«Но допустим, я просто сломаю ногу?» И он выскользнул в вестибюль.
Эллери Квин заявил, что не станет слушать его рассказ и пусть Говард сначала помоется в ванне и плотно позавтракает. Известно, что историями, поведанными голодным, усталым и страдающим человеком, интересуются поэты и священники, а для людей, привыкших иметь дело с фактами, — это лишь пустая трата времени. Он был эгоистом, и только чистый эгоизм побудил его раздеть Говарда, приготовить для странного посетителя теплую ванну, побрить ему бороду, перевязать раны, дать отглаженную одежду и накормить завтраком, подав фужер томатного сока, смешанного с уорсетширским бренди, небольшой бифштекс, семь ломтей тостов с разогретым маслом и три чашки черного кофе.
— Ну вот, теперь я тебя узнаю, — весело проговорил Эллери, наливая третью чашку. — Теперь ты способен думать и здраво рассуждать, хотя и не без некоторых усилий. Что же, Говард, когда я видел тебя в последний раз, ты был мраморно-бледным. А сейчас вновь становишься нормальным человеком из плоти и крови.
— Ты успел осмотреть мою одежду.
Эллери улыбнулся:
— Ты довольно долго мылся в ванне.
— Я долго шел к тебе из Боуэри.
— И тебя обокрали?
— Ты и сам знаешь. Наверное, уже залез ко мне в карманы.
— Естественно. Как поживает твой отец, Говард?
— С ним все в порядке. — Говард недоуменно огляделся по сторонам и отодвинулся от стола. — Эллери, я могу позвонить по твоему телефону?
Эллери проследил взглядом, как Говард направился в его кабинет. Он не закрыл за собой дверь, и Эллери задумался, стоит ли ее закрывать. Очевидно, Говард заказал междугородний разговор, поскольку из-за двери какое-то время не доносилось ни звука.
Эллери потянулся за трубкой, которую привык курить после завтрака, и припомнил все известное ему о Говарде Ван Хорне.
А известно ему было немного, да и сведения относились к довоенной поре их жизни за океаном. Прошло уже целое десятилетие. Они познакомились на террасе кафе, расположенного на углу рю де ля Юшетт и бульвара Сен-Мишель. Это был предвоенный Париж. Париж кагуляров[1] и populaires.[2] Париж той невероятной выставки, когда нацисты с новенькими фотокамерами и путеводителями высыпали на правый берег Сены, расталкивая бледных беженцев из Вены и Праги с видом всемогущих сверхчеловеков и одновременно с жадным нетерпением туристов, собирающихся посмотреть фреску Пикассо «Герника». Париж непримиримых споров об Испании, в то время как за Пиренеями Мадрид умирал, ожидая вооруженного вмешательства. Да, это был Париж накануне падения, и Эллери искал в нем человека, которого знали под фамилией Ханзель; но о той другой, давней истории, наверное, никто и никогда не расскажет. А поскольку Ханзель был нацистом и лишь немногие нацисты, как считалось, появлялись на рю де ля Юшетт, Эллери стал поджидать его в этом кафе.
Там он и встретил Говарда.
Какое-то время Говард жил на левом берегу и чувствовал себя там неуютно. На рю де ля Юшетт отсутствовала доверительная атмосфера, типичная для других парижских кварталов в пору долгого и мучительного рождения линии Мажино. Тревожная политическая обстановка гнетуще воздействовала на молодого американца, приехавшего изучать скульптуру. Его голова была полна Роденом, Бурделем, неоклассицизмом и чистотой линий греческих изваяний. Эллери вспомнил, что тогда он пожалел Говарда. Все знают, что людям, попавшим в незнакомый мир, бывает легче, если их хотя бы двое, и они уже не мучаются прежней подозрительностью. Вот Эллери и предложил Говарду место за его столиком на террасе. В течение трех недель они виделись постоянно, но в один прекрасный день на этой террасе возник Ханзель. Он подошел сюда, со стороны рю Сен-Северин, то есть «материализовался» из Франции четырнадцатого века, и направился прямо к Эллери, и дружбе с Говардом настал конец.
Из кабинета послышался голос Говарда:
— Но, отец, у меня все нормально. Я тебе не лгу, понимаешь, не лгу тебе, фигляр. — Затем Говард добавил: — Успокойся и дай отдохнуть своим ищейкам. Я скоро вернусь домой.
В те три недели Говард взахлеб и с каким-то пугающим восторгом рассказывал о своем отце. У Эллери сложилось представление о старшем Ван Хорне как о человеке с железной грудной клеткой, сильной и могущественной личности и настоящем герое — бесстрашном, с чувством собственного достоинства, блистательном, гуманном, великодушном и немало пережившем. Короче, как о замечательном, образцовом отце. Обширный перечень добродетелей позабавил великого сыщика, и, когда Говард пригласил его в свою студию в пансионе, Эллери увидел, что в ней полным-полно скульптурных изображений, высеченных из камня и стоявших на внушительных пьедесталах геометрической формы. Среди них преобладали фигуры Зевса, Моисея и Адама. Тогда ему показалось весьма характерным, что Говард ни разу не упомянул о своей матери.
