10. В. И. Алексееву
Милый друг Василий Иванович.
Только что видел вас во сне и хотел писать вам, как получил ваше письмо*. Я скучаю по вас часто, но радуюсь, что вам хорошо. Никогда не думайте, что вам нехорошо. Ваш удел очень, очень счастливый. Разумеется, счастье все в себе; но по внешним условиям — можно жить в самых тяжелых условиях — в самой гуще соблазнов, можно в средних и в самых легких, вы почти в самых легких. Мне бог никогда не давал таких условий. Завидую вам часто. Любовно завидую, но завидую. Жалко мне вашего брата*. По вашему описанью я понял его совсем и понял в особенности хорошо, потому что это тип мне знакомый — один из моих умерших братьев* был немного такой и брат Фета*, пропавший в Америке, был точно такой. Очень слабый ум, большая чувственность и святое сердце. И все это свяжется таким узлом, что нельзя распутать — и разрывается жизнь. Сделать тут ничего нельзя, как и вообще ничего нельзя сделать с другим человеком. Можно только самому не погрешить против такого человека. Тучков*в Курской губернии; я просил достать мне его адрес; и или сам напишу ему, или вам пришлю его адрес.
У нас в семье были нездоровья, но теперь все хорошо и более или менее по-старому. Сережа много занимается и верит в университет. Таня полудобрая, полусерьезная, полуумная — не делается хуже — скорее делается лучше. Илюша ленится, растет, и еще душа в нем задавлена органическими процессами. Леля и Маша мне кажутся лучше. Они не захватили моей грубости, которую захватили старшие, и мне кажется, что они развиваются в лучших условиях, и потому чутче и добрее старших. Малыши* — славные мальчики — здоровые.
Я довольно спокоен, но грустно — часто от торжествующего самоуверенного безумия окружающей жизни. Не понимаешь часто, зачем мне дано так ясно видеть их безумие, и они совершенно лишены возможности понять свое безумие и свои ошибки; и мы так стоим друг против друга, не понимая друг друга, и удивляясь, и осуждая друг друга. Только их легион, а я один. Им как будто весело, а мне как будто грустно.
Все это время я очень пристально занимался еврейским языком и выучил его почти, читаю уж и понимаю. Учит меня раввин здешний — Минор, очень хороший и умный человек. Я очень многое узнал благодаря этим занятиям. А главное, очень занят. Здоровье мое слабеет, и очень часто хочется умереть; но знаю, что это дурное желание — это второе искушение. Видно, я не пережил еще его.
Поцелуйте от меня Лизу жену, Лизу Маликову, Колю. Я их всех очень люблю; поцелуйте и Бибикова. Я получил его письмо и счеты и радуюсь мысли, что скоро увижу его.
Прощайте, мой дорогой, дай вам бог того, что у меня бывает в хорошие минуты — вы это знаете — лучше этого ничего нет.
Ваш друг
11. X. Д. Алчевской
Христина Даниловна!
