Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рассказы - Надежда Александровна Лохвицкая на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Зачем мы с ними? Не наши они. Не хорошо нам, что мы с ними... Что мы делаем? Мы потерялись, мы не знаем...

Но бегущие рядом свиньи знают...

— ...Вы от кого бежите?

— От большевиков.

— Странно! — томятся кроткие, — ведь и мы тоже от большевиков. Очевидно, раз эти бегут — нам надо было оставаться.

...Бегут действительно от большевиков. Но бешеное стадо бежит от правды большевистской, от принципов социализма, от равенства и справедливости, а кроткие и испуганные — от неправды, от черной большевистской практики, от террора несправедливости и насилия... Бегут. Терзаются, сомневаются и бегут...»

Недолгая остановка в Стамбуле — и Франция. Париж, город, внутри которого скоро вырастет «Городок» (так называется книга Тэффи), «настоящая летопись, — по определению Дона Аминадо, тоже бывшего сатириконца, — по которой можно безошибочно восстановить беженскую эпопею» .

Но пока все только начинается, закладываются первые камни на строительстве Городка. Тэффи, приехавшая на месяц раньше других, устраивает в своем номере вечер для новоприбывших. Гости самые разные: бывший военный атташе граф Игнатьев, «петербургская богиня» красавица Саломея Андреева, издатель Т. И. Полнер, критик и блестящий рассказчик А. А. Койранский, прокурор Сената В. П. Носович, талантливые художники С. Судейкин и А. Яковлев. (Последнему принадлежит портрет Тэффи — в профиль, с лисой на плечах, — который он набросал тут же, чтобы увековечить этот вечер — «первую главу зарубежного быта».) Атмосфера теплая и непринужденная, как и всегда рядом с Тэффи. «Больше всех шумел, толкался, зычно хохотал во все горло» А. Н. Толстой. Его жена Н. Крандиевская, отыскав в журнале «Грядущая Россия» только что опубликованные стихи Тэффи, читала вслух, наслаждаясь их мелодичностью:

Он ночью приплывет на черных парусах,

Серебряный корабль с пурпурною каймою...

И вдруг в одном из уголков этого импровизированного литературного салона прозвучал смешной и вместе щемящий рассказ Койранского о старом русском генерале, который вышел на площадь Согласия и, оглядевшись, сказал со вздохом: « — Все это хорошо... очень даже хорошо... но Que faire? Фер-то кэ?!»

«Тут уже сама Тэффи, сразу, верхним чутьем учуявшая тему, сюжет, внутренним зрением разглядевшая драгоценный камушек-самоцвет, бросилась к Койранскому и, в предельном восхищении, воскликнула: — Миленький, подарите!..» И когда тот ответил, что почтет за честь, «от радости захлопала в ладоши». Такова, по словам Дона Аминадо, предыстория возникновения рассказа , который будет иметь небывалый успех в эмигрантской среде. «Фер-то кэ?» войдет в пословицу, станет постоянным рефреном их потерянной жизни. Забавная коротенькая история об отставном генерале, не потеряв своей сатирической заостренности, трансформируется под пером Тэффи в повествование о трагической, по сути, судьбе эмигрантов, забывающих родной язык и начинающих говорить на уродливой смеси русского и французского.

Из рассказа «Ностальгия»: «Приезжают наши беженцы, изможденные, почерневшие от голода и страха, отъедаются, успокаиваются, осматриваются, как бы наладить новую жизнь, и вдруг гаснут. Тускнеют глаза, опускаются вялые руки и вянет душа, душа, обращенная на восток. Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли. Боялись смерти большевистской и умерли смертью здесь. Вот мы — смертью смерть поправшие! Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда...»

Той же теме посвящены статья Тэффи «О русском языке» и ее ответ на анкету журнала «Веретеныш»: «Среди эмигрантов ничто не указывает на... зарождение новой литературной эпохи. Здешняя молодежь с каждым днем теряет корни, забывает язык (слова, их ударения, ритм, гармонию, тело языка); как современные греки изучают настоящий древний греческий язык, так эмигрантская молодежь пачнет скоро изучать русский язык; пока что говорит эмигрантская Россия уже на новом, уродливом и убогом... Но душой чувствую я, что свет придет с востока» .

Эти горькие мысли горячо оспаривались в эмигрантской среде. «Почему г-жа Тэффи признает силу тех, кто в России, а здешних считает бессильными?.. — пишет А. Волконский в статье «Об «охранителях» (по поводу одной статьи г-жи Тэффи»). — Полагаю, что за нами, людьми наследственной культуры, много больше возможностей влиять в этом вопросе, чем у людей, бессознательно пользующихся языком».

