Не переставая думаю об искусстве и об искушениях или соблазнах, затемняющих ум, и вижу, что к их разряду принадлежит искусство, но не знаю, как разъяснить. Очень, очень это занимает меня. Засыпаю и просыпаюсь с этой мыслью и до сих пор не пришел к решению. […]
Забава хорошо, если забава не развратная, честная, и за забавы не страдают люди. Сейчас думаю.
Эстетика есть выражение этики, то есть по-русски: искусство выражает те чувства, которые испытывает художник. Если чувства хорошие, высокие, то и искусство будет хорошее, высокое, и наоборот. Если художник нравственный человек, то и искусство его будет нравственным, и наоборот. (Ничего не вышло.) Думал нынче ночью:
1) Мы радуемся на успехи наши технические — пар…, фонографы. И так довольны этими успехами, что если нам скажут, что успехи эти достигаются только при гибели человеческих жизней, то, пожимая плечами, говорим: надо постараться, чтоб этого не было: 8-ми часовой день, страхования рабочих и т. п., но из-за того, что несколько людей гибнут, нельзя отказываться от тех успехов, которых достигли, то есть fiat[10] зеркало, фонограф и т. п., pereat[11] несколько людей. Стоит только допустить этот принцип, и нет предела жестокости, и очень легко добывать всякие технические усовершенствования.
У меня был знакомый в Казани, который в свою вятскую деревню за 130 верст ездил вот как: он покупал на конной пару лошадей за 20 рублей (лошади были очень дешевы), запрягал их и гнал 130 верст до места. Иногда они добегали до места, и у него оставались лошади и стоимость проезда, иногда не добегали части пути, и он нанимал. Но все-таки ему обходилось дешевле, чем нанимать ямских. Еще Свифт предлагал есть детей*. И это было очень выгодно. В Нью-Йорке компании железных дорог по городу давят каждый год несколько человек прохожих и не переделывают переезды так, чтобы не было возможности несчастий, потому что переделка эта стоит дороже, чем уплата семьям ежегодно раздавленных. То же происходит и в технических усовершенствованиях нашего века. Они делаются жизнями человеческими. А надо ценить каждую жизнь человеческую, не ценить, а ставить ее выше всякой цены, и делать усовершенствования так, чтоб жизни не гибли, не портились, и прекращать всякое усовершенствование, если оно вредит жизни человеческой.
1) Измена жены страстному, ревнивому мужу: его страдания, борьба и наслаждение прощения*, и
2) Описание угнетения крепостных и потом точно такое же угнетение земельной собственностью, или, скорее, лишением ее*.
Сейчас играл Гольденвейзер. Одна фантазия фуга: искусственность ученая, холодная и претенциозная, другая Bigarure Аренского: чувственно, искусственно, и третья баллада Chopin: болезненно, нервно. Ни то, ни другое, ни третье не может годиться народу.
Приставленный ко мне бес все при мне и мучает меня.
[…] 3) Искусство, становясь все более и более исключительным, удовлетворяя все меньшему и меньшему кружку людей, становясь все более и более эгоистичным, дошло до безумия — так как сумасшествие есть только дошедший до последней степени эгоизм. Искусство дошло до крайней степени эгоизма и сошло с ума.
Очень мне было дурно, уныло эти дни.
Нынче 2 декабря 96. Москва. Пять дней прошло, и очень мучительных. Все то же. Вчера ходил ночью гулять, говорили. Я понял свою вину. Надеюсь, что и она поняла меня. Мое чувство: я узнал на себе страшную, гнойную рану. Мне обещали залечить ее и завязали. Рана так отвратительна мне, так тяжело мне думать, что она есть, что я постарался забыть про нее, убедить себя, что ее не было. Но прошло некоторое время — рану развязали, и она, хотя и заживает, все-таки есть. И это мучительно мне было больно, и я стал упрекать, и несправедливо, врача. Вот мое положение.
