подобрев, зажгла над их столом люстру в виде тележного колеса, но тусклого света нескольких лампочек достало только, чтобы подсветить балки каркасного перекрытия и теряющиеся в темноте остроугольные своды гигантской корчмы. Мерзли руки, нещадно стыли зады на деревянных сиденьях неподъемных стульев. Уже через пять минут такого сидения, когда б не коньяк, у них не попадал бы зуб на зуб. Было, однако, нечто мрачно притягательное в завораживающей бесполезности этого покинутого людьми ковчега, поднятого над поселком. За окном стало черным-черно. Между тем к официантке постепенно возвращались профессиональные навыки. Она сказала, что попросит буфетчицу не только приготовить горячий кофе, но и сварить для них глинтвейн – это было, во всяком случае, много больше того, на что они могли рассчиты-вать. В ожидании обещанного Юрьев спросил жену:

– Ты, кстати, не обратила внимания на эти надписи повсюду “Щек”,

“Щека – президентом”? Маловероятно, конечно, чтоб это оказалось то, о чем я думаю, но знаешь, в тот год, что я отработал после университета в селе подо Львовом – я тебе немного рассказывал, помнишь? – Марусин жених, контуженный сорокалетний плотник, в письме директору школы подписался однажды так – “князь Щек”.

Слишком невероятно, чтоб это был он. Мне в голову тогда не приходило, что это, может, и не прикол, а прозвище или фамилия.

Тот тоже был откуда-то отсюда, из Карпат. Когда вернемся домой, надо будет расспросить дядю – они же здесь все должны друг друга знать. А вдруг мы с тобой узнаем здесь, чем вся та история закончилась?!

Жена невозмутимо отвечала, что еще на станции обратила внимание на намалеванное метровыми буквами на дебаркадере это слово или прозвище и, конечно же, заметила, что, попадаясь в разных местах, оно сопровождало их в течение всей прогулки. Она подумала на подростков, но, кажется, получается интереснее.

По мере разогрева выпитым возможность подобного невероятного совпадения им обоим казалась все менее невероятной, а юрьевское допущение ему самому представлялось все более оправданным и, если повезет, бьющим в самую “десятку” его неоформленных ожиданий – в желание стянуть одним узлом и попробовать оторвать от земли прожитую здесь, в этом краю, жизнь. Юрьеву очень не хотелось комкать свою часть той истории, и он отложил сколь-нибудь связное ее изложение на потом. Тем временем последним великодушным жестом официантка отвела жену Юрьева в туалет для персонала, единственный во всем заведении покуда еще действующий. Рассчитавшись, Юрьев спустился вниз и дожидался снаружи, где также, зайдя за угол, легко справился со ставшей нестерпимой от холода нуждой без посторонней помощи.

Время было вечернее, еще не позднее, но казалось, на тысячи километров кругом залегла глухая полярная ночь. Небо затянуло косматыми облаками, из которых посыпался снег. В полынье света, будто глазунья, шипел фонарь на столбе. Переливалось внизу и бликовало в промоинах льда маслянистое тело речки. От мысли о студеной речной воде мураши бежали по ребрам и голова непроизвольно втягивалась в плечи. Весело заскрипела жужелица под ногами, щедро сыпанутая кем-то из ведра перед въездом на деревянный мост. В отдалении светились окна домов и тускло освещалась центральная улочка, ведущая к железнодорожной станции. Потемки размывали границы тел и вещей, увеличивая их взаимную восприимчивость. На холоде окончательно вышли из легких остатки комнатного воздуха. Смута оставленного и задвинутого на сутки города, в который предстояло завтра возвращаться, чтобы еще через день оставить его бесповоротно, подступала, чуть зазеваешься, то к груди, то к горлу, то к животу, путала мысли и чувства. То же ли испытывала его жена? Решила ли она для себя то, что должна была?

Они наполовину скатились, наполовину сбежали в подобие неглубокого оврага за задними фасадами главной улочки. Минуя едва освещенные складские постройки, частные сараи и огороды, вышли наконец к темнеющему на возвышении торцу пятиэтажной коробки. В ближайшем от подъезда сарайчике, мимо которого они поднялись по тропе, что-то завозилось и обеспокоенно хрюкнуло.

Это было все же село, а не местечко.

Юрьеву вспомнились дрессированные дядины куры, забиравшиеся в курятник по узенькому трапу высотой в рост человека, громко кудахтая при этом – по привычке преувеличивая свое головокружение и деланный страх перед петухом. Каждый вечер дядя захлопывал за ними дверцу дня. Ему приходилось еще пилить и колоть на дворе дрова, носить из колодца воду ведрами на второй этаж двухсемейного дома у речки, где жена его вечерами, когда отключали по каким-то причинам свет, опустившись на колени, проверяла кипы ученических тетрадей у открытой дверцы кафельной печки.

Дядина жена пела когда-то в школьном учительском хоре.

Лесничество выделяло хору автобус, возивший местных артистов с гастролями по району, но главное – на смотры самодеятельности и торжественные вечера в райцентр. То было золотое, чудное время – когда пелось – веселья, приключений, ускользающей молодости, ожиданий, флирта и даже некоторого успеха. На одном из таких концертов они и познакомились: обстоятельный и солидный лесничий с замечательным густым певческим голосом – как выяснилось еще по пути домой, в автобусе – и бойкая учительница географии с ямочками на щеках (с годами – райскими яблочками на скулах) и глазами горячими, как жареные каштаны, какими торгуют ранней осенью только на улицах Мукачева и Ужгорода в соседнем

Закарпатье. Она народила ему таких же, как сама, скороумных, все схватывающих на лету детей. Обоих ему пришлось устраивать в мединститут в областном городе, находя связи, не считаясь со средствами, и поддерживать их по очереди все десять лет учебы и жизни вне дома. Беда его, однако, заключалась в том, что сам он относился к соображающим не столь быстро, а поскольку в войну защищал и отвоевывал ту страну, которую полагал своей родиной, то в старости, когда силы стали иссякать, ему и достались все шишки и палки – за все сразу. Его лишили в семье права голоса, и он действительно его почти потерял. Тот стал ломаться у него, как уже происходило однажды в подростковом возрасте, и был то по-бабьи высоким, то сиплым и еле слышимым, с присвистом и одышкой. В минуты слабости тела и духа он подумывал даже уехать отсюда один, бросив дом, семью, в которой все прекрасно между собой без него ладили. Нимало не отдавая себе отчета, что муж и отец являлся для них всех как раз тем, что их объединяло.

Несколько раз в году он отправлялся погостить в различные места, где благо еще имелись родственники. Возвращался всегда в состоянии более угнетенном, чем уезжал. Тот мужицкий счет, что сидит, откладывается и растет в затылочной части головы каждого пожившего человека, говорил ему, что он пропустил нужный поворот, разогнавшись, прозевал съезд с трассы на проселок, ведущий в родные края, что развернуться не позволят теперь правила движения и запрещающие знаки и что не осталось уже решимости и сил нарушить правила. Что умереть остается либо приживалом у кого-то, что недостойно хозяина, либо предпочесть истаять среди своих, обложившись ватой глухоты, уйдя в старческую несознанку перед лицом семейных попреков и все более чувствительных щипков. И впору не о вате для ушей подумать – да и где набрать-то ее столько? – а о пошиве деревянного костюма и о приобретении места для ямы на лесистом подъеме, где несколько десятилетий спустя только лес и сможет замолвить словечко за когда-то облазившего эти горбы и распадки лесничего, чьи кости так и остались в плену Карпатских гор, а имя стерлось.