«Зарубежная русская литература, — вторит ему Глеб Струве, — есть временно отведенный в сторону поток общерусской литературы, который — придет время — вольется в общее русло этой литературы. И воды этого отдельного, текущего за рубежами России потока, пожалуй, более будут содействовать обогащению этого общего русла, чем воды внутрироссийские». По счастью, время это пришло, и обмелевшее некогда русло нашей литературы вновь становится полноводным.

Сама Тэффи владела родным языком безупречно, и долгие годы, проведенные вне его стихии, нисколько не испортили блестящей афористичности ее стиля, где при экономии художественных средств достигался необычайный психологический эффект. Не случайно ее сравнивали с Чеховым, говорили о наличии «подводного течения» в ее прозе. Впрочем, Чехов, как замечает современный Тэффи критик Р. Днепров, «все же творил некий «суд сверху», был заинтересован в лучшем, чем то, что видел, т. е. опять-таки требовал. Тэффи не обличает, не зовет, не судит, не требует. Она с людьми, она не отделяет себя от них ни в чем... Печаль — вот основная нота ее голоса, надломленного, умного. Печаль и неосуждение, горький ветер вечности, экклезиастова вещая простота — вот что ближе ей всего...» .

Как она писала?

«Собственно говоря, когда я сажусь за стол, рассказ мой готов весь целиком от первой до последней буквы. Если хоть одна мысль, одна фраза не ясна для меня, я не могу взяться за перо. Словом, самый яркий и напряжешшй процесс творчества проходит до того, как я села за стол. Это — игра. Это — радость. Потом начинается работа. Скучная. Я очень ленива и почерк у меня отвратительный. Рассеянна. Пропускаю буквы, слога, слова. Иногда начну перечитывать, и сама не пойму, в чем дело. Вдобавок все время рисую пером всякие физиономии...» .

«Писать она терпеть не могла, — вспоминает Дон Аминадо, — за перо бралась с таким видом, словно ее на каторжные работы ссылали, но писала много, усердно, и все, что она написала, было почти всегда блестяще».

В дневниках Бунина приводятся слова Ходасевича, который ругал писателей за то, что они мало работают. «Только Тэффи и я трудимся, а остальные перепечатывают старые вещицы».

Русские парижане с удовольствием открывали воскресные номера «Последних новостей» и «Возрождения», потому что предвкушали встречу с любимой Тэффи, зачастую не представляя, какой огромный труд кроется за внешней легкостью пера.

Всего же ею было написано около 500 рассказов и фельетонов (а помимо этого, три книги стихов, 11 сборников пьес, роман, сценарии фильмов, воспоминания, описания путешествий, оперетта, песни, критические статьи). Конечно, не все равноценно в литературном наследии Тэффи. Работа газетного фельетониста предполагала непременную еженедельную сдачу рукописи, и эта бесконечная гонка изматывала писательницу.

Оставляя родину, Тэффи была уже немолода. Через год после того, как она обосновалась в Париже, навалились болезни. Ухудшающееся состояние здоровья, мучительная разлука с родиной, которой не предвиделось конца, стали причиной эмоционального кризиса в творчестве Тэффи. Все так же несравненен и тонок ее юмор, ей не изменяет ее выдержка (по воспоминаниям современников, ее не видели иначе как со вкусом одетой, хорошо причесанной, умело подкрашенной даже в самые тяжелые ее дни), но все чаще грустные ноты проскальзывают в ее рассказах, все чаще обращается она к поэзии, где предстает перед читателем совсем иной, нежели ежевоскресная остроумная собеседница. Усталая, Тэффи словно снимала наскучившую маску Талии, под которой скрывался скорбный рот музы трагедии. Отражением этих настроений стал поэтический сборник Тэффи «Passiflora» (1923). В стихотворениях этого сборника, название которого переводится как «Страстоцвет», явственно слышны христианские мотивы. Провозглашая «благословение Божьей десницы» равно над праведниками и грешниками, Тэффи говорит о «едином хаосе» добра и зла, не тщась разделить их. Ее цель на этой земле — «свечою малой озарить великую Божью тьму». Это приятие мира в нерасторжимой целостности добра и зла, любовь к населяющим этот мир маленьким людям и есть побудительные мотивы творчества Тэффи.