Главное — приставленный ко мне бес. Ах, эта роскошь, это богатство, это отсутствие заботы о жизни матерьяльной, как переудобренная почва. Если только на ней не выращивают, выпалывая, вычищая все кругом, хорошие растения, она зарастет страшной гадостью и станет ужасна. А трудно — стар и почти не могу. Вчера ходил, думал, страдал и молился, и, кажется не напрасно. Был вчера у княжны Елены Сергеевны. Очень было приятно. Все не могу работать. Сейчас попробую. В книге ничего не записано. Писал письма: Кони, Кудрявцевой. Вчера были фабричные и новый, Медоусов, кажется.
12 декабря 96. Много перестрадал в эти дни и, кажется, подвинулся вперед к спокойствию и добру — к богу. Много читаю об искусстве. Уясняется. Даже и не сажусь писать. Маша уехала. Приехали Чертковы. Нынче написал послесловие к воззванию*.
Кое-что записано; не выписываю всего. Одно очень поразило меня: это мое ясное сознание тяжести, стеснения от своей личности, от того, что я — я. Это мне радостно, потому что это значит, что я сознал, признал хоть отчасти собою того
[…] Ничего за это время не делал и не могу. Живу
Записаны разные пустяки об искусстве:
1) Приводят в доказательство того, что искусство хорошо, то, что оно производит на меня большое впечатление. Да кто ты? На декадентов производят сильное впечатление их произведения. Ты говоришь, что они испорчены. А Бетховен, не производящий впечатления на рабочего человека, производит такое впечатление на тебя только потому, что ты испорчен. Кто же прав? Какая музыка несомненна по своему достоинству? А та, которая производит впечатление и на декадента, и на тебя, и на рабочего человека: простая, понятная, народная музыка.
2) Какое бы облегчение почувствовали все, запертые в концерте для слушания Бетховена последних сочинений, если бы им заиграли трепака, чардаш или тому подобное.
[…] 4) Ничто так не путает понятий об искусстве, как признание авторитетов. Вместо того, чтобы по ясному и точному понятию об искусстве определять, подходят ли произведения Софокла, Гомера, Данта, Шекспира, Гете, Бетховена, Баха, Рафаэля, Микеланджело под понятие хорошего искусства и какие именно, — по существующим произведениям признанных великими художниками определяют само искусство и его законы. А между тем есть много произведений знаменитых художников ниже всякой критики, и много ложных репутаций, случайно получивших славу: Данте — Шекспир.
5) Читаю историю музыки:* из шестнадцати глав об искусственной музыке есть одна коротенькая глава о народной музыке, и о ней почти ничего не знают, так что история музыки не есть история того, как зарождалась и распространялась и развивалась настоящая музыка — музыка мелодий, а история искусственной музыки, то есть того, как уродовалась настоящая мелодичная музыка.
6) Искусственная, господская музыка, музыка паразитов, чувствуя свое бессилие, свою бессодержательность, прибегает, чтобы заменить настоящий интерес искусственным, то к контрапункту, фуге, то к опере, то к иллюстрации.
7) Церковная музыка потому и была хороша, что она была доступна массам. Несомненно хорошо только то, что всем доступно. И потому наверное: чем более доступна, тем лучше.
8) Различные характеры, выражаемые искусством, только потому трогают нас, что в каждом из нас есть возможности всех возможных характеров (забыл).
9) История музыки, как и все истории, написана по тому плану, чтобы показать, как она понемногу достигала того положения, в котором находится то, чего пишется история, теперь. Теперешнее же состояние музыки или то, чего пишется история, предполагается высшим. А что, как оно не только низшее, но совсем уродливое, случайное уклонение в уродливость?
10) Вера в авторитеты делает то, что ошибки авторитетов берутся за образцы.
11) Говорят, музыка усиливает впечатление слов в арии, песне. Неправда. Музыка перегоняет бог знает насколько впечатление слов. Ария Баха. Какие слова могут с ней тягаться во время ее воспроизведения. Другое дело слова сами по себе. На какую музыку ни положи Нагорную проповедь, музыка останется далеко позади, когда вникнул в слова. Crucifixe Фора*. Музыка жалка подле слов. Совсем два разных чувства — и несовместимые. В песне они сходятся только потому, что слова дают тон. Неточно. Об этом в другом месте.