— Нет, я приеду с Эллери Квином, — продолжал Говард. — Ты же помнишь, отец, — это тот отличный парень, с которым я познакомился перед войной, в Париже… Да, Квин… Да, тот самый. — И мрачно пояснил: — Я решил, что за мной нужно будет присмотреть, а уж он-то с этим справится.
Во время парижской идиллии Говард поразил Эллери своей удручающей провинциальностью. Он был родом из Новой Англии, Эллери никогда не спрашивал его, откуда именно, но понял, что город находится неподалеку от Нью-Йорка. Очевидно, Ван Хорны жили в одном из его самых больших особняков. Причем речь шла о Говарде, его отце и брате отца, ни о каких женщинах семьи Ван Хорн Эллери от молодого скульптора не слышал ни слова и предположил, что мать Говарда умерла много лет назад. В детстве он был окружен высокой стеной репетиторов и гувернанток и узнавал о мире в основном от этих оплаченных его отцом взрослых, то есть, иначе говоря, так ничего о нем и не узнал. Он никогда нигде не был, кроме города, в котором жил. Не приходится удивляться, что в Париже Говард растерялся, смутился и озлобился. Ведь он оказался слишком далеко от Главной улицы… и, как подозревал Эллери, от своего папочки.
В ту пору Эллери решил, что Говард должен заинтересовать психиатров. Он был мускулистым, ширококостным, угловатым парнем, с большой головой и квадратной челюстью. Короче, крепким на вид — активным, предприимчивым и умелым — типичным героем массовой литературы. Однако, очутившись в Европе в один из наиболее бурных периодов ее истории и впитав в себя европейский дух, он украдкой бросал через плечо тоскливые взгляды за океан, туда, где остался родной очаг и отец. Да, заключил Эллери, каждый отец создает сына по своему образу и подобию, но результат не всегда можно предугадать.
Эллери не оставляло чувство — Говард приехал в Европу не потому, что сам этого захотел, а потому, что так решил Дидрих Ван Хорн. И еще Эллери был уверен, что Говард был бы куда счастливее в Бостоне, в Школе изящных искусств. Или если бы стал единственным авторитетом города в вопросах культуры, заняв, например, пост консультанта главного комитета по планированию, и решал, имеет ли смысл поручать оформление Общественного центра отдыха иностранному скульптору, известному своим пристрастием к обнаженным женским фигурам, без всяких драпировок. Эллери с усмешкой подумал, что в подобных ситуациях советы Говарда были бы незаменимы, — ведь он всегда краснел, когда они проходили мимо тайного притона на углу рю де ля Юшетт и рю Закари. Как-то он ясно выразил свое отношение к Европе, указав на здание полицейского участка рядом с притоном и воскликнув: «Я не ханжа, Эллери, но, бог ты мой, это уж слишком далеко зашло, это чистый декаданс!» Эллери припомнил, что тогда у него невольно родилась мысль: у себя в городе Говард не смог бы столь фамильярно обращаться с привычными фактами. С тех пор он часто размышлял о Говарде, трезво и сознательно воссоздавшем образ своего отца в просторной студии на левом берегу, о его инфантильной и смятенной душе. Говард ему очень нравился.
— Но это глупо, отец. Передай Салли, чтобы она обо мне не беспокоилась. О чем тут волноваться?
Однако все это было десять лет назад. И за истекшее десятилетие над физиономией Говарда успел поработать иной скульптор. Эллери не стал размышлять о неведомом художнике, мастерски прошедшемся по ней своими кулаками. Около рта Говарда появились складки, а в неповрежденном глазу улавливался какой-то усталый блеск. Да, после их последней встречи в жизни младшего Ван Хорна произошло немало событий. Теперь его бы не смутил попавшийся по пути бордель, а когда он разговаривал с отцом, в его голосе звучали иные ноты. Десять лет назад Эллери их не слышал.
У Эллери вдруг возникло очень странное ощущение. Но не успел он его проанализировать, как Говард вышел из кабинета.
— Отец принял меры и отправил всех местных копов на восток, на мои поиски, — усмехнулся Говард. — Не слишком лестно для коллег инспектора Квина.
— Но восток страны велик, Говард.
Скульптор сел и принялся разглядывать свои забинтованные руки.
— Что это? — поинтересовался Эллери. — Следы войны?
— Войны? — удивленно посмотрел на него Говард.
— И по-видимому, болезненные, если ты так страдаешь. Я даже подумал, что это хроническая травма. Но, выходит, у тебя не военное ранение?
— Я вообще не воевал.
Эллери улыбнулся:
— Что же, я тебя слушаю.
— А, да. — Говард поморщился и покачал правой ногой. — Не знаю, отчего мне взбрело в голову, будто тебе есть дело до моих проблем.
— Допустим, что есть.
Эллери догадался о внутренней борьбе и колебаниях Говарда.
— Ну, давай выкладывай, — предложил он, — облегчи душу.
И Говард точно с разбега бросился в воду.
— Эллери, два с половиной года назад я чуть было не выпрыгнул из окна.
— Понимаю, — отозвался Эллери, — но потом передумал.
Говард покраснел, хотя и не сразу.
— Я не лгу!
— А меня не волнуют твои драматические переживания. — Эллери вытряхнул трубку, постучав ею по столу.
Разбитое лицо Говарда напряглось и из красного сделалось синим.
— Пойми, Говард, — начал Эллери, — ты не исключение. Каждый из нас когда-нибудь хоть раз да помышлял о самоубийстве. И однако почти все, тьфу-тьфу, как бы не сглазить, живы и здоровы.
Говард уставился на него, сверкнув неповрежденным глазом.
— Знаешь, я не гожусь для исповедей. Но и ты зашел не с того конца. Суть здесь не в самоубийстве, у тебя иная проблема. Так что не старайся меня поразить.
Говард отвел взгляд, и Эллери хмыкнул.
— Ты мне нравишься, обезьяна. Ты понравился мне еще десять лет назад. Помнится, я тогда решил: ты — отличный парень, но отец у тебя чересчур властный и привык тобою помыкать. А с другой стороны, он мог бы вести себя и построже, не потакая тебе на каждом шагу. Да перестань щелкать челюстью, Говард. Я твоего отца не упрекаю. Все американские отцы таковы, ну, или большинство, и разница тут лишь в степени и личных особенностях.
Я сказал, что ты мне понравился в Париже, когда был совсем щенком — длинным, с толстыми лапами. Ты мне и теперь нравишься, когда стал крепким, взрослым псом. Тебе тяжело, ты пришел ко мне, и я постараюсь тебе помочь, чем смогу. Но только не пытайся меня разжалобить, а иначе у нас ничего не получится. Уж лучше быть героем. Ну как, я тебя не слишком задел за живое?
— Черт с тобой.
Они оба рассмеялись, и Эллери отрывисто произнес:
— Подожди, пока я набью трубку.
Рано утром 1 сентября 1939 года нацистские самолеты загрохотали над Варшавой. Еще до исхода дня Франция объявила всеобщую мобилизацию и ввела военное положение. И еще до конца недели Говард уехал к себе на родину.
— Я охотно воспользовался предлогом, — признался он. — И был по горло сыт Францией, беженцами, Гитлером, Муссолини, кафе «Сен-Мишель» и самим собой. Мне хотелось прокрасться в свою кровать, залезть под одеяло и уснуть лет на двадцать. Даже скульптура успела мне надоесть. И когда я вернулся домой, то выбросил мой резец.
Отец, по обыкновению, устранился. Не задавал мне никаких вопросов и не предъявлял претензий. Он дал мне возможность решать самому.
Однако Говард так ничего и не решил. Его кровать не стала утробой для долгого сна, и об этом он теперь не мечтал. Главная улица города вдруг показалась ему еще более чужой, чем парижская улица Кота-рыболова. Он принялся читать газеты и журналы и слушать по радио репортажи о капитуляции Европы. Он также начал избегать зеркал. И обнаружил, что в корне не согласен с изоляционистскими суждениями дядюшки. За обеденным столом Ван Хорнов вспыхивали ссоры, и отец Говарда без особого успеха пытался примирить спорящих.
— У тебя есть дядюшка? — переспросил Эллери.
— Да, мой дядя Уолферт. Брат отца. Ну у него и характер, скажу я тебе, — значительно произнес Говард, но больше ничего не добавил.
В ту пору Говард и совершил свой первый круиз по темному морю безвременья.
— Это случилось в ночь свадьбы отца, — рассказывал Говард. — Он всем нам преподнес сюрприз, я имею в виду, своей женитьбой. Помню, как дядя Уолферт заметил в своей типичной, подловатой манере: «Бывают же дураки, что на старости лет впадают в детство». Но отец вовсе не был стар, и он влюбился в очаровательную женщину, я не считаю, что он совершил ошибку.
Как бы то ни было, он женился на Салли и они отправились проводить медовый месяц, а я в ту ночь стоял перед зеркалом моего бюро и развязывал галстук. В общем, начал раздеваться на сон грядущий — и… вдруг провал. Очнулся в доме шофера грузовика за столом и ковырял там корку пирога с черникой. То есть пришел в себя в четырехстах милях от дома.
Эллери очень осторожно вновь поднес спичку к трубке.
— Телекинез? — с усмешкой осведомился он. — И ты — жертва неведомой силы.
— Я не шучу. Но там ко мне вернулось сознание, и я запомнил эти минуты.
— И сколько времени ты был «вне себя»?
— Пять с половиной дней.
— Черт бы ее побрал, эту трубку, — проворчал Эллери.
— Клянусь тебе, больше я ничего не мог припомнить. В одну минуту я развязывал галстук у себя в спальне, а в следующую сидел за обедом в четырехстах милях от дома. Как я там очутился, что делал без малого шесть дней, чем питался, где спал, с кем разговаривал, что и кому сказал, — ну, полный провал. Пустота. Я даже не удивился, что прошло столько времени. С таким же успехом я мог умереть, пережить собственные похороны и воскреснуть.
— Ну вот, уже лучше, — сказал Эллери к своей трубке. — А, да… Конечно, это неприятно, Говард, но ничего необычного здесь нет. Амнезия.
— Разумеется, — с усмешкой откликнулся Говард. — Амнезия. Для тебя это только слово. У тебя она когда-нибудь была?
— Продолжай.
— Через три недели все повторилось снова. В первый раз об этом никто не узнал. Дяде Уолферту было наплевать, а отец еще не вернулся из свадебной поездки. Но во второй раз и отец, и Салли были дома. Я блуждал где-то целые сутки, прежде чем они меня отыскали, и еще восемь часов не мог оправиться. Потом они рассказали мне, что случилось. Я думал, будто только что принял душ. Но оказалось, что вырубился на сутки с лишним.
— А что считают врачи?
— Естественно, отец обращался к разным светилам. С кем он только не консультировался. Но они не нашли у меня никаких отклонений. И вот тогда я испугался, братец Квин. Честно скажу, без дураков. Страшно испугался.
— Конечно, ты испугался.
Говард неторопливо закурил сигарету.
— Благодарю, но я имел в виду настоящий страх. — Он нахмурился и погасил спичку. — Я не в силах описать…
— Ты почувствовал, что нормальные правила не сработали. Но лишь для тебя.
— Да, так оно и было. И внезапно я ощутил абсолютное одиночество. Похоже на… похоже на четвертое измерение.
Эллери засмеялся:
— Давай лучше без самоанализа. И припадки продолжали повторяться?
— Да, постоянно и в течение всей войны. Когда напали на Пёрл-Харбор, я испытал чуть ли не облегчение. Надеть военную форму, вступить в армию, что-то делать. Не знаю, но для меня это был вполне возможный выход. Однако… меня не взяли.
— О?
— Забраковали, Эллери. И в армию, и во флот, и в авиацию, и в морскую пехоту, и в торговый флот — вот в таком порядке. Полагаю, никакой пользы от парня с провалами памяти в самые непредсказуемые моменты им не было. — Вздутая, расшибленная губа Говарда искривилась. — Я стал одним из бракованных зверьков Дяди Сэма.
— И тебе пришлось остаться дома?
— Да, и за это я получил сполна. Горожане при встречах глазели на меня, как на чудо-юдо, и крутили пальцами у висков. А парни, приезжавшие на побывку, меня избегали. Наверное, они все думали — это потому, что я сын Ван Хорна. Ну, в общем, в годы войны я работал в ночную смену на большом авиационном заводе, у нас в городе. А днем орудовал с глиной и камнем у себя в студии. И старался поменьше показываться на людях. Но вот уменьшиться до размеров мальчика-с-пальчика я никак не сумел. Это было уж слишком. Так что порой меня замечали.
Эллери окинул взглядом атлетическую фигуру, растянувшуюся в кресле, и кивнул.
— Ладно, — отрывисто произнес он. — Давай перейдем к подробностям. Расскажи все, что тебе известно об этих приступах амнезии.
— Они наступают периодически, но никакой последовательности в них нет. И предупреждений тоже не бывает, хотя врачи утверждают, будто приступы случаются, когда я сверх меры возбужден или расстроен. Иногда затмение длится всего пару часов, а порой — три или четыре недели. Я отключался в самых разных местах: дома, в Бостоне, в Нью-Йорке, однажды в Провиденсе. А иной раз и на грязной дороге, в середине пути неведомо куда. Или в какой-нибудь старой развалюхе. Я никогда не мог припомнить, где находился и что делал.
— Говард. — Тон Эллери стал подчеркнуто небрежным. — Ты когда-нибудь проходил по мосту?
— По мосту?
— Да.
Эллери показалось, что Говард заговорил столь же небрежно.
— Как-то раз проходил. А почему ты меня спрашиваешь?
— Что ты обычно делал, когда кончался приступ? Я имею в виду, если шел по мосту.