Тридцатые годы отмечены появлением наиболее сильных произведений в творчестве Тэффи. Это сборники рассказов «Книга Июнь», «Ведьма», «О нежности», «Зигзаг», ее «Воспоминания» и попытка эпического повествования — «Авантюрный роман». Тэффи предстает здесь перед нами разными гранями своего таланта: она неисчерпаема в обрисовке детских характеров, много пишет о нелепом и странном эмигрантском быте (и, по выражению одного из критиков, в ее затрепанных, замученных эмигрантах она сумела разглядеть то детское, что в них уцелело). Тэффи являет нам свои способности мемуаристки, а потом вдруг предстает автором занимательного детективного романа. Особняком здесь стоит книга «Ведьма», которую сама писательница признавала наиболее удачной. «В этой книге наши древние славянские боги, как они живут еще в народной душе, в преданиях, суевериях, обычаях. Все, как встречалось мне в русской провинции, в детстве». И не без удовольствия добавляет: «Эту книгу очень хвалили Бунин, Куприн и Мережковский, хвалили в смысле отличного языка и художественности. Я, между прочим, горжусь своим языком, который наша критика мало отмечала, выделяя «очень комплиментарно» малоценное в моих произведениях» . Да, в ней видели прежде всего юмористку, а она говорила: «Анекдоты смешны, когда их рассказывают. А когда их переживают, это трагедия. И моя жизнь — это сплошной анекдот, то есть трагедия» .

Жизнь и в самом деле не была милосердной к Надежде Александровне. В начале войны, когда Францию оккупировали немецкие войска, почти все ее друзья покинули Париж. Была прервана связь с Польшей, где находились в то время обе ее дочери. Ей же не позволяло стронуться с места состояние здоровья. Вечеров давать она уже не могла, помощи от дочерей из отрезанной Польши ждать пе приходилось. Тэффи перебивалась случайными литературными заработками. Очень мучили боли: неврит левой руки в острой форме — она засыпала только после уколов морфия. Часто повторялись приступы удушья. И в 1943 году в американском «Новом журнале» появляется... некролог памяти Тэффи. «Мы знали, что Надежда Александровна Тэффи не сотрудничала с оккупантскими властями и, значит, жила в голоде и холоде... Между тем, здоровье Надежды Александровны не восстановилось после тяжкой болезни (воспаление нервов кожи), которою она страдала еще до войны». Далее автор некролога отмечает редкий талант «покойной писательницы» и высказывает надежду, что «о Тэффи будет жить легенда как об одной из остроумнейших женщин нашего времени, тогда когда забудутся ее словечки, очерки и фельетоны» .

Судьба отмерила Тэффи еще девять лет жизни после этого некролога. Мучительных лет. «Жаба загрызла мое сердце», — пишет она своему знакомому в Нью-Йорк. «По всем понятиям — по возрасту (я старше, чем Вы думаете), по болезни неизлечимой я непременно должна скоро умереть. Но я никогда не делала того, что должна. Вот и живу. Но, честно говоря, надоело...» «Все мои сверстники умирают, а я все чего-то живу. Словно сижу на приеме у дантиста. Он вызывает пациентов, явно путая очереди, и мне неловко сказать и сижу, усталая и злая...»

Но Тэффи оставалась Тэффи и в самые тяжелые свои дни. В воспоминаниях ее друзей особо подчеркиваются исключительные человеческие качества Надежды Александровны. «Тэффи как человек была крупнее, значительнее того, что она писала. Каждого, кто ее знал, поражал ее ясный, трезвый, обнажающий все пошлое, светлый ум...» «Делание приятного другим было едва ли не самой основной чертой ее характера... Ее доброта отличалась деловитостью и была лишена малейшего оттенка сентиментальности. Проявлялась же она всегда, когда в ней встречалась надобность» . И в болезни и в одиночестве (компанию ей составляли лишь ее любимые кошки) Тэффи не утрачивала мужественно-иронического взгляда на мир и на себя самое: «Мой идеал, — пишет она, — одна старая и отставная консьержка, которая делала вид, что у нее есть bijou et economies. Какой-то парень поверил, пришел и зарезал ее. Гордая смерть, красивая. Добыча — 30 франков» . И Тэффи следовала своему идеалу, отлично умея «делать вид», как та консьержка, не обременяя ни друзей, ни посторонних зрелищем своих забот и страданий. Но вот и ее очередь дошла — «Дантист» призвал к себе Надежду Александровну Тэффи 5 октября 1952 года.