12) Как-то живо вспомнил Вас. Перфильева и других, кого видал в Москве, и так ясно стало, что, несмотря на то, что они умерли, они есть.
13) Харибда и Сцилла художников: или понятно, но мелко, вульгарно, или мнимо возвышенно, оригинально и непонятно.
14) Поэзия народная всегда отражала, и не только отражала, предсказывала, готовила народные движения — крестовые походы, реформация. Что может предсказать, подготовить поэзия нашего паразитного кружка?.. — любовь, разврат; разврат, любовь.
15) Народная поэзия, музыка, вообще искусство иссякло, потому что все даровитое переманивалось подкупами в скоморохов богатых и знатных: камерная музыка, оперы, оды…
16) Во всех искусствах — борьба христианского с языческим. Христианское начинает побеждать, и набегает новая волна 15-го века — Возрождения, и только теперь, в конце 19-го, опять поднимается христианство, и язычество, в виде декадентства, дойдя до последней степени бессмыслия, уничтожается.
17) Кроме того, что даровитейшие люди из народа подкупами переманивались в лагерь паразитов, причиной уничтожения народной поэзии и музыки были: сначала закрепощение народа, а потом самое главное — книгопечатание.
18) Чертков говорил, что вокруг нас четыре стены неизвестности: впереди стена будущего, позади стена прошедшего, справа стена неизвестности о том, что совершается там, где меня нет, и четвертая, он говорит, стена неизвестности того, что делается в чужой душе. По-моему, это не так.
Три первые стены так. Через них не надо заглядывать. Чем меньше мы будем заглядывать за них, тем лучше. Но четвертая стена неизвестности того, что делается в душах других людей, эту стену мы должны всеми силами разбивать — стремиться к слиянию с душами и других людей. И чем меньше мы будем заглядывать за те три стены, тем больше мы будем сближаться с другими в этом направлении.
19) После смерти по важности и прежде смерти по времени нет ничего важнее, безвозвратнее брака. И так же, как смерть только тогда хороша, когда она неизбежна, а всякая нарочная смерть — дурно, так же и брак. Только тогда брак не зло, когда он непреодолим. […]
Думал и (почувствовал). Есть люди, лишенные как эстетического, так и этического (главное, этического) чувства, которым нельзя внушить того, что хорошо, еще менее, когда они делают и любят нехорошее и думают, что это нехорошее — хорошо. Сейчас была Соня, говорили. Только еще тяжелее стало.
1897
Начал перечитывать «Воскресение» и, дойдя до
Вчера читал статью Архангельского «Кому служить» и очень радовался*.
Дописал записную книжку. И вот выписываю из нее.
[…] 2) (К «Запискам сумасшедшего» или к драме.) Отчаяние от безумия и бедственности жизни. Спасение от этого отчаяния в признании бога и сыновности своей ему. Признание сыновности есть признание братства. Признание братства людей и жестокий, зверский, оправдываемый людьми небратский склад жизни — неизбежно приводит к признанию сумасшедшим себя или всего мира. […]
[…] Нынче ночью думал, как надо написать памятку*. Это теперь главное, и надо захватить, пока не умер.
Соня без меня читала этот дневник, и ее очень огорчило то, что из него могут
1) В конце концов, всегда властвуют те, над которыми производится насилие, то есть те, которые исполняют закон непротивления. Так женщины ищут прав, а они властвуют именно потому, что они подчинены и были и еще суть — силе. Учреждения во власти мужчин, а общественное мнение во власти женщин. И общественное мнение в миллион раз сильнее всяких законов и войск. Доказательство того, что общественное мнение в руках женщин, — то, что не только устройство жилищ, пищи определяются женщинами, — расходуют богатство, следовательно, руководят работами людей женщины; успехи произведений искусств, книг, даже назначение правителей определяется общественным мнением, а общественное мнение определяется женщинами. Хорошо кто-то сказал, что мужчинам надо искать эмансипации от женщин, а не наоборот.