Получив с некоторым недоверием от неизвестного мне лица ваше письмо*, я тотчас же по прочтении его почувствовал, что имею дело с человеком искренним и серьезным, и почувствовал себя нравственно обязанным вникнуть в то, что от меня требуется, и исполнить это сколько могу. Прочтя отрывок из школьных заметок*, я еще более убедился в этом, а чтение отзывов учениц* привело в сильнейшее волнение; я читал их, плакал от умиления, чего терпеть не могу. Успокоившись теперь, пишу вам. Следует ли печатать отзывы рецензентов и библиотекарей? Не знаю, так как не имею образцовых. Боюсь влияния личных вкусов при суждениях. Если рецензии эти только как бы статистические сведения о том, что больше читается и спрашивается, что лучше, полнее рассказывается, — тогда это очень, очень важные и полезные сведения. Но достоинство таких сведений тем больше, чем сведения эти независимее от всякой предвзятой мысли. Поль-дэ-Коки и «Жития святых», положим, разбираются в библиотеке больше всего и пересказываются лучше всего, как ни странно это может показаться; если, положим, это так, то это драгоценный материал, из которого могут быть сделаны выводы огромной важности. Но только чтобы выводы не смешивались с делом собирания материала. Собирание же этого материала драгоценно, чрезвычайно важно и может быть сделано, именно, в таком учреждении, как ваше, и будет тем полезнее и важнее, чем больше будет выбор предлагаемого и чем больше свободы при этом выборе. Что же касается до отзывов учениц, то это и драгоценнейший материал, и вместе самое важное поучение для всякого педагога и писателя, не ограничивающегося при своем писании одной маленькой кликой близких ему людей. Но не отзыв. Отзыв, то есть суждение о прочитанном, человек неиспорченный, слава богу, не может сделать. Тут происходит совершенно обратное: наша интеллигенция так воспитывается, чтобы уметь не понимать того, что она читает, судить о читаемом так, что выходит похоже на то, что она понимает. Гимназический курс в этом состоит. Человек же с уцелевшим здоровым мозгом прежде всего старается понять глубже то, что он читает, а понять можно всякую вещь мелко и глубоко. Судить же неиспорченный человек и не любит, и не умеет, и потому, по моему мнению, нужны и драгоценны будут во всех отношениях не отзывы, а различные пересказы ученицами читаемого. В них будет и самый верный, и серьезный отзыв. Сколько раз я замечал в своей практике — все хорошее, все правдивое, гармоничное, меткое запоминается и передается; все фальшивое, накладное, психологически неверное пропускается или передается в ужасающем безобразии. Кроме того, пересказы эти драгоценны по отношению к русскому языку, которому мы только начинаем немножко выучиваться.
Боюсь, что я вам говорю то, что вы сами лучше меня знаете, и потому извините меня, что я заболтался. Я так люблю это дело, и письмо ваше так расшевелило во мне старые дрожжи.
Итак, я позволяю себе советовать вам напечатать и отзывы учащих, преимущественно, в форме сведений о том, что больше читается и лучше передается, и отзывы учащихся в форме пересказов прочитанного с наивозможной точностью передачи.
Очень благодарю вас за ваше письмо и желаю успеха вашему прекрасному делу.
12. С. Н. Толстому
Письмо* твое очень тронуло меня тем, что видно, как мы близки и как тебе больно думать, что между нами что-нибудь есть. Я понимаю, что ты это мог думать, но я никогда и не думал так, как и не участвовал в ваших спорах с Соней, и считал, что все как всегда. Соня говорит, что она вчера шла к письменному столу, чтобы писать тебе, очевидно, чувствуя то же, что и ты, и приехавшие гости помешали ей.
Что же ты говоришь о том, что нам лучше не говорить и мы никогда не сойдемся, то это несправедливо, потому что у меня, собственно, нет никаких убеждений до дел, не касающихся моей души. Если я высказываю такие мысли, которые не касаются
И я точно отказываюсь от всего, что не имеет этой цели. Что барин в рассказе моем гладкий и гадкий и умирает — это напрасно*. И от всего подобного я отказываюсь. Спасибо тебе за письмо.
Твой
1883
13. М. С. Громеке
Я нашел у себя на столе вашу записку и сверток и тотчас же открыл сверток и стал читать вашу статью*. Я прочел предисловие и перелистовал остальное. Я не могу сказать, что мне нравится или я одобряю то, что я прочел, как не может сказать человек, что ему нравятся те его слова, которые передал переводчик так, что слова прежде непонятные стали понятны. Я испытал только то облегчение, которое испытает этот говоривший среди непонимавших его на чуждом языке, когда нашел переводчика, чтобы восстановить его человеческую связь с другими. Разумеется, переводчик приложил своего, и в переводе выходит уж слишком хорошо. Это еще больше бы тронуло этого человека прежде. Теперь же человек этот, от нужды во время непонимания его, стал делать отчаянные жесты, и кое-как стали уж понимать его жесты.
Вам показалось, что я не рад сойтись с Писаренко*. Напротив — сближение с людьми, разделяющими мои мысли и чувства, — для меня слишком большая радость. От этого вам показалось.