Георгий Иванов предрекал Тэффи посмертную славу и через сто лет. А ее соотечественники на оставленной ею родине видели в ней лишь писательницу злободневной темы. Тэффи, писал анонимный автор предисловия к советскому изданию ее сборника «Танго смерти» (1927), «осязает зловонные язвы эмиграции», сознавая «всю глубину морального падения обломков контрреволюции», — эмигранты «тоскуют по родине, но это тоска, в которой давно выветрилась всякая идейность. Так обовшивевший человек тоскует по бане, а пьяница по рюмке...». По части подобной «идейности» Тэффи трудно было состязаться с этим анонимом. Добро и зло, любовь и нежность, тоска и жалость — она писала о них, не утруждая себя поисками иной идейности.

В одном из рассказов Тэффи говорит о стране Нигде — «стране, которой нет», «стране хрустальных кораблей», где «каждый шут гороховый — жемчужный лебедь», стране мечты. В поисках этой страны проводят всю свою жизнь персонажи Тэффи — сильные и жалкие, нелепые и героические, праведные и грешники. Мы с вами.

Елена ТРУБИЛОВА

Далекое

Счастливая

Да, один раз я была счастлива.

Я давно определила, что такое счастье, очень давно, — в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива.

Я помню:

Мне шесть лет. Моей сестре — четыре.

Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли.

Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу.

Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны.

И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег.

Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет.

Но мы — дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел, и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате?

Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня: заплакать ей или нет?

И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу.

— Лена! — говорю я громко и весело. — Лена! Я сегодня видела конку!

Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка.

Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади, на подножке стоял кондуктор, весь в золоте, — а, может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах, — и трубил в золотую трубу:

— Ррам-рра-ра!

Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами.

Как расскажешь это все! Можно сказать только:

— Лена! Я видела конку!

Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения.

И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы?

— Ррам-рра-ра!

Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу.

Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!

Я зашла далеко, на окраину города. И дело, по которому я пришла, не выгорело, и жара истомила меня.

Кругом глухо, ни одного извозчика.

Но вот, дребезжа всем своим существом, подкатила одноклячная конка. Лошадь, белая, тощая, гремела костями и щелкала болтающимися постромками о свою сухую кожу. Зловеще моталась длинная белая морда.

— Измывайтесь, измывайтесь, а вот как сдохну на повороте, — все равно вылезете на улицу.

Безнадежно-унылый кондуктор подождал, пока я влезу, и безнадежно протрубил в медный рожок.

— Ррам-рра-ра!

И больно было в голове от этого резкого медного крика и от палящего солнца, ударявшего злым лучом по завитку трубы.

Внутри вагона было душно, пахло раскаленным утюгом.

Какая-то темная личность в фуражке с кокардой долго смотрела на меня мутными глазами и вдруг, словно поняла что-то, осклабилась, подсела и сказала, дыша мне в лицо соленым огурцом:

— Разрешите мне вам сопутствовать.

Я встала и вышла на площадку.

Конка остановилась, подождала встречного вагона и снова задребезжала.

А на тротуаре стояла маленькая девочка и смотрела нам вслед круглыми голубыми глазами, удивленно и восторженно.

И вдруг я вспомнила.

«Мы будем ездить на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!»

Ведь я, значит, счастливая! Я еду на конке и могу познакомиться со всеми пассажирами, и кондуктор трубит, и горит солнце на его рожке.

Я счастлива! Я счастлива!

Но где она, та маленькая девочка в большом темном зале, придумавшая для меня это счастье? Если бы я могла найти ее и рассказать ей, — она бы обрадовалась.

Как страшно, что никогда не найду ее, что нет ее больше, и никогда не будет ее, самой мне родной и близкой, — меня самой.

А я живу...

Чёртик в баночке (Вербная сказка)

Я помню.

Мне тогда было семь лет.

Все предметы были тогда большие-большие, дни длинные, а жизнь — бесконечная.

И радости этой жизни были внесомненные, цельные и яркие.

Была весна.

Горело солнце за окном, уходило рано и, уходя, обещало, краснея:

— Завтра останусь дольше.

Вот принесли освященные вербы.

Вербный праздник лучше зеленого. В нем радость весны обещанная, а там — свершившаяся.

Погладить твердый ласковый пушок и тихонько разломать. В нем зеленая почечка.

— Будет весна! Будет!

В Вербное воскресенье принесли мне с базара чертика в баночке.

Прижимать нужно было тонкую резиновую пленочку, и он танцевал.

Смешной чертик. Веселый. Сам синий, язык длинный, красный, а на голом животе зеленые пуговицы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад