Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 18. Избранные письма 1842-1881 - Лев Николаевич Толстой на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Люты скорби пренося?

Как вы думаете? Я думаю, недолго.

Я вспоминаю: вчерашнее мое письмо глупо, я что-то ужасно возгордился.

70. В. В. Арсеньевой

1856 г. Ноября 27–28. Петербург.

Вчера получил ваше второе письмо после говения, а нынче первое. Не знаю, потому ли, что письма нехороши, или потому, что я начинаю переменяться, или потому, что в последнем вы упоминаете о Мортье, письма не произвели на меня такого приятного впечатления, как первые. Поздравляю вас от души и радуюсь, что вы так серьезно на это смотрите. Одно нехорошо — надо меньше говорить, чтобы больше чувствовать. И не надо слишком увлекаться надеждой, что все пойдет новое и что этим таинством вы разрываете связь с прошедшим. Оно помогает много и в жизни и духовно очищает, но не так, как вы думаете. Например, что вы говорите, что после говенья вы будете наблюдать за собой и трудиться и работать (это я прибавлю за вас) — это отлично, и поддержи вас бог в этих мыслях, но история Мортье остается история Мортье. Первое нехорошо, что у вас время, как я вижу, проходит праздно. Это плохо. Вчера я был у О. Тургеневой и слышал там бетховенское трио*, которое до сих пор у меня в ушах, восхитительно. Я не могу видеть женщину, чтобы не сравнивать ее с вами. Эта госпожа отличная во всех отношениях, но она мне просто не нравится; но должно отдать ей справедливость. Можете себе представить, я узнал от ее тетки, что она встает в 7 часов в Петербурге и до 2-х каждый день играет, а вечера читает, и действительно в музыке она сделала громадные успехи; хотя у нее таланта меньше, чем у вас. Второе нехорошо, и ужасно нехорошо, что вы не пригласили Мортье приехать в Тулу и Судаково. Я говорил, говорил и вам и Женечке, что для вас необходимо видеться с ним, чтобы прекратились ваши отношения, но мне не хотят верить. Постарайтесь не досадовать, не воображать, что я ревную, а просто спокойно постарайтесь влезть в мою шкуру и видеть моими глазами. Г-жа Дембицкая была влюблена в Passe-passe*, она сама признавалась в этом Женечке. Не ахайте, это не беда, это даже мило. Passe-passe, как г-жа Дембицкая убеждена, страстно влюблен в нее. Их отношения прервались, но не прекратились. Поймите меня, я убежден совершенно, что вы теперь не имеете ничего к Passe-passe, но ему это не доказано, он остановился на том, что вы ему показывали расположение. Понимаете ли вы, что половина пути самая трудная уж пройдена для него. Помните, мы с вами говорили у фортепьян: что будет, ежели вы влюбитесь, и вы сказали, что это не может быть, потому что вы не допустите себя дойти до интимности и взаимности, которые необходимы для того, чтобы любовь была опасна. Это правда. И понимаете — вы с Мортье дошли до этого, что он имеет право думать: или что вы имели к нему любовь, или что вы такая госпожа, которая способна иметь ее к многим, и вследствие этого разлука и сухое письмо с выдумками не уничтожают отношений и не могут успокоить Храповицкого. И именно только ваши отношения с Мортье беспокоят Храповицкого. Отчего ему весело и приятно говорить с вами про вашу любовь к милейшему Иславину, отчего, ежели он будет мужем г-жи Дембицкой, он (ежели встретится в том необходимость) совершенно спокойно отправит г-жу Храповицкую на 2 года путешествовать с Иславиным и т. п., но Мортье — другое. Г-жа Дембицкая убеждена, что он ее любит, а он, г-н Храповицкий, который жил больше ее на свете, знает, что значит эта высокая любовь, — это больше ничего, как желание целовать ручки хорошенькой девушки, понимаете? Это доказывает и Вертер, и то, что он никогда не думал о том, чтоб было лучше г-же Дембицкой, а даже в музыке, в одном, в чем он мог быть полезен, он глупой лестью и т. д. пугал и вредил ей. Кроме того, это такой род любви, который от подобострастия ужасно быстро переходит к дерзости. Я мужчина и все

28 Nоября.

это знаю. Разумеется, я никому не могу запретить иметь к моей жене любовь такого рода, но она не опасна, когда между ей и им нет ничего общего; но когда пройдена эта первая половина дороги, тогда опасно. И опасно вот в каком смысле; что, ежели бы г-н Мортье написал моей жене любовное письмо или поцеловал бы ее руку и она скрыла бы это от меня (а кто ему мешает теперь), то ежели бы я любил жену, я бы застрелился, а нет, то сию секунду бы развелся и убежал бы на край света из одного уважения к ней, к своему имени и из разочарованья в моих мечтах будущности. И это не фраза, а клянусь вам богом, что это я знаю, как себя знаю. От этого-то я так боюсь брака, что слишком строго и серьезно смотрю на это. Есть люди, которые, женясь, думают: «ну, а не удалось тут найти счастье — у меня еще жизнь впереди», — эта мысль мне никогда не приходит, я все кладу на эту карту. Ежели я не найду совершенного счастия, то я погублю все, свой талант, свое сердце, сопьюсь, картежником сделаюсь, красть буду, ежели не достанет духу зарезаться. А вам это шуточки, приятное чувство, нежное, высокое и т. д. Я не люблю нежного и высокого, а люблю честное и хорошее. Постарайтесь спокойно стать на мое место и подумать, призовите и Женечку на совет, прав ли я или нет, желая, чтобы вы стали с Мортье в отношения музыкального учителя и ученицы. Может быть, это трудно, но что ж делать, а повторяю, — лгать ему в письмах (как вы не чувствовали этого, говея?) это унижать себя, бояться его. Очень весело будет Храповицкому бегать от Мортье, чтоб его жена вдруг не растаяла перед выражением его страсти, Храповицкий имеет правилом и держится его — не иметь врагов, не иметь во всем мире ни одного человека, с которым бы ему тяжело было встретиться; а вы, любя его, хотите поставить в это гнусное, унизительное положение. Постарайтесь стать на мою точку зрения, у вас хорошее сердце, и если вы меня любите, как же вам не понять этого. Ревновать уж унизительно, а к Мортье каково?

Вы думаете, что кончены нотации, нет, дайте всё высказать. Три дня вы не решились сказать мне вещи, которая, вы знаете, как меня интересует, и высказываете ее, как будто гордясь своим поступком. Да ведь это первое условие самой маленькой дружбы, а не высокой и нежной любви! Я не шутя говорил, что ежели бы моя жена делала бы мне сюрприз — подушку, ковыряшку какую-нибудь, и делала бы от меня тайну, я бы на другой день убежал бы от нее на край света, и мы бы стали чужие. Что делать, я такой, и не скрываю этого и не преувеличиваю. Думайте хорошенько, можете ли вы любить такого урода, а в вещи, такой близкой вашему и моему сердцу, вы задумываетесь. Поверьте, что я не так поступаю в отношении вас. С тех пор, как я уехал, нет вещи, которой бы я не мог прямо сказать вам, и говорю и скажу все, что может вам быть интересно. За это-то я и люблю, главное, мои отношения к вам, что они поддерживают меня на пути всего хорошего. Что вы спрашиваете меня о попах, напомнило мне то, что я давно хотел сказать вам. Какие бы ни были наши будущие отношения, никогда не будем говорить о религии и все, что до нее касается. Вы знаете, что я верующий, но очень может быть, что во многом моя вера расходится с вашей, и этот вопрос не надо трогать никогда, особенно между людьми, которые хотят любить друг друга. Я радуюсь, глядя на вас. Религия великое дело, особенно для женщины, и она в вас есть. Храните ее, никогда не говорите о ней и, не впадая в крайность, исполняйте ее догматы. Занимайтесь больше и больше, приучайте себя к труду. Это первое условие счастия в жизни. Прощайте, милая Валерия Владимировна, изо всех сил жму вашу милую руку. Перед получением ваших последних писем я думал о том, что вместо того, чтобы испытывать себя, мы нашими письмами еще более монтируем друг друга. Ну, это письмо, кажется, не такого рода. На днях кончаю работу* и пускаюсь в свет.

Прощайте, Христос с вами, милая барышня.

71. M. H. Каткову

<черновое>

1856 г. Декабря 1. Петербург.

М. Г.

Михаил Никифорович!

Напечатанное в «Московских ведомостях» объявление от «Русского вестника» о исключении г. Тургенева и меня из числа его сотрудников весьма удивило меня*. В 1855 году вам угодно было сделать мне честь письменно пригласить меня в число сотрудников «Русского вестника»*. Я имел неучтивость, в чем совершенно сознаюсь и еще раз прошу у вас извинения, по рассеянности и недостатку времени, не ответить на лестное письмо ваше. В том же году г. Корш лично приглашал меня принять участие в «Русском вестнике»*. Не имея ничего готового, я отвечал и совершенно искренно г-ну Коршу, что весьма благодарен за лестное приглашение, и что, когда у меня будет что-нибудь готовое, я за удовольствие почту напечатать статью в вашем журнале. Весной г. Мефодий Никифорович Катков, встретив меня у г. Тургенева, сообщил мне, что я почему-то уже честным словом обязан в нынешнем году доставить повесть в редакцию «Русского вестника». Я ответил вашему брату то, что я мог ответить, не имея ничего готового и прежде не обещанного, я ответил теми же общими фразами полуобещания и благодарности за лестное приглашение. Вот все мои отношения с редакцией «Русского вестника». Конечно, было бы лучше с моей стороны отвечать гг-м Коршу и Каткову резким отказом, и только тогда, когда моя статья была бы готова, прислать ее к вам. Без сомнения это было бы логичнее, а главное, выгоднее и безопаснее для меня во всех отношениях, но кто из нас не отвечал общими учтивыми полуобещаниями даже на приятные приглашения, которые сам не знаешь, в состоянии ли будешь выполнить, хотя и желаешь этого. Я не считал и не считаю себя обещаньем обязанным перед «Русским вестником», хотя имя мое без моего на то согласия и было напечатано в списке сотрудников журнала. Сама редакция «Русского вестника», как мне кажется, не считала меня своим сотрудником, судя по тому, что после разговора с г. Коршем ни разу не обращалась ко мне, не изъявила желания узнать моих условий при печатании моих статей, не спрашивала, какие будут это статьи, и не исполняла в отношении меня обыкновенных условий редакторской учтивости к своим сотрудникам, т. е. не посылала мне книжек своего журнала. Но ежели вам угодно буквально понимать мои ответы господам Коршу и Каткову, что я почту за удовольствие печататься в «Русском вестнике» и принимать их за положительное обещание, то и в этом случае позвольте вам заметить, что, никогда не означав времени, когда я отдам свою статью, я ничем не доказал, что я не хочу исполнить своего обещания. Я могу прислать статью через месяц, через год, через два, одним словом, по истечении срока условия с «Современником», вызвавшего ваше объявление. Ежели редакция «Русского вестника» нашла необходимым оговориться перед публикою в преждевременном напечатании моего имени в списке сотрудников, то, обвиняя в этом меня, она поступила, мне кажется, не совсем справедливо. Представляя на ваше усмотрение, дать или не дать этому письму ту же публичность, которая дана была вашему объявлению (потому-то объявление ваше удивило меня и, скажу искренно, оскорбило меня. Мне было неприятно и больно видеть, что человек, которого я уважаю, как редактора) одного из лучших наших журналов, позволил себе публично, безопасно и несправедливо оскорбить своих товарищей и собратиев по литературе, имея право их обвинить только в слишком большом расположении, которое они принимали в вашем издании, и в неуместной учтивости. На ваше усмотрение предоставляя, напечатать или нет это письмо в «Московских ведомостях»*, имею честь быть ваш покорнейший слуга

Гр. Л. Толстой.

72. Т. А. Ергольской

1856 г. Декабря 5. Петербург.

5 декабря.