2) (К воззванию*.) Обличайте обманщиков, распространяйте истину и не бойтесь. Если бы распространять обман и убийство, то понятно, что было бы страшно, а то вы будете распространять освобождение от обмана и убийства. Кроме того, и нет основания бояться. Кого? Они, обманщики и убийцы, знают, что они обманщики и убийцы, и сами боятся. Помню, раз в деревне служивший у нас слабый и вялый 12-летний мальчик поймал на дороге и привел огромного здорового мужика-вора, унесшего из передней полушубок.
3) Поэты, стихотворцы выламывают себе язык так, чтобы быть в состоянии сказать всякую мысль всевозможными различными словами и чтобы из всяких слов уметь составлять подобие мысли. Таким упражнением могут заниматься только люди несерьезные. Так оно и есть.
[…] 5) Двадцать раз повторял, и двадцать раз, как новая, приходит мысль о том, что спасение от всех волнений, страхов, страданий, как физических, так в особенности духовных, в том, чтобы разбить в себе иллюзию единства своего духовного я с физическим. И это всегда можно. Когда разбита эта иллюзия, то я духовный может страдать только оттого, что он связан с физическим, но уж не от голода, боли, печали, ревности, стыда и т. п. В первом случае, пока он связан, он делает то, чего хочет физический я, сердится, осуждает, бранит, бьет; во втором случае, когда он отделен от физического, он делает только то, что может освободить его от мучительной связи; а освобождает только проявление любви.
6) (К статье об искусстве.) Когда целью искусства признается красота, то искусством будет все то, что для известных людей представляется красотой, то есть все то, что нравится известным людям.
7) Записано: вред искусства, в особенности музыки, и хотел написать, что забыл, но покуда писал, вспомнил. Вред искусства тот главный, что оно занимает время, скрывает от людей их праздность. Знаю, что оно вредно и для производящих, и для воспринимающих, когда оно поощряет праздность, но не вижу ясного определения того, когда оно позволительно, полезно, хорошо. Хотелось бы сказать, что только тогда, когда это есть отдых от труда, как сон; но не знаю еще, так ли.
8) (К воззванию.) Вы ошибаетесь, бедняки, если думаете устыдить, или растрогать, или убедить богача, чтобы он поделился с вами. Он не может этого сделать потому, что видит, что вы хотите того же, чего и он, что вы боретесь против него тем же средством, которым он борется против вас. Вы не только убедите его, но заставите его уступить вам только тем, что не станете искать того же, что он, не станете бороться с ним, а перестанете бороться, перестанете и служить ему.
9) Если искусства цель не добро, а наслаждение, то и распределение искусства будет иное. Если цель его — добро, то оно неизбежно распространится на наибольшее число людей; если цель его наслаждение, то оно сосредоточится в малом числе. (Неточно и еще неясно.)
10) Искусство есть (я написал пища) — но лучше сказать сон, необходимый для поддержания духовной жизни. Сон полезен, необходим после труда, но сон искусственный вреден — не освежает, не ободряет, но ослабляет.
11) Слушал контрапунктное пение a capella. Это уничтожение музыки, средство извращения ее. Нет мыслей, нет мелодий, и берется какая попало бессмысленная последовательность звуков, и из сочетаний этих последовательностей, ничтожных, составляется какое-то скучное подобие музыки. Самое лучшее, когда кончается последний аккорд.
Опять у Олсуфьевых в Никольском.
1) К воззванию: описать положение фабричных, прислуг, солдат, земледельцев в сравнении с богачами и показать, что все от обманов. 1-й обман, обман земли, 2-й обман, обман податей, таможен, 3-й обман, обман патриотизма, защита и, наконец, 4-й обман: голова всем, обман смысла жизни (религиозный) двух сортов: a) церковный и b) атеизм.
2) В средние века, в XI веке, поэзия была общая — народа и господ, les courtois et les vilains[13], потом разделилась и les vilains стали подделывать под господскую, а господа под народную. Надо, чтобы пришло опять соединение.
[…] 4) Почти каждый муж и жена упрекают друг друга в делах, в которых они не считают себя виноватыми. Но ни одна сторона не перестанет обвинять, ни другая никогда не оправдается.
5) Ни за поэтом, ни за живописцем не бегают, как за актером и, главное, музыкантом. Музыка производит прямо физическое действие, иногда острое, иногда хроническое.
6) Мы совершенно ложно приписываем ум и доброту таланту, так же, как и красоте. В этом большой самообман.
7) Пришло в голову с удивительной ясностью, что для того, чтобы всегда было хорошо: всегда думать о других, в особенности, когда говоришь с кем. […]
1) Нет большей причины заблуждений и путаницы понятий, самых неожиданных и иначе необъяснимых, как признавание авторитетов — то есть непогрешимой истинности или красоты лиц, книг, произведений искусства. Тысячу раз прав Мэтью Арнольд, что дело критики в том, чтобы выделять из всего того, что написано и сделано, хорошее от дурного и преимущественно дурного из среды того, что признано прекрасным, и хорошего из того, что признано плохим или вовсе не признано*.
Самый резкий пример такого заблуждения и страшных последствий этого, задержавших на века движение вперед христианского человечества, это авторитет священного писания и Евангелий. Сколько самых неожиданных, иногда нужных для своего оправдания, иногда ни на что не нужных и удивительных, наговорено и написано на тексты священного писания, иногда самые глупые или даже дурные. Вместо того чтобы сказать: а вот это очень глупо и, вероятно, или приписано Моисею, Исайе, Христу, или переврано, начинаются рассуждения, объяснения, нелепые, которые никогда бы не появлялись на свет, если бы не было этих нелепых стихов, а они не признавались бы вперед священными и потому разумными. Стоит только вспомнить нелепый Апокалипсис. То же самое с греческими трагиками, Вергилием, Шекспиром, Гете, Бахом, Бетховеном, Рафаэлем и новыми авторитетами.
Думал к воззванию, глядя на бесчисленных сыновей Дормидона в пальтецах. Он их воспитывает, «производит» в люди. Зачем?
Вы скажете: вы живете так, как живете, для детей. Зачем? Зачем воспитать еще поколение таких же обманутых рабов, не знающих, зачем они живут, и живущих такою нерадостною жизнью?
1) Думал: отчего некоторым людям (моим хозяевам и их гостям) нельзя даже и говорить про истину и добро — так они далеки от нее? Это оттого, что они окружены таким толстым слоем соблазнов, что уж стали непроницаемы. Они [не] могут бороться с грехом, потому что из-за соблазнов не видят грех. В этом главная опасность и весь ужас соблазнов.
[…] 3) Здешний гость, генерал, представительный, чистый, корректный, с густыми бровями и важным видом (и необыкновенно добродушный, но лишенный всякого нравственного двигающего чувства) навел меня на поразительную мысль о том, как и какими путями самые равнодушные к общественной жизни, к благу общему, именно они-то вступают невольно в положение управителей людей. Я так и вижу, как он будет заведовать учреждением, от которого зависят миллионы жизней, и только потому, что он любит чистоплотность, элегантность, утонченную пищу, танцы, охоту, бильярд, всевозможные увеселения и, не имея средств, держится в тех полках, учреждениях, обществах, где все это есть, и понемногу, как добрый, безобидный, повышается и делается правителем людей — все, как Ф., и имя им легион. […]
Нынче совсем ничего не мог писать утром — заснул. А ходил гулять и утром и вечером. Было очень приятно. Думал две вещи.
1) То, что смерть теперь уже прямо представляется мне сменой: отставлением от прежней должности и приставлением к новой. Для прежней должности кажется, что я уже весь вышел и больше не гожусь.
2) Думал об Адаме Васильевиче, как типе для драмы — добродушном, чистом, балованном, любящем наслаждения, но хорошем и не могущем вместить радикальные нравственные требования.* Еще думал:
3) Для твердости и спокойствия есть одно средство: любовь, любовь к врагам. Да вот мне задалась эта задача с особенной неожиданной стороны, и как плохо я сумел разрешить ее. Надо постараться. Помоги, отец.
Батюшки, сколько дней пропустил. Нынче