Пожалуйста, приходите ко мне. И статью вашу или прочтите, или дайте. Теперь же отсылаю сверток, так как посланный сказал, что он ошибкой попал ко мне*.
Ваш
14. H. H. Страхову
Дорогой Николай Николаевич!
Благодарю вас за письмо;* мы поджидали его и начинали уже беспокоиться о вас. Очень радуюсь за то, что вам было хорошо у нас*. Жду вашу биографию*. Хоть вы и браните ее, я знаю, что там будет много хорошего. Я все переделываю, поправляю свое писанье* и очень занят. Погода прекрасная, мы все веселы и здоровы. Смерть Тургенева я ожидал, а все-таки очень часто думаю о нем теперь. Простите, что пишу несколько слов. Не забывайте нас за то, что мы все вас любим.
Ваш
15. С. А. Толстой
Сейчас получил с Козловки твои два письма* и телеграмму, — прекрасные два письма. По обоим я вижу, что ты в том хорошем, любимом мною духе, в котором я тебя оставил и в котором ты, с маленькими перерывами, уже давно. Письмо это читай одна. Никогда так, как теперь, не думал о тебе, так много, хорошо и совершенно чисто. Со всех сторон ты мне мила.
О Тургеневе все думаю и ужасно люблю его, жалею и все читаю. Я все с ним живу. Непременно или буду читать, или напишу и дам прочесть о нем*.
Скажи так Юрьеву*, но лучше 15-го.
О корректурах я просил фактора и Лаврова* присылать мне их в Ясенки. Я думаю, что они послали другой экземпляр в Ясенки. Во всяком случае, пошли мне в Ясенки. Мне здесь очень, очень хорошо. На бумаге я ничего не написал, но много хорошо обдумал и жду первого хорошего рабочего дня. Не совсем здоровилось, — желудок не ладен. Нынче я позанялся немного — вижу — нейдет, и поехал с Титом с собаками — затравили лисицу прекрасную и русака.
Совестно мне очень перед тобой, что тебе скверно, суетно, хлопотно, а мне так прекрасно; но утешаюсь тем, что это нужно для моего дела. То, что в Москве, с возбужденными нервами, мне казалось хорошо, здесь совсем переделывается и становится так ясно, что я радуюсь. Насчет житья мне здесь превосходно. Мне недостает, разумеется, и очень, тебя и детей, но тишина и одиночество мне как ванна.
Останусь ли я здесь еще неделю, это я решу по твоим письмам. Только не думай, чтоб мне очень хотелось остаться. И с вами быть хорошо, и здесь хорошо, и ни то, ни другое не перевешивает, так что тронь мизинцем, и перевесится, куда хочешь, и я всем буду доволен. Несмотря на желудочную неладность, я в хорошем духе, и всех люблю, и тебя прежде всех. Сейчас читал тургеневское «Довольно». Прочти, что за прелесть. Целую тебя и детей. M-me Seuron поклон. Жалче всего мне тебя за Костеньку*. Не сиди с ним.
16. С. А. Толстой
Четверг, 10 часов вечера.
Спал дурно. Было холодно и нездоровилось. Но нынче все наладилось. Натопил в кабинете, замазал окна, и тепло, и хорошо, и теперь вечер, чувствую себя прекрасно. Нынче получил письма из Ясенков — интересные от Sandoz* — и еще от одного француза*. Ходил смотрел лошадей. Очень хороши, но я боюсь, что будут неприятности, хлопоты из-за них, и постараюсь их продать. Сено они съедят, а доход от них еще когда будет. Филиппа не было дома. Он возил своего Михаилу в солдаты. Слава богу, не взяли, — он остался льготным. Николай Михаилыч тоже возил, и тоже не взяли. У конюшни встретил мужика с бабой. Мужик приехал к тебе издалека, из-за засеки, лечиться, и ужасно горевал, что тебя нет. Он говорил, что он знает одного мужика, которого все лечили, и никто не вы лечил, а ты вылечила. Мне лестно даже было. Потом ко мне приехала баба, — брюхата на сносе, и 4-о детей маленьких, — старуха свекровь и молодайка, деверняя невестка. Были два мужика, и в одну неделю ее мужа посадили в острог за драку, от которой произошла смерть, а деверя отдали в солдаты. И осталась одна. Написать Давыдову письмо, — нельзя ли хоть выпустить на поруки*. Потом сел заниматься, но сделал очень мало. Митрофан сказал мне, что Сережа будет обедать у Бибикова. Я пошел в Телятинки, но Сережа уехал в Москву. Вернулся, пообедал. Агафья Михайловна сидит, и Дмитрий Федорович переписывает. Комната нагрелась. А кроме того, топлю мальчикову с сводами. Если нагреется, то завтра перейду туда. Я забыл дома «Une Vie»*. Читайте ее покамест и спрячьте.
Портрет твой карандашом, кажется, плох*, а я как взгляну на него, так ужасно живо вспоминаю, и что-то жалкое есть в нем, и что такое же показалось мне при прощанье с тобой. И это меня очень трогает. Душенька, зачем ты несчастлива. Мне так видно, как ты можешь и должна быть счастлива, и как ты своей révolte* против всего — сама себя мучаешь. Неужели нельзя смириться. Как бы хорошо и тебе и вокруг тебя всем было. Я пишу это и представляю себе, как ты можешь рассердиться за это. Не сердись, голубчик; взглядывая на этот портрет, я знаю, как я тебя люблю и как ты нужна мне.
Целую тебя и детей. M-me Seuron — поклон.
17. H. H. Страхову
5 декабря.
Дорогой Николай Николаевич!
Я только начинал скучать о том, что давно не имею от вас известий, как получил вашу книгу* и письмо* и книги. Очень благодарен вам за все и за еврейскую Библию, которую я с радостью получил давно и, мне кажется, уже благодарил вас за нее. Сколько я вам должен? Когда увидимся? Не приедете ли в Москву? Книгу вашу прочел. Письмо ваше очень грустно подействовало на меня, разочаровало меня. Но я вас вполне понимаю и, к сожалению, почти верю вам. Мне кажется, вы были жертвою ложного, фальшивого отношения к Достоевскому, не вами, но всеми — преувеличения его значения и преувеличения по шаблону, возведения в пророка и святого, — человека, умершего в самом горячем процессе внутренней борьбы добра и зла. Он трогателен, интересен, но поставить на памятник в поучение потомству нельзя человека,
Бывают лошади — красавица: рысак, цена 1000 рублей, и вдруг заминка, и лошади-красавице, и силачу — грош цена. Чем больше живу, тем больше ценю людей без заминки. Вы говорите, что помирились с Тургеневым. А я очень полюбил. И главное, за то, что он был без заминки, и маштачок без заминки свезет, а то рысак, да ни куда на нем не уедешь, если еще не завезет в канаву. И Pressencé и Достоевский — оба с заминкой. И у одного вся ученость, а у другого весь ум и сердце пропали за ничто. Ведь Тургенев переживет Достоевского. И не за художественность, а за то, что без заминки. Обнимаю вас от всей души. Ах, да, со мной случилась беда, задевшая и вас. Я ездил на недельку в деревню в половине октября, и, возвращаясь от вокзала до дому, выронил из саней чемодан. В чемодане были книги и рукописи и корректуры. И книга одна пропала ваша: первый том Гризбаха*. Все объявления ни к чему не привели. Надеюсь еще найти у букинистов. Я знаю, что вы простите мне, но мне и совестно и досадно лишиться книги, которая мне всегда нужна.
18. В. В. Стасову
Вы не ошиблись о Верещагине*. Это именно тот художественный историк войны, которого не было — поэтический и правдивый. Очень бы желал, чтобы книга* эта была напечатана. Он мне очень, очень понравился. Это не художник, а лучше, — трезвый, умный и правдивый человек, который много пережил и умеет рассказать хорошо то, и только то, что он видел и чувствовал. А это ужасно редко.
Благодарю вас за Тимофееву* и за Верещагина.
Ваш
1884
19. А. Н. Пыпину
Александр Николаевич!
Очень рад случаю вступить с вами в личные сношения. Я давно вас знаю и уважаю. Письма Тургенева с удовольствием вам сообщу*. Боюсь, что многих не найду. Я очень неряшлив. Около масленицы поеду в деревню и что разыщу, то пришлю вам. Секретов, то есть такого, чтобы я скрывал от других, у меня нет никаких. И потому делайте из писем, что хотите.
Теперь же посылаю одно письмо, которое мне здесь передала сестра*. Мне кажется, что оно вам будет интересно. Сестра моя, гр. Марья Николаевна Толстая (Москва, гостиница «Метрополь»), была дружна с Тургеневым; он полюбил меня по письмам моим, познакомился с ней прежде нашего знакомства и писал ей. Обратитесь к ней. У нее, кроме этого письма, должны быть интересные письма*.
Очень сочувствую вашей работе и очень интересуюсь ей. Я ничего не пишу о Тургеневе, потому что слишком многое и все в одной связи имею сказать о нем. Я и всегда любил его; но после его смерти только оценил его как следует. Уверен, что вы видите значение Тургенева в том же, в чем и я, и потому очень радуюсь вашей работе. Не могу, однако, удержаться не сказать то, что я думаю о нем. Главное в нем — это его
Нынче первый день, что я не занят корректурами того, что я, печатаю. Я вчера снес последнее в типографию. Не могу себе представить, что сделает цензура. Пропустить нельзя. Не пропустить тоже, мне кажется, в их видах нельзя*. Жму вам дружески руку.
20. С. А. Толстой
Суббота вечером.
Вчера читал поздно книгу Droz*. Скажи Сереже, что книга очень хорошая. Общий взгляд нехорош, молод, зелен, но много очень умного и хорошего. Нынче читал Шекспира «Кориолана» — прекрасный немецкий перевод, — читается очень легко, но — несомненная чепуха, которая может нравиться только актерам.
Нынче нездоровится и не хочется на мороз. Должно быть, вчера слишком устал. Сейчас сидят гости: Агафья Михайловна, Дмитрий Федорович и Митрофан*, и мешают мне писать, да и писать нечего. В доме тепло, и завтра перейду, если не будет холодно и угарно. Не бойся, я сам под старость невольно так себя берегу, что даже противно. Как вы все живете? Очень уж много вас, и на каждого много соблазнов. Целую тебя и детей.
21. С. А. Толстой
Воскресенье.
Пишу раньше — 7 часов вечера; потому что я перешел в дом; приехал Бибиков и зовет меня ночевать к себе, на что я согласился. Боюсь, не было бы угарно. Я утром прочел «Макбета»* с большим вниманьем — балаганные пьесы, писанные умным и памятливым актером, который начитался умных книг, — усовершенствованный разбойник Чуркин*. Потом пошел ходить с лыжами и ружьем; прошел на Грумант, оттуда по засечной дороге на Тулу, и через засеку на кабачок, и по шоссе домой. Пьяный мужичок подвез меня, целовал меня и Бульку и говорил, что я отец. Самое доброе, совершенное и милое существо в мире — это пьяный — на первом взводе — мужик. Дорогой прекрасно думал. Ты не можешь себе представить моего приятного чувства свободы по окончании моей работы*. Я перестал чувствовать une machine à écrire*. Я тоже все думаю и беспокоюсь о больших детях. Нынче получил твое короткое письмо*. Завтра утром вернусь в Ясную.
22. С. А. Толстой
У Бибикова застал Борисевича. Ему 89 лет, и он силен, свеж, поворотлив, как молодой человек. Он без умолку говорил и много рассказал интересного. В 12-м часу за мной приехал Филипп, и я поехал домой. Читал «Калики перехожие»*, стихи. Меня навела на это чтение моя затея народной пьесы*. Обдумываю ее с большим удовольствием. И, как всегда, все разрастается и главное углубляется и делается очень (для меня) серьезно. Я пробыл дома все время от 12 до 10, за исключением прогулки двухчасовой, и угореть не угорел, но все еще побаиваюсь угару, и сейчас отворил трубу и поеду сам на Козловку. Ты теперь, верно, собираешься на бал. Очень жалею и тебя, и Таню.
Нынче Влас* говорит: пришел мальчик, побирается. Я сказал: позови сюда. Вошел мальчик немного повыше Андрюши с сумкой через плечо. — Откуда? — Из-за засеки. — Кто же тебя посылает? — Никто, я один. — Отец что делает? — Он нас бросил. Мамушка померла, он ушел и не приходил. — И мальчик заплакал. У него осталось еще трое, меньше его. Детей взяла помещица. «Она, — говорит, — кормит нищих». Я предложил мальчику чаю. Он выпил, стакан опрокинул, положил огрызочек сахару наверх и поблагодарил. Больше не хотел пить. Я хотел его еще покормить, но Влас сказал, что его в конторе посадили поесть. Но он заплакал и не стал больше есть. — Голос у него сиплый, и пахнет от него мужиком. — Все, что он рассказывал про отца, дядей и тех, с кем он имел дело, все это рассказы о бедных, пьяных и жестоких людях. Только барыня добрая. Мальчиков, женщин, стариков, старух таких много, и я их вижу здесь и люблю их видеть. Агафья Михайловна очень благодарна m-me Scuron, которой передай поклон. Марья Афанасьевна была*. Она как будто добрее к нам, и всем кланяется, особенно Маше. Надеюсь, что ее горло прошло. С Власом беседую про книжки. Надо будет завести библиотеку для мужиков.
23. С. А. Толстой
Боюсь, что вчерашнее письмо было неприятно*. Я, должно быть, начинал угорать, когда писал. Нынче чувствую себя совсем хорошо и угару нет. Тоже не пеняй, пожалуйста, что не послал телеграмму, — не стоит. Лошадь отдай за 250. Обо мне не тужи, — я могу привести другую. Вчера я объелся. Николай Михайлович наготовил много, а я не воздержусь. Нынче читал Montaign’a*с большим удовольствием и пользой и ходил на лыжах. Очень устал, но чувствую себя прекрасно. Вечер весь шил башмаки Агафье Михайловне. Митрофан меня учит и помогает. Был Дмитрий Федорович и Агафья Михайловна и читали вслух «Жития святых». Не берусь за работу, потому что не хочется взяться и бросить. Она укладывается в голове.
Известие твое от Маракуева о мнении архимандрита мне очень приятно*. Если оно справедливо. Ничье одобрение мне не дорого бы было, как духовных. Но боюсь, что оно невозможно. Целую тебя и детей. Напиши мне подлинней, если у вас все благополучно. Выбери времячко. Я привык чувствовать твой душевный пульс, и, не чувствуя его, мне чего-то недостает.
24. H. H. Ге (отцу)
Дорогой Николай Николаевич.
Очень порадовали меня своим письмом*. Мы живем по-старому, с тою только разницею, что у меня нет такой пристальной работы, какая была при вас*, и от этого я спокойнее переношу ту нелепую жизнь, которая идет вокруг меня. Я занят другим делом, о котором скажу после, — таким, которое не требует такого напряжения*. Книгу мою, вместо того, чтобы сжечь, как следовало по их законам, увезли в Петербург и здесь разобрали экземпляры по начальству*. Я очень рад этому. Авось кто-нибудь и поймет. О портрете вашем слышал только от одного приезжего из Петербурга, что он стоит в особой комнате с портретом Майкова Крамского и что двери в эту комнату закрыты и многие не заходят туда*. Суждений никаких еще не слыхал.
Нарисованное вами мне понятно*. Правда, что, фигурно говоря, мы переживаем не период проповеди Христа, не период воскресения, а период распинания. Ни за что не поверю, что он воскрес в теле, но никогда не потеряю веры, что он воскреснет в своем учении. Смерть есть рождение, и мы дожили до смерти учения, стало быть, вот-вот рождение — при дверях. Душевный привет Анне Петровне* от меня и всех наших. Редко приходится писать эти слова так правдиво. Поцелуйте от меня вашу внучку.
Ваш
Экземпляр пришлю вам, как только освободится*. Напишите, как переслать.
25. В. Г. Черткову