Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рассказы - Алексей Николаевич Варламов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Алексей Варламов

Рассказы

ЧОЛОВИК

Впервые я увидел Карпаты зимой, когда мне исполнилось двадцать лет.

Мы приехали рано утром в большой поселок Межгорье, по-местному

Межгирье. Солнце только что поднялось из-за гор, которыми со всех сторон был окружен поселок. Он совсем не походил на наши деревни.

Избы, заборы, люди – все было иным и вызывало острое любопытство. Мы пересели на маленький автобус и поехали дальше в горы.

Автобус взбирался на кручи, покрытые снегом и высокими елками, склоны гор приблизились к самым окнам. После бессонной ночи в холодном зале ожидания на вокзале в Мукачеве хотелось спать, но спать было жалко. На чистом синем небе светило необычно яркое солнце, и контраст между светом и тенью был разительным до рези в глазах. Мы ехали, наверное, больше двух часов, горы оказывались то с одной, то с другой стороны, вниз уходили глубокие овраги и скалистые ущелья с незамерзающими ручьями. Иногда по дороге попадались отдельно стоящие, окруженные плетнями дома, небольшие поля, сараи, часовни – и снова тянулись склоны гор. Наконец мы оказались в большом селе, где сходились две долины. Называлось оно Новоселица.

Посреди села рядом с котельной располагалась двухэтажная школа, а при ней интернат, в котором жили дети из дальних деревень. По утрам

Новоселица наполнялась детскими голосами. Мы видели, как дети идут в школу, и слышали, как они говорят на странном певучем языке, представлявшем собой смесь украинского, словацкого, польского и венгерского. Потом мы разбредались по двое по разным концам деревни, стучались в дома к старикам и старухам и спрашивали их о народных поверьях, нечистой силе, ведьмах, колдунах, о том, как раньше играли свадьбы, как хоронили, рожали, праздновали праздники, сажали пшеницу и убирали урожай. Старухи отвечали что помнили, их ответы мы записывали в тетради или на магнитофон, а вечерами собирались в большой комнате, переписывали собранное на карточки, ужинали, немножко выпивали и выясняли, в каком доме лучше накормили.

Карпатские хозяйки бывали гостеприимны, и внимание приезжих им льстило, тем более что часто спрашивающий и отвечающий менялись местами и образованные студентки рассказывали бабкам о похоронном обряде такие подробности, каких те и не слыхали.

В этой интеллектуальной девичьей компании я был единственный новичок, невежда и лицо мужского пола. Последнее было причиной, почему меня взяли в экспедицию. Появление студенток обыкновенно будоражило местную молодежь, по вечерам деревенские парни ломились к сборщицам фольклора, звали их на танцы в клуб, и я был нужен в качестве охранника, хотя и не представлял, что смогу сделать один против целого села.

Однако в Новоселице было тихо, никакие парни столичными девицами не интересовались, и единственный местный мужичок, с которым мы сталкивались, был молодой учитель венгр, живший с нами в интернате.

Это был смуглый черноволосый человек лет двадцати пяти с очень печальным выражением лица. Был он угрюм, подавлен, и какая-то ужасная тоска была в его черных глазах. За две недели мне почти ни разу не удалось его разговорить. Лишь однажды он признался, что чувствует себя в деревне совершенно чужим и хочет уехать в Венгрию, после чего замолчал навсегда, и это казалось непонятным: почему венгр, как он здесь оказался и почему не уезжает, если хочет уехать?

Но странным тут было все, как если бы я приехал совсем в другую страну. В Новоселице имелись все атрибуты советской жизни: сельсовет, колхоз, висели в школе портреты Ленина, дети носили пионерские галстуки, взрослые вели счет на советские рубли, но все равно это был совершенно иной мир. Не враждебный, но иной.

Я не понимал почти ничего из того, что рассказывали его обитатели, и, когда мы шли с моей напарницей от дома к дому, она пересказывала мне истории про ведьм, наводящих порчу на скотину, про девушек, которые превращаются в русалок и крадут у коров молоко, про маленького черта-выхованка, которого заводит себе колдунья-басурканя, для чего берет неразвившееся куриное яйцо, носит его весь Великий пост под мышкой и не моется даже в Чистый Четверг, а когда на Пасху народ выходит из церкви и поет "Христос воскрес", тихо шепчет "и мой воскрес".

Валя хорошо в этом разбиралась, может быть, даже немножко верила в то, что все это правда, но мне ее древности казались не слишком интересными. Зато сами горы, темные елки, красивые дома – все будоражило душу. Мне даже нравился наш интернат, куда мы возвращились в темноте под усыпанным звездами небом, я показывал

Вале Млечный путь, а она говорила, что это Чумацкий шлях, по которому ехали чумаки и рассыпали соль. Голос у нее был звонкий, и сама она мне тоже нравилась. Впрочем, в экспедиции было много хороших девушек, еще больше красивых лиц встречались на улицах

Новоселицы, и я не знал, на ком остановить глаз.

Вскоре я даже начал различать и запоминать отдельные слова, которые часто повторяли старухи: колысь, файно, риздво, Зэлэна Свята. Нас не только вкусно кормили, а давали еще с собой сала, хлеба и домашней колбасы. И всякий раз спрашивали, кто мне Валя и кто ей я, и, по-моему, бывали недовольны сухим Валиным ответом, что мы друг другу никто.

Через неделю обойдя всю Новоселицу, мы отправились в соседнюю деревню Лесковец. Солнце светило совсем по-весеннему, снег осел, по обочинам дороги текли ручьи, весна уже приближалась. Дорога оказалась долгой. Только к вечеру мы пришли на место. Деревня была совсем небольшой и не походила на большое село, где мы жили. Ровного места тут не было вовсе, дома были раскиданы по склону горы, и среди них стояла маленькая аккуратная деревянная церковь, окруженная елями. Мы прошли по извилистой улице, никто не вышел нам встречу, деревня то ли вымерла, то ли затаилась. Наконец в одном доме увидали маленькую старушку в тканой юбке, и Валя попросила разрешения зайти.

– А це чоловик твой? – спросила бабка, внимательно нас разглядывая.

– Чоловик, – кивнула Валя.

Я удивленно на нее посмотрел, но Валя уже начала расспрашивать хозяйку о детях, о ценах, о скотине, как она делала всегда, когда мы приходили в незнакомый дом. Во всем она разбиралась, точно было ей не двадцать два года, а гораздо больше, и казалось, что простые вопросы о повседневной жизни для нее не есть годами наигранный прием, а ей действительно все интересно. И старуха, поначалу отнекивавшаяся и говорившая, что ничего не помнит, начала вытаскивать из глубин памяти и подсознания что-то очень древнее, сохранившееся в этих горах.

Они сидели вдвоем на лавочке напротив меня и о чем-то шептались: столичная студентка и неграмотная закарпатская старуха, и казалось, не было в мире более близких и интересных друг другу людей.

"Неграмотная – это очень хорошо, – шепнула мне Валя, когда старуха ненадолго вышла. – Неграмотные бабки больше знают".

Эта, наверное, действительно много знала. Валя торопливо записывала за ней в тетрадь. Лицо у нее раскраснелось, глаза горели, никогда я не видел ее такой возбужденной.

Смеркалось, я думал о том, как мы пойдем назад и не заблудимся ли по дороге. А Валя никуда не торопилась. Вскоре старик вошел в избу. Он был весь такой маленький, сухонький, промытый.

– То чоловик с жинкой, – сказала ему старуха, на нас показывая.

– А дети у них е?

– Детей немае.

Старик ласково кивнул и сказал, что баня еще не остыла.

– Пидете до бани?

Я оглянулся на Валю.

– А можно? – обрадовалась она. – У нас в интернате совсем помыться негде. Пойдем, Сережа?

Мы вышли на улицу. Солнце зашло за гору, стало морозно, и зеленая стояла над ней первая звезда. Деревня была удивительно красива в этот час. Над домами поднимался дымок. Где-то лаяла собака. Снег скрипел под ногами.

– Зачем ты это придумала?

– Так нам будет больше доверия. Она никогда бы не рассказала мне всего, если бы знала, что я не замужем. Девушкам многого не расскажешь.

Я не стал спрашивать, чего именно не расскажешь. Мне было отчего-то грустно в эту минуту. Вспоминался печальный венгр. Звезд стало больше. Они появлялись на глазах. Мы шли по узкой тропинке и скоре очутились у бани. Я не понимал, что происходит и что хочет от меня

Валя. Мне казалась забавной ее игра, но только когда мы были на людях, а здесь, в узком пространстве предбанника, где Валя деловито раздевалась, я ничего не понимал, однако был уверен, что, как только мы останемся вдвоем, спектакль закончится, она снова станет товарищем, коллегой, да Бог его знает кем, подружкой, которой я рассказывал свои сердечные невзгоды, доверяя ей так же, как доверяли ей старухи.

– Ты что, стесняешься меня? – сказала она почему-то шепотом. – Ведь ничего не видно.

Потоптавшись, я снял одежду, осторожно сложил ее на лавке, все еще думая, что это обернется шуткой.

В бане горел огарок свечи. Она мыла голову, нисколько меня не смущаясь. Маленькие круглые груди бесстыже и трогательно на меня смотрели. Наверное, жена точно так же не стесняется мужа, с которым прожила десять лет.

– Дверь скорей закрывай. Холод напустишь.

Потом мы пили с дедом горилку и ели кровяную колбасу, старик жаловался, что “колгосп” сломал двенадцать капличек, которые вели на

Кальварию, и, странное дело, я понимал все, что он рассказывал. А

Валя, одетая в старухин сарафан, училась работать на ткацком станке.

На веревке у печки сохло постиранное ею наше белье.

Нас положили спать в отдельной комнате, и мы не сомкнули глаз до утра. Ночь была долгая, и я не знал, как мы будем смотреть друг на друга утром и что будет с нами дальше, но тогда было это совсем неважно. Все было у меня тогда в первый раз – горы, деревня, женщина.

ШАНХАЙ

В студенческие годы Петю Авенисимова звали Петром Шанхайским по неофициальному имени небольшой стеклянной пивной, которая находилась рядом с китайским посольством. Пивная была на вид хлипкая и казалась временной, непонятно как возникшей в благородном районе

Мосфильмовских улиц, кремлевской больницы и предместья желтых цэковских особняков. Построили ее назло китайцам за их вторжение на остров Даманский и хотели назвать "Тайванем", но в народе прижилось давно знакомое "Шанхай".

Петя Авенисимов приходил в пивную к самому открытию, занимал круглый столик в левом углу, уставлял его кружками и закусками и так начинал свой университетский день. Забегали знакомые студенты со всех факультетов, здоровались с ним за руку, выпивали кружку пива, наспех закусывали сушеной картошкой и торопились по своим мелким делам, а несуетный Петя никуда не спешил: пивная замещала ему весь прекрасный, громадный и бесполезный университет с его пятнадцатью факультетами.

Иногда нагрузившись пивом по самые плечи, Петя выходил из теплого

"Шанхая" на прохладный московский воздух и медленно нес себя, как наливная баржа несет нефть, мимо молчаливого и бессмысленно-огромного здания китайского посольства, построенного в те времена, когда русский с китайцем были навек братьями, а теперь стоящего посреди Москвы, точно покинутый всеми дом. Петя проходил через ботанический сад биологического факультета, миновал главное здание университета с его высоким шпилем и гербом и поднимался на свой хрупкий стеклянный гуманитарный факультет, готовый, казалось, рухнуть под тяжестью его тела. Распространяя запах пива, Петя присутствовал на паре семинаров и тем же путем возвращался в стояк, оставаясь в нем до самого закрытия, а потом еще добавляя на бульваре наискосок от темных посольских окон с кем-нибудь из обитателей общежития на Мичуринском проспекте и часто у них ночуя, чтобы назавтра было недалеко идти до "Шанхая".

Как Петю Шанхайского при таком образе жизни терпели и почему не отчислили из университета, было для всех тайной. Он переходил из группы в группу и с курса на курс, начинал на дневном и продолжал на вечернем, уходил в академический отпуск по состоянию здоровья и восстанавливался. Уже давно закончили университет те, с кем он когда-то поступал, иные из Петиных сокурсников становились преподавателями и чувствовали себя не совсем ловко, встречая его на своих семинарах. Но сам он нимало не смущался, жил в своем ритме, бывших товарищей звал по имени-отчеству и на "вы", уважая их ученость и ум, и без ропота тащил за собой хвосты несданных дисциплин, а когда его спрашивали на семинарах по истории КПСС про политику партии переходного периода, с трудом приподнимаясь, говорил: o Ночные декгеты советской ввасти, в котогых Уйянов-Йенин…

Молодежь ржала, а доведенная до слез преподавательница жаловалась в партком, хотя Петя всего-навсего был от рождения картав.

Казалось, сказать что-либо серьезное и не рассмешить других он вообще не мог. С виду малахольный и невозмутимый, Петя Шанхайский иной раз отчебучивал такие штуки, что народ беспокойно вращал головами и смотрел на него, как на московское чудо света, вроде цирка или ВДНХ, а он встречал знаки этого восхищения с достоинством, был со всеми одинаково приветлив и каждого приходящего в "Шанхай" принимал, как принимали в Запорожскую сечь охочекомонных казаков. Не имеющего денег кормил за свой счет, болтливого выслушивал, молчаливого развлекал, темных просвещал, у ученых учился сам.

Сколько литров пива выпивал он каждодневно, подсчитать было невозможно, но никогда его не видели пьяным, ни разу не попадал он в вытрезвитель, и ни один милиционер, собирающий дань с курильщиков

"Тайваня", не мог застукать его с сигаретой.

В свободное от пивной время Петя занимался тем, что покупал и продавал джинсы, пластинки, батники, японские зонтики "Три слона", женские сапоги из Югославии, стихи Марины Цветаевой, билеты в театр на Таганку и прочий дефицит застойного времени, что и позволяло ему каждый день проводить в "Шанхае" и угощать всех подряд. Он хорошо разбирался в этих товарах и знал им истинную цену, но не это трезвое и точное знание вещей было его сутью. В глубине души Петя был ранимый человек с любовью к товарищам, готовностью все для них отдать и самыми фантастическими проектами в голове. Нежнее всего он вынашивал идею о том, чтобы собраться всем козырным мужикам, уехать куда-нибудь на остров в океане и организовать там свою республику, где не будет никакой фигни, разумея под последней все то, что находилось за пределами пивнухи, причем не в политическом, а в самом высшем, философском смысле слова. Он много размышлял о том, как будет устроена на этом острове жизнь, как будут трудиться днем люди, чтобы добыть себе пропитание, а вечерами собираться у большого костра и говорить о жизни, читать друг другу лекции, обсуждать самые важные вопросы и приходить к согласию, и порою терял чувство реальности и забывал, где находится.

Уборщица в синем халате, которая на протяжении дня курсировала между туалетом и столиками, выгоняла его из пивной, Петя вывалился на улицу, смотрел на темные посольские окна, куда когда-то давно, когда только поступил в университет, он бросал чернильницы в знак протеста против нападения Китая на Вьетнам, и рассеянно думал о громадной темной стране, давшей миру величайшую философию, подарившей бумагу и порох, а потом культурную революцию, остров Даманский и Мао Цзедуна.

Ему очень хотелось поговорить об этом с каким-нибудь живым китайцем и спросить, как это все у них умещается, но ни один китаец в

"Шанхай" не заглядывал, и было непонятно: а есть ли они на свете, эти китайцы? Таинственная страна будоражила и притягивала себя к

Пете. Он даже пробовал учить ее язык, но дальше иероглифа, изображающего человека, не продвинулся.

Относились к Пете по-разному, иные его уважали, другие считали чудаком и болтуном и презирали, ходили слухи, будто бы он не просто ведет со всеми задушевные разговоры, но стучит, и за это ему разрешают заниматься фарцой, однако сам он ни на кого не обижался, всю хулу принимал со смирением и по-настоящему гордился лишь тем, что имел замечательно большой и выносливый мочевой пузырь и мог не только на спор перепить любого посетителя "Шанхая", но и перестоять его за столом.

Так он всех и перестоял, и университета не закончил, а потом настали времена, когда оказалось, что двоечник и прогульщик, никчемный по большому счету человек, на которого впустую тратило деньги государство, гораздо лучше приспособлен к новой жизни, чем его собеседники и наставники. Мелкая торговля и опыт посреднической деятельности университетских лет внесли Петю Шанхайского в рынок так плавно, как входит в шлюз наливная баржа. Разбогател Петя не вмиг и не наскоком, а постепенно, со свойственной ему солидностью и неспешностью. В бизнесе был несуетлив и осмотрителен, не зарывался, никого не обманывал и не позволял, чтобы обманывали его, счастливо миновал многие напасти диких лет, и вскоре у него было уже несколько магазинов. На него работали сотни человек, он разъезжал по городу на блистающем свежей краской автомобиле "Победа", японской начинкой которого управлял аспирант с философского факультета, специализировавшийся на персонализме Бердяева. Но какие бы концы ни делал Петя, объезжая свои магазины, в пятом часу пополудни он велел везти себя на Воробьевы горы, там оставлял автомобиль и шел пешком мимо главного здания МГУ, мимо ботанического сада и китайского посольства в "Шанхай".

Партнеры Пети удивленно смотрели на убогую пивную, где он назначал им деловые встречи, и относились к Петиному пристрастию как к капризу богатого человека, но для Пети "Шанхай" был чем-то гораздо большим, чем сентиментальное воспоминание. Деньги не сильно изменили его. В душе он оставался таким же добрым и отзывчивым человеком, которому ничего не жаль для своих друзей, – он только не позволял, чтобы его использовали. Он давал без ссуды в долг тем, кто начинал свой бизнес, дарил университету компьютеры, факсы и ксероксы, доплачивал из своего кармана нуждающимся доцентам и кандидатам наук и до слез довел преподавательницу по истории КПСС, которая нищенствовала, после того как специальность ее прикрыли, тем, что назначил ей персональную пенсию. Злые языки, правда, видели в этом особую, изысканную месть и разжигание дьявольского самолюбия, которым Петя якобы тешил себя и брал реванш за презрение, насмешки и упреки в растрате государственных денег и затянувшихся студенческих лет. Но завистники и неудачники были и будут во все времена, и что прислушиваться к их шипению?

Так говорили Пете по-настоящему любившие его люди, но его нежная душа болезненно пережила все несправедливости и колкости, которые эти же люди ему охотно передавали, и чем дальше, тем больше мечталось Пете вернуться во времена, когда он стоял за круглым грязным столиком, прятал от ментов сигарету в рукав и ни одна душа на свете ему ни в чем не завидовала, разве только в том, что он мог пить кружками пиво и не ходить в туалет. Проявления человеческой злобы огорчали Петю. Если бы это было возможно, он купил бы на свои капиталы всю людскую зависть и выбросил ее вон, но с каждым годом зависти становилось все больше и все реже люди философствовали о жизни, меньше старались ее понять, и Петя не мог уразуметь, есть ли между увеличением одного и уменьшением другого какая-то связь. Ему хотелось это обсудить, но обсудить было не с кем. Люди разучились говорить о жизни так, как говорили они в дни его юности. Если с

Петей кто-то и говорил о смысле бытия, то разговоры эти, как правило, сводились к тому, чтобы выпросить у него денег.

Жизнь становилась лучше, а люди хуже, и этого противоречия Петя не мог понять. В молодости он не понимал, что делает плохого, когда продает джинсы, и почему его называют спекулянтом, а теперь ему было обидно то уважение, которым он был окружен. И из-за чего? Из-за денег? Из-за такой малой ерунды, что он стал богат, хотя это не требует ни большого ума, ни великого таланта? Иногда его спрашивали: расскажи, как тебе это удается? Он разводил руками, он пожимал плечами и смущенно улыбался, как если бы у него спрашивали о чем-то неприличном либо, наоборот, очень естественном. Одни на него смотрели как на хитреца, играющего в простака, другие перед ним заискивали и все думали, что дуракам везет, соображали, как бы его половчее обмануть, – а он все видел насквозь, читал чужие мысли, скорбел душой и все чаще пил в одиночестве. Врачи говорили ему, что пива ему нельзя, лучше пей водку, но что ему водка? – он гнал прочь врачей и гнал свое пиво. Детей у него не было, жены тоже, к женщинам он был равнодушен, ездить на охоту или за границу он не любил – любил лишь вспоминать прошлую жизнь, и если бы мог ее вернуть, то не пожалел бы ничего.

Однажды Петя узнал о том, что "Шанхай" собираются закрыть. Он попытался выкупить пивную у городских властей, но на ликвидации сомнительного заведения настаивало посольство Китая, где с годами становилась все более оживленной жизнь, горело в ночи больше окон, появились первые китайцы. Сначала их было мало, а потом китайские студенты наводнили университет, и мало-помалу продукция с клеймом

"Made in China" заволокла российские просторы, как покрывает небо в пасмурный день серая хмарь. Все Петино влияние, все деньги и связи не могли эту поступь остановить. В одну ночь пивную снесли, и место ее стало пусто.

С той поры тоска овладела слабым Петиным сердцем. Обыкновенные развлечения людей его круга ему наскучили, он оставил благотворительность, бросил философию, не выходил из дома, и друзья стали опасаться за его душевное здоровье. Его пробовали развлекать, присылали ему домой красивых женщин с ироническими романами, но ко всему Петя относился, как тот свирепый лев, который полюбил маленькую собачку, а когда она умерла, загрыз тех, кто пытался ее заменить.

Когда ему исполнилось сорок лет, друзья его, желая сделать ему приятное и зная, что отмечать свой юбилей он не станет, позвали Петю в недавно открывшийся загородный ресторан. Ему не хотелось никуда ехать, но звали так настойчиво, что он согласился. Вместо привычной картины уютного зала с накрытыми столами, накрахмаленными скатертями, приборами и официантами Петя увидел тусклый стояк, автоматы, буфетчицу в грязном белом халате, тарелки с пельменями, сосиски в целлофане с консервированным горошком и банки из-под консервированной айвы, заменяющие кружки из грубого стекла.

Растерянный именинник неверными шагами направился по грязным лужам на кафельном полу к автомату, встал в матерящуюся очередь, взял пива, закурил "Приму" и от волнения не заметил, как к нему подошел милиционер в мышиной форме и выписал штраф три рубля. Петя стал искать деньги, разнервничался, руки у него задрожали, сильно забилось сердце, и тогда изображавшие очередь статисты исчезли, милиционер отдал честь и подкинул фуражку, а из-за дверей вышли гости, обступили его, чокнулись с Петей толстой посудой и стали желать здоровья и долгих лет жизни. Слезы выступили на его синих глазах и перемешались с улыбкой счастья. Все было очень трогательно и нежно, почти так, как много лет назад. Петя был в ударе, смеялся, шутил и вспоминал прошлое, но в самый разгар праздника, когда полы накрыли коврами, вместо разбавленного "Жигулевского" принесли виски и текилу и подали лангустов, когда появились белые хрустящие скатерти, приборы и красивые женщины в вечерних платьях, заиграла музыка и перед гостями выскочила хорошенькая певица Алсура и стала петь почти без фонограммы, Петя незаметно от всех вышел на улицу и приказал шоферу отвезти его в Шанхай.

– Его закрыли, – сказал философ равнодушно.

– Отвези меня в Шанхай, – повторил Петя и затрясся от бешенства.

Бердяев пожал плечами и отвез его в “Шереметьево” на последний китайский рейс.

В Шанхае было утро и шел теплый дождь. Петя встал под этот дождь, как встают под душ, и пошел по незнакомой улице. Его обгоняли укутанные полиэтиленом люди на велосипедах, обдавали брызгами немецкие "Фольксвагены" и большие автобусы. И везде в них сидели, стояли, толкались, молчали и говорили китайцы. Предместье города сменилось высокими башнями, которые стояли на расстоянии друг от друга и пространство между ними еще не было застроено. Петя перешел по мосту через реку и очутился в колониальной части города. По узким улицам ездили мотоциклисты, в маленьких лавочках предлагали диковинные фрукты, зеленый чай и пиво, в уличных кафе ели палочками кусочки овощей, мяса и рыбы. Петя поднялся на высокую башню, откуда открывался вид на весь город, но из-за тумана ничего не увидел. Этот туман, как непроницаемый купол, висел над всей незнакомой страной.

На железнодорожном вокзале, таком огромном, как будто бы все московские вокзалы тут собрались, тысячи китайцев с изумлением глядели на его величественную фигуру, а он глядел на них и поражался тому, как их много и какие разные у них, оказывается, лица.

Потом Петя ехал всю ночь в китайском поезде и смотрел за окно, где лежала большая таинственная страна. В Пекине его кормили уткой и рыбой, наливали зеленый чай из чайника с непомерно длинным носиком, учили есть палочками, возили на Великую китайскую стену, которая тоже была покрыта туманом, показывали Запретный город, дворец императора и площадь, на которой были расстреляны студенты, и новые высотные дома.

А утром его пригласил к себе самый главный китаец. Это был маленький сухонький человек со смеющимися голубыми глазками, и Пете он очень понравился. Он был такой несуетный и ласковый, что Петя стал рассказывать китайцу свою жизнь, про "Шанхай" и про то, что мечтал уехать туда, где не будет фигни, но фигни стало еще больше, и китаец мудро ответил, что фигня находится не вовне, а внутри человека и не будет ее лишь там, где не будет уже ничего или будет все – в зависимости от личных убеждений каждого.

– Мы знаем, что вам причинили боль, когда отняли вашу маленькую пивную, – сказал китаец на прощание. – Мы всегда считали вас другом нашего народа и хотим подарить вам то, о чем вы мечтали.

Он посадил Петю в свой личный самолет, и через несколько часов полета над океаном внизу показался небольшой остров. Прибой накатывался на песок, на острове росли пальмы и несколько хижин стояло на берегу. Самолет снизился, и Петя увидел друзей, которые были на его сорокалетии, и тех, кто там не был, но когда-то приходил в "Шанхай" и слушал его сказки. Лица их были печальны, они стояли кругом, а посреди этого круга неподвижно лежало его грузное тело, похожее на срезанное дерево с сорока годовыми кольцами в сечении.

Пете было очень хорошо, и он не понимал, почему плачут эти люди теперь, когда им удалось достичь заветной земли. Истина ему открылась – та истина, ради которой он потратил столько сил: она была рассыпана по всему эту острову, она была в каждой песчинке, и

Петя радостно засмеялся, легко побежал и закричал, что фигни больше нет, но никто его не услышал.

ЕВРЕЙКА

Отец называл ее Марианной, дед – Марьей, мать – Мариной, а бабка -

Марьяной или Яной. Так и жила она с разными именами. В младенчестве была веселой, пухлой девочкой. Потом, когда выросла и смотрела на детские фотографии, не могла понять, куда все делось, почему распрямились и потемнели волосы и как толстый краснощекий ребенок превратился в худенькую девушку с продолговатым лицом и длинным, начинавшимся сразу у лба, безо всякой переносицы, носом. Нос был самой выдающейся чертой ее лица – настоящий еврейский нос, по которому можно было без ошибки определить, что скрывается в ее паспорте под словом “русская”. Это “русская” не было полной неправдой. Наверное, если б можно было написать “русская еврейка” или “еврейская русская” – она бы так и сделала, но, когда пришлось выбирать, выбрал за нее дед, и она не стала ему перечить.