Виноват, что дня три не отвечал на ваше письмо*. Я ужасно был занят все это время. Я написал в один месяц совершенно новый рассказ для «Библиотеки для чтения» и переделал старое для «Отечественных записок»*. Я вам пришлю их. Зато этот месяц я провел прекрасно, так, как то время перед болезнью, когда я писал «Юность» с утра до вечера. Кроме того, у меня фортепьяно и ноты, новые книги и изредка Дружинин, Боткин, Анненков, с которыми мы иногда проводим вечера часов 6, болтая о пустяках и рассуждая о деле, так что не видим, как летит время. У светских моих знакомых я ни у кого не был и желаю быть как можно меньше. Так мне хорошо одному дома. Здоровье мое хорошо, чему я обязан, как мне кажется, не столько Шапулинскому, сколько гимнастике, которую я делаю каждый день. Только продолжаются бессонницы. Никак не могу спать больше 6, 7 часов в день. Вы мне пишете про Валерию* опять в том же тоне, в котором вы всегда мне говорили про нее, и я отвечаю опять так же, как всегда. Только что я уехал и неделю после этого, мне кажется, что я был влюблен, что называется, но с моим воображением это не трудно. Теперь же и после этого, особенно как я пристально занялся работой, я бы желал и очень желал мочь сказать, что я влюблен или просто люблю ее, но этого нет. Одно чувство, которое я имею к ней, — это благодарность за ее любовь и еще мысль, что из всех девушек, которых я знал и знаю, — она лучше всех была бы для меня женою, как я думаю о семейной жизни. Вот в этом-то я и желал бы знать ваше откровенное мнение — ошибаюсь я или нет. И желал бы слышать ваши советы, во-первых, потому, что вы знаете и ее и меня, а главное, потому что вы меня любите, а люди, которые любят, никогда не ошибаются. Правда, я очень дурно испытывал себя, потому что с тех пор, как уехал, вел жизнь скорее уединенную, чем рассеянную, и видел мало женщин, но, несмотря на это, часто мне приходили минуты досады на себя, что я сошелся с ней и что я раскаивался в этом. Все-таки я говорю, что, ежели бы я убедился, что она натура постоянная и будет любить меня всегда, — хоть не так, как теперь, — а больше, чем всех, то я ни минуты не задумался бы жениться на ней. Я уверен, что тогда моя бы любовь к ней все увеличивалась бы и увеличивалась и что посредством этого чувства из нее бы можно было сделать хорошую женщину. Adieu, chère tante, je baise vos mains*. Сереже я напишу этой же почтой*.

73. С. Н. Толстому

1856 г. Декабря 5. Петербург.

Любезный друг Сережа!

Из письма к тетеньке, которая, я полагаю, живет у тебя, ты узнаешь разные подробности обо мне и моих отношениях с гостями*, которые я писал и на твой счет. Признаюсь, мне больно твое ужасное и несправедливое возмущение против гостей. Аргументы твои насчет обстановки сильны и справедливы, но вопрос в том, что есть ли внутренние достоинства, которые выкупают это? Ты говоришь, что нет, и говоришь на основании личной несимпатии и наблюдений поверхностных над гостями в самый невыгодный период. А несмотря на то, я очень близок к тому, чтобы взять да и жениться на госте, хотя не сделаю этого никак прежде июня месяца. Одно, что может удержать меня, это, чтобы она влюбилась в кого-нибудь или чтобы я влюбился в кого-нибудь до этого время. Потому что то чувство, которое я имею к ней, как оно ни шатко и ни нецельно, оно остается точно тем же здесь, каким оно было и летом и осенью. Главное мое чувство это сильная любовь к известному роду семейной жизни, к которой эта девушка подходит лучше всех тех, которых я знал. Ты напрасно думаешь, что эта любовь к семейной жизни мечта, которая мне опротивеет. Я семьянин по натуре, у меня все вкусы такие были и в юности, а теперь подавно. В этом я убежден так, как в том, что я живу. Вопрос только в том, такая ли она, как я думаю, а этого ты теперь сказать не можешь, потому что ты не только не наблюдал ее, а, кроме твоей всегдашней презрительной манеры с женщинами, относился к ней еще с антипатией. По-твоему — хоть это смешно сказать — складки на шее и какой-нибудь паук решительно мешают ей быть хорошей женой. Ты произносишь сразу приговор без апелляции за паука, а этакой приговор есть тоже паук в своем роде. Но довольно об этом, о других делах, которые, знаю, тебя интересуют. Издание «Военных рассказов» Давыдовым* не дало еще мне ничего. Давыдов плут, и это мне урок; он говорит, что оно еще не окупилось, тогда как «Детство» и «Отрочество»* уже окупилось, и я получил больше 300 р. и через месяц получу еще столько и т. д. до 3000. Отставка моя вышла, и на днях надеваю фрак. Это стоит мне рублей 350; но, благо, я написал 4 листа с ½ в «Библиотеку для чтения» и «Отечественные записки»*, которые мне дадут эти деньги. На днях узнал, что государь читал вслух своей жене мое «Детство» и плакал. Кроме того, что это мне лестно, я рад, что это исправляет ту клевету, которую на меня выпустили доброжелатели и довели до величеств и высочеств, что я, сочинив Севастопольскую песню, ходил по полкам и учил солдат ее петь*. Эта штука в прошлое царствованье пахла крепостью, да и теперь, может быть, я записан в 3-е Отделенье и меня не пустят за границу. Едешь ли ты на Кавказ и когда? Пожалуйста, ответь мне. Прощай. У меня теперь еще недели на две спешных занятий за поправкой «Юности».

74. В. В. Арсеньевой

1856 г. Декабря 7. Петербург.

Получил вчера вдруг ваши 2 письма: от 1 декабря и 29 октября, и оба письма перечел несколько раз. Эти письма, в которых вы советуете мне съездить в Андалузию и говорите, что я должен любить вас с вашими слабостями, и что кокетничать и нравиться вы любите, и что на мою дорогу может стать 14— или 35-тилетняя женщина и т. д., и т. д., эти письма прелестны. Ежели бы я был женат, или вы бы были замужем, или ваш отец ни за что бы не хотел отдать вас за меня, тогда (это я говорю не шутя, а перед богом) я бы дал волю своему чувству, для меня бы не было ни прошедшего, ни будущего, и я бы страстно, так страстно, что вы бы сами стали говорить: потише! влюбился бы в вас. Но вникните хорошенько в это; ведь наша цель не одна — наслаждаться любовью, для этого нужно отдать волю своему чувству и ни о чем не думать. Наша цель, кроме того, чтобы любить, еще в том, чтобы прожить жизнь вместе и исполнить все обязанности, которые налагает брак; а для этого много и много нужно поработать над собой и поломать себя и прежде и после. Я эгоист, положим, но вот уж 6-й месяц, как я постоянно борюсь сам с собою, как я изменяю свои любимые привычки; а вы не эгоист, но вы только хотите любить, наслаждаться этим лучшим благом на свете и для него не только не поработать над собой, но не пожертвовать даже маленьким удовольствием. Неужели вы думаете, что я не сумел бы на вашем месте делать то, что вы, то есть распуститься лапшой, наслаждаться лучшими чувствами на свете, а там, что будет после, «это твое дело». Но несмотря на то, вы все-таки милы, ужасно милы своей честностью и нежностью, которую я, хотя ценю мало, но люблю больше всего на свете. Опять о будущем. Занятия хозяйством, музыкой, мужиками, чтением это только советы, которые я даю для того, чтобы жизнь была вам хороша, но, может быть, вы найдете другие, более вам приятные занятия, может быть, многие вам не по вкусу… это все дело ваше, вы можете быть отличной Храповицкой, даже и гуляя на гостином дворе; но дело Храповицкого, который любит ее и больше жил, указать ей на то, что дает счастье, а не оставить ее искать самое — и делать все те ошибки, которые он сам делал. Но это только советы, потому что будет ли она читать или гулять по лавкам, ему будет ни лучше, ни хуже, а ей; но что касается света, то это другое дело. Тут уж Храповицкому хуже, и очень. Он должен водиться с людьми, которых он не уважает, с которыми ему противно, скучно, должен терять время, переменить весь свой образ жизни, бросить то, что в нем есть лучшего, — свои занятия. Положим, Храповицкий эгоист, но он никогда подобного не требовал и не будет требовать от Дембицкой. Вы во многом правы, что «одеваться старухой» какое мне дело? что я требую совершенства невозможного и задаю всё задачи, одну труднее другой, и слишком пугаю этими faux pas*. Но все-таки хорошо не выпускать из головы той дороги и стараться не сбиваться с нее. А свет, какой бы то ни было, хоть тульский, и та дорога — две вещи несовместные. Свет — это наверное faux pas с прелестной дороги; и это я буду говорить en connaissance de cause*, хотя бы меня жгли за это. Подумайте об этом серьезно и так же, как всегда, откровенно напишите, отличнейший голубчик мой. Положим, что вы теперь согласитесь на эту жертву как на жертву, а я уверен, что, ежели только вам доступны другие, высшие наслаждения, вы забудете думать про эту жертву и будете смеяться над ней. Вы правы, смотря в ваши года и с вашим развитием на жизнь, как на приятное увеселение, и я прав, смотря на нее, как на труд, в котором зато бывают минуты высокого наслаждения, ежели вы не пустая госпожа, то и вы придете к этому, но придете скоро ли? Может быть, тогда, когда я буду уже смотреть на жизнь, как на обузу (почти так, как смотрит Женечка). А как же любить друг друга с различными взглядами на жизнь? Можно любить, вот ежели бы я был женат, но нельзя жить вместе и не страдать каждую минуту. Одно из двух: или вам надо потрудиться и догнать меня, или мне вернуться назад для того, чтобы идти вместе. А я не могу вернуться, потому что знаю, что впереди лучше, светлее, счастливее. Валяйте на почтовых, я вам буду помогать, сколько могу; вам будет тяжеленько, но зато как счастливо, спокойно и с любовью (уж ежели вам это нужно) мы пройдем до конца дороги. Даже и по той стороне дороги будет так счастливо, покойно и любовно.

Что это вы молчите про Диккенса и Теккерея, неужели они вам скучно, а какую это дичь вы читали: «Notices sur les opéras»?* И зачем вы свели дружбу с милой Сашенькой? Экая вы слабохарактерная госпожа! Она ничего, и отлично, что вы не злитесь ни на кого, но этот contact вам не хорош. Вследствие этого контакта в вас укоренятся те мысли и убеждения, которые должны со временем из вас выскочить. Стало быть, только труднее будет вам с ними расставаться. С прошедшей почтой послал вам книгу, прочтите эту прелесть*. Вот где учишься жить. Видишь различные взгляды на жизнь, на любовь, с которыми можешь ни с одним не согласиться, но зато свой собственный становится умнее и яснее. Я опять преподаю; но что делать, я не понимаю без этого отношений с человеком, которого люблю. И вы мне иногда преподаете, и я радуюсь ужасно, когда вы правы. В этом-то и любовь. Не в том, чтоб у пупунчика целовать руки (даже мерзко выговорить), а в том, чтобы друг другу открывать душу, поверять свои мысли по мыслям другого, вместе думать, вместе чувствовать. Прощайте, мой голубчик, жму вашу руку, обнимаю Женечку и Пиндигашек.

7 декабря.

75. В. В. Арсеньевой

1856 г. Декабря 12. Петербург.

Вот уже 2-й день, что я получил ваше последнее письмо и всё был в нерешительности, отвечать ли на него или нет, и как отвечать на него. Чем заболел, тем и лечись, клин клином выгоняют. Буду опять искренен, сколько могу. Подумав хорошенько, я убедился, что мое письмо действительно было грубо и нехорошо, и что вы могли и должны были оскорбиться, получив его*. Но все-таки я от него не отрекаюсь. Это был не припадок ревности, а убеждение, которое я выразил слишком грубо и которое я сохраняю до сих пор. Насчет вашего письма я думал вот как: или вы никогда не любили меня, что бы было прекрасно и для вас и для меня, потому что мы слишком далеки друг от друга; или вы притворились и под влиянием Женечки*, которая посоветовала вам холодностью разжечь меня. Мне кажется, что тут il y a du Женечка. Mais c’est un mauvais moyen со мной, j’envisage la chose trop sérieusement pour que ces petits moyens naïfs puissent avoir prise sur moi. Je vois depuis longtemps le fond de votre cœur*, и эти маленькие хитрости для меня не скрывают, а засоряют его. То, что я говорю, что было бы прекрасно, ежели бы вы никогда не любили меня, я тоже говорю искренно и тоже, хотя и прежде я чувствовал это, меня особенно навело на мысль последнее письмо. Вы гневаетесь, что я только умею читать нотации. Ну вот, видите ли, я вам пишу мои планы о будущем, мои мысли о том, как надо жить, о том, как я понимаю добро и т. д. Это всё мысли и чувства самые дорогие для меня, которые я пишу чуть не с слезами на глазах (верьте этому), а для вас это нотации и скука. Ну что же есть между нами общего? Смотря по развитию, человек и выражает любовь. Оленькин жених выражал ей любовь, говоря о высокой любви;* но меня, хоть убейте, я не могу говорить об этих вздорах. Верьте еще одному, что во всех моих с вами отношениях я был искренен, сколько мог, что я имел и имею к вам дружбу, что я искренно думал, что вы лучшая из всех девушек, которых я встречал, и которая, ежели захочет, я могу быть с ней счастлив и дать ей счастье, как я понимаю его. Но вот в чем я виноват и в чем прошу у вас прощенья: это, что, не убедившись в том, захотите ли вы понять меня, я как-то невольно зашел с вами в объясненья, которые не нужны, и, может быть, часто сделал вам больно. В этом я очень и очень виноват; но постарайтесь простить меня и останемтесь добрыми друзьями. Любовь и женитьба доставили бы нам только страдания, а дружба, я это чувствую, полезна для нас обоих. И я не знаю, как вы, но я чувствую в себе силы удержаться в границах ее. Кроме того, мне кажется, что я не рожден для семейной жизни, хоть люблю ее больше всего на свете. Вы знаете мой гадкий, подозрительный, переменчивый характер, и бог знает, в состоянии ли что-нибудь изменить его. Нечто сильная любовь, которой я никогда не испытывал и в которую я не верю. Из всех женщин, которых я знал, я больше всех любил и люблю вас, но всё это еще очень мало.

Прощайте, Христос с вами, милая Валерия Владимировна, вы хоть в Ясную дайте знать, могу ли я все-таки приехать посмотреть на вас в январе месяце.

Ваш гр. Л. Толстой.

12 декабря.

1857

76. В. В. Арсеньевой

1857 г. Января 1. Петербург.

Милая Валерия Владимировна!

Очень, очень вам благодарен за последнее большое письмо ваше. Оно успокоило меня и уменьшило те упреки, которые я себе делаю за те письма, которые я вам писал и которые вас рассердили. Я ужасно гадок и груб был и, главное, мелок в отношении вас. Когда вас увижу, то постараюсь подробно объяснить, почему я себе так гадок.

Нынче новый год, очень приятно мне думать, что я начинаю его письмом к вам, дай бог, чтоб он вам принес больше радостей, чем прошлый, и вообще столько, сколько вы стоите, а вы заслуживаете счастие. Меня задержали здесь праздники, книжка «Современника» и хлопоты неожиданные с цензурой*, и хлопоты о паспорте за границу. Однако надеюсь через недельки две увидать вас, а может быть и нет. Что вам рассказать про то, как я прожил время моего молчания? Скучно и большей частью грустно, отчего — сам не знаю. Одиночество для меня тяжело, а сближение с людьми невозможно. Я сам дурен, а привык быть требователен. Притом я ничем не занят это время, и от этого грустно. Много слушаю музыки это время и вчера даже встретил Новый год, слушая прелестнейший в мире трио бетховенский* и вспоминая о вас, как бы оно на вас подействовало. Ноты завтра, как отопрут магазины, пришлю вам, и хорошие. Милой Женечке тысячу любезностей. Ольге Владимировне и пиндигашкам. Прощайте, от души жму вашу милую руку и постараюсь выбрать минуту более счастливую, чтоб писать вам. Ужасно грустно нынче что-то.

Ваш Л. Толстой.

1857, 1 января.

77. С. Н. Толстому

1857 г. Января 2. Петербург.

Пишу тебе несколько слов, потому что на днях уезжаю из Петербурга в Москву, где пробуду недели две, стало быть, скоро увижусь с тобой.

В твоем письме видна какая-то досада и даже желчь*. Это совсем не хорошо и происходит, как мне кажется, от уединенной жизни. Не приедешь ли ты в Москву? Теперь это было бы очень не дурно. Отношения мои с гостями* продолжаются, но тяготят меня ужасно, и я не знаю, как прекратить их, потому что чувствую не только совершенно равнодушие, но досаду и раскаяние на себя за то, что я так зашел далеко. Ты говоришь, что ожидаешь от меня всякого пассажа, и говоришь, что ты меня знаешь. Но ежели ты ожидаешь всякого пассажа, то, значит, ты меня не знаешь, а заметил во мне непостоянство в некоторых вещах и как будто упрекаешь в них, как будто я нахожу удовольствие в том, чтоб делать несообразности. Я провел здесь 2 месяца очень хорошо, хотя почти никуда не ездил, а много виделся с литературными друзьями, много читал, слушал музыки и писал первый месяц. Но для меня всего надо понемножку, хотя я душевно люблю этих литературных друзей: Боткина, Анненкова и Дружинина, но все умные разговоры уже становятся скучны мне, хотя и были истинно полезны для меня. Мои две повести в «Отечественных записках» и «Библиотеке для чтения», кажется, имели мало успеха, как и следовало ожидать, потому что были написаны наскоро*. «Юность» уже отпечатана, цензура ее таки повымарала, так как после стихов Некрасова и истории, которая была за них, она стала опять строже*. Книжки мои продаются, но не слишком. «Детство» разошлось около 700 экземпляров. «Военные рассказы» около 500. В Москве я намереваюсь ездить в гости. Прощай и не сердись на меня за то, что я такой, какой есть. Целую ручки у тетеньки и с следующей почтой посылаю ей портрет свой, который она, кажется, желала иметь*. «Отечественные записки» высланы в Ясную, а «Библиотеку для чтения» с моей повестью я пришлю, как только получу.

Поздравляю вас с Новым годом. Твой гр. Л. Толстой.

2 января.

78. А. Н. Островскому

1857 г. Января 5. Петербург.

Не понимаю, за какое письмо, на которое я будто не ответил, ты упрекаешь меня, любезный друг Александр Николаевич; я ничего не получал. Но дело не в том. Мольбы Панаева совершенно основательны*, и ежели ты не пришлешь ничего ко 2-й книжке, союз наш не только примет окончательно комический характер, но просто шлепнется во всех отношениях. Ежели насчет комедии, про которую мы слышали, да и от которой без слухов я ожидаю наверное прекрасного по эпохе твоей деятельности, ежели ты уж дал слово печальной «Русской беседе», то просить тебя нечего, как ни грустно зарыть такую вещь в раскольничий журнал;* но ежели есть возможность приготовить другое, не торопясь и не портя матерьяла, или ежели слово не дано, то в «Современнике» теперь больше, чем когда-нибудь, необходимо твое имя, а главное, твоя вещь*. Прощай, любезный друг, может быть, я сам скоро буду в Москве, но, во всяком случае, отвечай мне хоть несколько слов, как и что твое здоровье и твоя работа? Поздравляю тебя с Новым годом.

Твой гр. Л. Толстой.

Аполлону Александровичу* от души кланяюсь и прошу не забывать меня.

Писемский прочел вчера свою «Старую барыню». Прелестная вещь, мне кажется, лучшая из всех его прежних.

79. Т. А. Ергольской и С. Н. Толстому

1857 г. Января 14. Москва. 14 января.

Chère tante!

J’ai reçu mon passe-port l’étranger et je suis venu à Moscou, pour y passer quelques jours avec Marie et puis aller à Ясное, arranger mes affaires et prendre congé de vous*. Но теперь я раздумал, особенно по совету Машеньки, и решился пробыть с ней здесь неделю или две и потом ехать прямо через Варшаву в Париж. Вы, верно, понимаете, chère tante, почему мне не хочется, даже не следует, приезжать теперь в Ясную, или скорее в Судаково. Я, кажется, поступил очень дурно в отношении Валерии, но ежели бы я теперь виделся с ней, я поступил бы еще хуже. Как я вам писал, я к ней более чем равнодушен и чувствую, что не могу обманывать более ни себя, ни ее. А приезжай я, может быть, по слабости характера я опять бы стал надувать себя. Vous rappelez-vous, chère tante, comme vous vous êtes moquée de moi, quand je vous ai dit, gué je partais à Pétersbourg, pour m’éprouver. Et cependant c’est à cette idée, que je suis redevable de n’avoir pas fait le malheur de la jeune personne et le mien. Car ne croyez pas que ce soit de l’inconstance ou de l’infidélité, personne ne m’a plus pendant ces deux mois, mais tout bonnement j’ai vu que je me trompais moi-même et que non seulement jamais je n’ai eu. mais jamais je n’aurais pour V. le moindre sentiment d’amour véritable. La seule chose, qui me fait beaucoup de peine, c’est que j’ai fait du tort à la demoiselle et que je ne pourrais prendre congé de vous avant de partir. Je compte revenir en Russie au mois de Juillet, mais, si vous le désirez, je viendrais à Ясное, pour vous embrasser, car j’aurai le temps de recevoir votre réponse à Moscou. Dans tous les cas, adieu, je baise vos mains et vous prie (это не фраза) de ne jamais croire que j’ai et que je puisse jamais changer envers vous et ne pas vous aimer comme toujours* изо всех сил.

Пожалуйста, Сережа, отвечай мне немедленно, не приедешь ли ты теперь в Москву*, это было бы лучше всего. Тогда бы я тебя ждал, а нет, и ежели тетенька этого захочет, то я уже потихоньку сделаю крюк и заеду в Пирогово проститься с вами*. Прощай, мизантроп любезный, а лучше всего приезжай к нам без мизантропии.

80. В. В. Арсеньевой

1857 г. Января 14. Москва.

Любезная Валерия Владимировна.

Что я виноват перед собою и перед вами ужасно виноват— это несомненно. Но что же мне делать? То, что я вам писал в ответ на ваше маленькое письмо, в котором вы запрещали мне писать вам, было совершенно справедливо, и больше я вам сказать ничего не могу*. Я не переменился в отношении вас и чувствую, что никогда не перестану любить вас так, как я любил, т. е. дружбой, никогда не перестану больше всего на свете дорожить вашей дружбой, потому что никогда ни к какой женщине у меня сердце не лежало и не лежит так, как к вам. Но что же делать, я не в состоянии дать вам того же чувства, которое ваша хорошая натура готова дать мне. Я всегда это смутно чувствовал, но теперь наша 2-х месячная разлука, жизнь с новыми интересами, деятельностью, обязанностями даже, с которыми несовместна семейная жизнь, доказали мне это вполне. Я действовал в отношении вас дурно — увлекался, но ежели бы теперь я приехал к вам и, разумеется, опять бы увлекся, я поступил бы еще хуже. Надеюсь, что вы настолько меня уважаете, что верите, что во всем, что я теперь пишу, нет слова неискреннего; а ежели так, то вы меня не перестанете любить немного. Я на днях еду в Париж и вернусь в Россию когда? — Бог знает. Нечего вам говорить, что ежели вы мне напишете несколько строк, я буду счастлив и спокоен. Адрес: Paris, Rue de Rivoli, № 206. Прощайте, милая Валерия Владимировна, тысячу раз благодарю вас за вашу дружбу и прошу прощенья за ту боль, которую она, может быть, вам сделала. Ради бога попросите M-le Vergani написать мне несколько хоть бранных строк. Это, может быть, покажется вам фразой, но ей-богу, я чувствую и знаю, что вы сделаете счастие хорошего, прекрасного человека, но я, в смысле сердца, не стою вашего ногтя и сделал бы ваше несчастье.

Прощайте, милая Валерия Владимировна, Христос с вами; перед вами так же, как и передо мной, своя большая, прекрасная дорога, и дай бог вам по ней прийти к счастию, которого вы 1000 раз заслуживаете.

Ваш гр. Л. Толстой.

14 января.

81. В. П. Боткину

1857 г. Января 20. Москва.

Милый Боткин.

Я еду в будущий понедельник, то есть 28, взял уже место, и в Ясную Поляну, где вы боялись, что я засяду, я вовсе не заеду по разным причинам*. Жил я здесь и проживу еще эти 8 дней не совсем хорошо, как-то против желания рассеянно. Езжу я здесь в свет, на балы; и было бы весело, ежели бы не одолевали меня умные. В той же комнате сидят милые люди и женщины, но нет возможности добраться до них, потому что умный или умная поймали вас за пуговицу и рассказывают вам что-нибудь. Одно спасенье танцевать, что я и начал делать, как это ни может показаться вам странным. Но должен признаться милому Павлу Васильевичу*, что все это не то. Благодарствуйте за ваш суд о «Юности»*, он мне очень, очень приятен, потому что, не обескураживая меня, приходится как раз по тому, что я сам думал — мелко. Вашу статью я перечел здесь*. Ежели вы не приметесь серьезно за критику, то вы не любите литературы. Есть тут некоторые господа читатели, которые говорили мне, что это не критика, а теория поэзии, в которой им говорят в первый раз то, что они давно чувствовали, не умея выразить. Действительно, это поэтический катехизис поэзии, и вам в этом смысле сказать еще очень много. И именно вам. Славянофилы тоже не то. Когда я схожусь с ними, я чувствую, как я бессознательно становлюсь туп, ограничен и ужасно честен, как всегда сам дурно говоришь по-французски с тем, кто дурно говорит. Не то, что с вами, с бесценным для меня триумвиратом Боткиным, Анненковым и Дружининым, где чувствуешь себя глупым оттого, [что] слишком многое понять и сказать хочется, этого умственного швунга* нету. Островский, который был очень сочен, упруг и силен, когда я познакомился с ним прошлого года, в своем льстивом уединении, хотя также силен, построил свою теорию, и она окрепла и засохла. Аксаков С. Т. говорит, что его «Доходное место» слабо. Комедия его в «Современник» готова, я ее на днях услышу*. Дружининские критики здесь очень, очень нравятся; Аксаковым чрезвычайно. Его вступление в критику Писемского прекрасно*. Но какая постыдная дрянь Фуфлыгин*. Избави бог, коли он угостит «Современник» такою же. Тургенева в истории Каткова здесь все обвиняют за недоставление повести*. Статья Григорьева о Грановском занимает всех по-московски, то есть выходят на арену и сражаются*. Я почему-то сломал несколько копий за Грановского, и потому на меня, кажется, махнули рукой, как на испорченного петербургским кружком. Бобринский В. А. прибил Шевырева за славянофильский вопрос у Черткова, это факт. Шевырев лежит в постели*, и ему делают visites de condoléance*. Прощайте, милый Василий Петрович, пожалуйста, будем переписываться. Дружинина и Анненкова от души обнимаю. Ивану Ивановичу* душевный поклон.

Ваш гр. Л. Толстой.

20 января.

Слышал комедию Островского*. Мотивы все старые, воззрение мелкое. Правдивым оказывается иногородний купец, но талантливо очень и отделано славно.

82. В. П. Боткину

1857 г. Января 29. Москва.

Печатайте с богом имя брата «Граф Н. Н. Толстой»*. Письмо ваше о нем меня ужасно обрадовало и сестру тоже*. Только вы уж не слишком ли увлекаетесь? Я провел здесь 2 недели ужасно весело, но зато так рассеянно, что изо всех сил хочется уединения. Слышал я две замечательные литературные вещи: «Воспоминания детства» С. Т. Аксакова и «Доходное место» Островского*. Первая вся мне показалась лучше лучших мест «Семейной хроники». Нету в ней сосредоточивающей, молодой силы поэзии, но равномерно сладкая поэзия природы разлита по всему, вследствие чего может казаться иногда скучным, но зато необыкновенно успокоительно и поразительно ясностью, верностью и пропорциональностью отражения. Комедия же Островского, по-моему, есть лучшее его произведение, та же мрачная глубина, которая слышится в «Банкруте»*, после него в первый раз слышится тут в мире взяточников-чиновников, который пытались выразить Соллогубы, Щедрины и компания. Теперь же сказано последнее и настоящее слово. Так же как и в «Банкруте», слышится этот сильный протест против современного быта; и как там этот быт выразился в молодом приказчике, как в «Горе от ума» в Фамусове, так здесь в старом взяточнике секретаре Юсове. Это лицо восхитительно. Вся комедия — чудо. Но… ежели бы автор жил не в кружке, а в божьем мире, это могло бы быть chef-d’œuvre, a теперь есть тяжелые грустные пятна. Островский не шутя гениальный драматический писатель; но он не произведет ничего вполне гениального, потому что сознание своей гениальности у него перешло свои границы. Это сознание у него уже теперь не сила, двигающая его талант, а убеждение, оправдывающее каждое его движение. Познакомился я здесь получше с Чичериным*, и этот человек мне очень, очень понравился. Славянофилы мне кажутся не только отставшими, так что потеряли смысл, но уже так отставшими, что их отсталость переходит в нечестность. 3-го дня, вернувшись домой, застал Григоровича и обрадовался несказанно — он чудесен, привез три очерка* и для меня остался здесь на 2 дня, так что письмо это придет прежде него. План путешествия приводит его в восторг. Много бы еще хотелось написать вам, но всё личные предметы, которые затянут меня, а надо ехать. Прощайте, дорогой Василий Петрович, коли вздумается, напишите мне в Варшаву, где я пробуду несколько времени, на мое имя — с оставлением на почте. Ежели кто-нибудь захочет писать брату*, то адрес его в Кизляр в станицу Старогладковскую в Штаб 4-й батарейной батареи 20 бригады. Ваше письмо о нем я ему посылаю. Наших милых друзей изо всех сил обнимаю. Что выйдет, не знаю, а работать ужасно хочется, да и жить хочется. Прощайте, пишите почаще.

Ваш гр. Л. Толстой.

83. А. Н. Островскому

1857 г. Января 29? Москва.

Очень жалею, любезный друг Александр Николаевич, что не успел проститься с тобой еще раз. Выздоравливай скорее и приезжай в Петербург и напиши мне оттуда. Благодарствуй за комедию*. В публике, где мы читали, она имела успех огромный. Мое впечатление в отношении сильных мест и лиц усилилось, в отношении фальшивых также. По-моему, их немного — только интрига Вишневских и еще кое-какие мелочи. Ежели бы этих пятнушек не было, это было бы совершенство, но и теперь это огромная вещь по глубине, силе, верности современного значения и по безукоризненному лицу Юсова.

Мне на душе было сказать тебе это. Ежели ты за это рассердишься, тем хуже для тебя, а я никогда не перестану любить тебя и как автора и как человека.

Твой гр. Л. Толстой.

84. M. H. Толстой

1857 г. Февраля 10. Париж. 10/22 февраля.

Вчера приехал в Париж, любезный друг Машенька, и ужасно счастлив, что наконец на месте. 11 дней езды без остановок. Германия как будто промелькнула мимо меня, но то, что я успел заметить — общий характер, — очень понравилось мне, и я на возвратном пути непременно проедусь по ней à petites journées*. Путешествие по железным дорогам — наслаждение, и дешево чрезвычайно, и удобно, не чувствуешь никакой надобности в человеке, даже такой неряха, как я. Стоило же мне всего от Варшавы до Парижа рублей 50 сер. Это примите к сведенью для вашего плана будущего путешествия. Трудно только решиться и подняться с места, — а я на аферу возьмусь провезти вас 2-х, с детьми и горничной, за 300 р. через всю Европу. Жить же на месте уже положительно дешевле везде, исключая Лондона, чем в Москве. Из Варшавы я по телеграфу* спрашивал у Тургенева, долго ли он пробудет еще в Париже, и через несколько часов получил ответ, что еще долго и что Некрасов с ним, поэтому я ехал, не останавливаясь, и вчера видел их обоих. Но они оба плохи ужасно в моральном отношении. Тургенев с своей мнительностью, а Некрасов с мрачностью. Грустно и больно смотреть на них, как такие два человека как нарочно стараются портить себе жизнь*. Несмотря на усталость, был я вчера с ними au bal de l’opéra*, и это было samedi gras*. Забавны французики ужасно и чрезвычайно милы своей искренней веселостью, доходящей здесь до невероятных размеров. Какой-нибудь француз нарядился в дикого, выкрасил морду, с голыми руками и ногами и посереди залы один изо всех сил семенит ногами, махает руками и пищит во все горло. И не пьян, а трезвый отец семейства, но просто ему весело. Я пробуду здесь месяц, думаю; адрес мой: Rue de Rivoli, Hôtel Meurice. Некрасов нынче едет назад в Рим. Тургенев кланяется. Обними Валерьяна и детей и пиши мне, пожалуйста, голубчик, почаще и поподробнее про свое житье-бытье и планы.

Твой

гр. Л. Толстой.

Ежели Сережа в Москве, пожалуйста, не раздумывай ехать с Оболенским* — отличное дело, только я пробуду в Париже еще месяц, ежели приедешь сюда, мы славно проживем — а нет, то дождись меня в Риме.

85. В. П. Боткину

1857 г. Февраля 10/22. Париж.

10/22 февраля.

Вчера приехал я в Париж, дорогой друг Василий Петрович, и застал тут Тургенева и Некрасова. Они оба блуждают в каком-то мраке, грустят, жалуются на жизнь — празднствуют и тяготятся, как кажется, каждый своими респективными отношениями. Впрочем, я еще их мало видел. Тургенева мнительность становится ужасной болезнью и в соединении с его общительностью и добродушием — такое странное явление. Это первое впечатление было мне грустно, тем более, что после моей московской жизни я до сих пор еще ужасно lebensfroh*. Германия, которую я видел мельком, произвела на меня сильное и приятное впечатление, и я рассчитываю пожить и не торопясь поездить там. Некрасов нынче возвращается в Рим. Я думаю через месяц приехать туда. Этот же месяц надеюсь здесь кончить Кизиветтера*, который в продолжение дороги так вырос, что уже кажется не по силам. Авось к апрельской книжке поспеет. Тургенев ничего не пишет, пилить я его буду, но что выйдет из того, не знаю. Прощайте, дорогой Василий Петрович. Это письмо не в счет, но все-таки жду от вас писем и лучше, чем ничего. Rue de Rivoli, Hôtel Meurice, № 149.

Л. И. Менгден вам нравится — я ужасно рад. Видно, мы не в одной поэзии сходимся во вкусах.

86. T. A. Ергольской

<перевод с французского>

1857 г. Февраля 10/22. Париж.

10/22 февраля.

Вчера приехал в Париж, дорогая тетенька, и хотя несколькими словами спешу вас известить о себе. Из Москвы до Парижа я проехал 11 дней почти без остановки. Я здоров, хотя и очень устал. Тут я застал Тургенева и Некрасова; намереваюсь пробыть здесь месяц, чтобы весной поехать в Италию. Ни путешествие, ни здешняя жизнь не дороги, но я истратил много денег в Москве, где мы провели с Сережей, как он наверное вам рассказал, 3 недели для меня, по крайней мере, преприятно. Судя по вашему письму*, дорогая тетенька, я вижу, что мы друг друга не понимаем по поводу происшедшего в Судакове. Хотя я сознаюсь, что я виноват в том, что был непоследователен и что все могло бы произойти иначе, но думаю, что я поступил вполне честно. Я говорил не раз, что не могу определить того чувства, которое испытываю к этой девушке, но что любви с моей стороны нет и что я хочу проверить себя. И, проверяя себя, я убедился в своем заблуждении и совершенно искренне написал об этом Валерии*. Затем отношения наши были так чисты, что воспоминание о них, ежели она выйдет замуж, не может ей быть неприятным, и поэтому я и просил ее не прерывать нашей переписки.

Не понимаю, почему молодой человек может только быть влюбленным в девушку и жениться на ней, а не может быть между ними простой дружбы. И я всегда сохраню к ней дружбу. М-ль Вергани написала мне смешное письмо;* ей следует припомнить, что я старался бывать у них как можно реже, устанавливал самые простые отношения с Валерией, и что она приглашала меня бывать чаще и сойтись ближе. Понимаю, что ей досадно, что не устроилось то, чего ей хотелось; мне, вероятно, эта вся история неприятнее, чем ей, но это не дает ей права назвать свиньей (и других в этом уверять) того, кто всячески старался поступить хорошо и, принеся некоторую жертву, спасти другого и себя от несчастия. Уверен, что в Туле я слыву величайшим чудовищем.

Прощайте, дорогая тетенька, целую ваши ручки. Пишите мне так: Франция, Париж, улица Риволи, гостиница Мёрис, № 149.



Поделиться книгой:

На главную
Назад