Догадка Юрьева подтвердилась. Как выяснилось за ужином, Щек оказался тем самым человеком, на которого Юрьев подумал. Под коньяк с лимоном и чай с душистым вареньем родня охотно и наперебой вывалила на Юрьева ворох всего, что было известно о поселковом сумасшедшем и что сумела о нем припомнить. Тот действительно вознамерился в позапрошлом году стать президентом

Украины и сам, одновременно с другими претендентами, развернул свою избирательную кампанию в поселке. Щеком он значился по паспорту – это не было ни кличкой, ни неостроумной мистификацией, как когда-то показалось Юрьеву. По этой причине слово, увиденное на бетонной опоре, не сразу связалось в его сознании с той давней историей. Лет двадцать назад он выжал из нее все, что смог, и потому, потеряв последовательно связь и след, утратил и интерес к ней. Сегодня он получал преамбулу и эпилог, наконец получал очевидцев и фактуру, которых так недоставало той истории, чтоб прийти к развязке.

Предыстория, правда, несмотря на видимое здравомыслие свидетелей, отдавала легковерностью мифологии и поверхностной красотой суеверия, по-украински – “забобона”. Между лэмками северо-запада и православными гуцулами юго-востока в этих горах жили приземистые и широкоплечие бойки. Нечеловеческая сила их предков, потомственных лесорубов и овцеводов, происходила от того, что они пили – как уже мало кто сейчас здесь пьет – пиво со сметаной. Легкие этих людей были чудовищного объема, и, окажись в этих горах море и жемчуг, они стали бы лучшими в мире ныряльщиками за жемчугом. А не то взлетели бы над своими горами, как дирижабли или метеорологические зонды, и улетели вслед за облаками в другие страны, не будь привязаны за ногу к порогу своей хаты.

Два брата Щека чудили здесь в межвоенное время, соревнуясь друг с другом. Оба были холосты. И если одному удавалось на спор оторвать от земли церковный колокол, то другой, приподняв его, еще и покачивал им. Потому что не сила решает все, знают бойки, но тяга. Старший был механиком-самоучкой и изобретателем. Раз случившееся в этих горах обречено преследовать человека до конца его дней и после – до тех пор, пока не вымрут последние свидетели. Старшего Щека уже полвека не было на свете, а бойки все еще горделиво припоминали в деталях, как удалось ему на спор завести мотор впервые увиденного им спортивного автомобиля, сломавшегося на горной дороге, введя в остолбенение путешествующих в нем богатых панов. Рассказывали, что он сидел в итальянском плену в первую мировую. На обратном пути повидал

Рим, Флоренцию, Венецию, домой же пришел по Карпатскому хребту пешком. Когда в тридцатые годы он сделал из бочки самолет и пролетел на нем несколько километров над горной долиной, младший брат понял, что старшего в этом ему не превзойти, и пошел другим путем. Бочка, кстати, являлась самой правдоподобной деталью этой истории. Юрьеву попалась как-то в межвоенном польском журнале статья с принципиальной схемой аэроплана, собранного английским

(наверное, все же шотландским) изобретателем из разобранной бочкотары. Старшему Щеку между тем то ли слишком не терпелось взлететь, то ли он и не собирался садиться – до такой степени, что этой частью полета он пренебрег. После приземления передвигаться на ногах он уже не мог. Умереть он также долго не мог, потому что, как рассказывали бывавшие в его хате на горе люди, построил себе поворотную кровать, и, как только Смерть приходила за ним и становилась в изголовье, он, почуяв ее, сразу же разворачивался к ней ногами, и та уходила посрамленной. Ему тогда очень сильно захотелось жить. Он взял за себя, как принято здесь говорить, молодку-левшу из нижнего села. Она и родила ему того сына с повернутыми назад ступнями, который на исходе века захочет стать украинским президентом. Еще в грудном возрасте перед самой войной во Львове польский профессор сделал ему операцию, развернув ступни в нужную сторону. От той операции остались только рубцы и швы на щиколотках сзади, похожие на шнуровку ботинок. Батько Щек расплатился за ту операцию золотыми дукатами, что быстро стало известно и взбудоражило всю округу накануне прихода первых Советов. НКВД, освоившись с обстановкой, выдернул в скором времени старого Щека из его поворотной койки, и назад в нее он уже не вернулся. А польского медицинского профессора два года спустя расстреляли немцы, когда пришли во



Поделиться книгой:

На главную
Назад