Дед ее был поэтом. Его стихи печатали во всех учебниках “Родная речь”, и миллионы детей от Чопа до Чукотки легко заучивали их наизусть. На эти стихи пела песни большая страна, и хлебосольный дедов дом в Переделкине на них существовал и принимал гостей. Гости сытно ели, пили коньяк и водку, поднимали тосты за хозяина и хозяйку, и поэт приводил в гостиную маленькую Марью. Не смущаясь незнакомых людей, она танцевала летку-енку и раскланивалась, как настоящая актриса, когда ей хлопали.

А Марианна в этом веселом доме не бывала никогда. Марианна жила в маленькой комнате в коммунальной квартире в заводском районе на окраине Москвы, где ее беззлобно звали жидовкой, а ее отца чуть позлее жидом, и только мать, молчаливую, болезненную женщину, никак не звали. Сначала Марианна не понимала, почему ее называют пархатой, а когда подросла и пожаловалась отцу, он ответил, что она должна быть выше несчастных, забитых жизнью людей, которые повторяют чужие глупости и сами не знают, что говорят. * А почему мы не можем жить у бабушки и дедушки? * Потому что они не могли простить твою маму за то, что она полюбила еврея, – произнес он, сжимая губы. * Но ведь ты хороший. Почему тебя не простили? * Это я не простил, – сказал он, выпрямившись. * А почему? – У нее слишком затянулся возраст, когда дети спрашивают "почему". * Потому что они-то как раз знают, что говорят. И их прощать нельзя.

Он разговаривал с ней как со взрослой, и ей это нравилось, но то, о чем он говорил, было печальным и не совсем понятным. * Значит, это плохо – быть евреями? Давай ими не будем, – предложила она легко.

– Нет, это очень хорошо – быть евреями, – возразил он упрямо. -

Евреи – талантливые и умные люди, и у них есть своя родина, куда мы скоро уедем и где никто не посмеет нас оскорблять.

Марианна закрывала глаза и представляла себе далекую теплую страну, которая воевала с окружающими ее злыми соседями, как если бы тоже находилась в большой коммунальной квартире. Ей хотелось рассказать о ней и ее победах и похвастаться перед толстыми, дразнившими ее детьми, но отец велел молчать, не отвечать на оскорбления и хранить как тайну, которую ей одной доверял.

Год спустя они действительно уехали, однако не в Израиль, а в новосибирский Академгородок, где отцу предложили жилье и работу.

Городок был еще маленький – посреди леса стояли новые, только что построенные дома, воздух был глубоким и чистым, на улицах пели птицы, и Марианна сразу же здесь все полюбила. Квартиры в городке давали в зависимости от научного звания. Кандидатам наук – двухкомнатные, докторам – трехкомнатные, а академикам – коттеджи.

Здесь отцу не мешали защитить диссертацию, сначала одну, а потом другую, никто не произносил слово “жид”, а если бы произнес, то от такого человека все отвернулись бы и никогда не подали ему руки.

Они жили хорошо и счастливо, городок рос, и Марианна росла вместе с ним, ей нравилась ее школа, и на каникулы она все реже ездила в

Москву, а потом и вовсе стала ее забывать; ей казалось, что она всю жизнь прожила в Сибири среди больших и добрых людей и не уедет отсюда никогда. Она была очень близка с отцом, доверяла ему самое сокровенное и деликатное, что обыкновенно девочки ее возраста могут рассказать лишь матери, и отец думал, что она его тоже во всем поймет. Однажды, когда Марианне исполнилось четырнадцать лет, он спросил, как она отнесется к тому, чтобы пойти с ним в гости. * К кому? * К одному маленькому мальчику и его маме. * Какому мальчику? * Твоему младшему брату.



Поделиться книгой:

На главную
Назад