Над книгой поднялось измученное, почти серое лицо с прилипшими ко лбу мокрыми прядями. Дыхание было затрудненное, со свистом. Узенькие плечи поднимались и опускались, в мучительном усилии проталкивая воздух в легкие.
— Ну что ты стал? — спросила девочка сердито, но с расстановкой, потому что жадно хватала воздух ртом. — Не видишь — у меня приступ?
Мыкола удивился еще больше:
— А ты читаешь.
— Я читаю, чтобы отвлечься.
— Но ты же плачешь, — робко возразил он, видя, что по лицу девочки стекают слезы.
— Фу, какой глупый! Я плачу не о себе! Я плачу о бедной Флоренс.
И она с раздражением перевернула книгу обложкой вверх. Там стояло: «Диккенс. Домби и сын».
После этого она опять уткнулась в книгу, считая, по-видимому, что вопрос исчерпан. Мыкола молча смотрел на нее. Через две или три минуты она кинула через плечо:
— Ты еще не ушел?
И смущенный Мыкола запрыгал обратно на своих костылях.
На следующий день он вернулся. Что-то в этом было непонятное, какая-то загадка. А когда он натыкался на загадку, ему хотелось немедленно ее разгадать.
Девочки в коридоре не было.
— Кого шукаешь, мальчик? — Грудью вперед выплыла из дверей молодая санитарка, очень веселая и такая лупоглазая, что можно было принять ее за краба-красняка.
Озираясь по сторонам — дёру бы дал, если бы не эти костыли, — Мыкола пробурчал:
— Була тут… кныжку читала…
— А, ухажер пришей! До нашей Надечки ухажер пришел! — радостно, на весь коридор, заорала санитарка.
Ну и голос, пропади ты вместе с ним! Граммофон, а не голос!
Мыкола начал было уже разворачиваться на своих костылях, но громогласная продолжала неудержимо болтать:
— В палате Надечка твоя, в палате! Консилиум у нее. Ты думаешь, она какая, Надечка? Про нее в газетах пишут. Умерла было раз, потом обратно ожила. Клиническая смерть называется.
Она произнесла «клиническая» с такой гордостью, будто сама умерла и ожила. Мыкола совсем оробел. Стоит ли связываться с такой девчонкой? Еще от главного врача попадет. Консилиум! Клиническая! Видно по всему, цаца большая.
Но вечером, ужасно конфузясь, он в третий раз притопал к дверям женской палаты, хотя знал, что это запрещено.
Вообще-то Мыкола не интересовался девчонками. В окружавшем его еще необжитом, таившем так много радостных неожиданностей, разноцветном мире было кое-что поинтереснее на его взгляд: море, например, военные корабли, рыбалка.
Но «клиническая» Надечка бесспорно выгодно отличалась от других девчонок. Умерла и ожила! Это надо было суметь. И ведь он тоже умирал и ожил. Это в какой-то мере сближало их.
Девочка сидела на подоконнике откинувшись, с книгой в руках.
Сегодня она встретила Мыколу по-хорошему.
— Флоренс и Уолтер полюбили друг друга! — радостно объявила она.
Мыкола понятия не имел, кто эти Флоренс и Уолтер, но, будучи вежливым малым, одобрительно покивал:
— Цэ добрэ.
Вслед за тем выяснилось, что Надя больна бронхиальной астмой.
— Вдруг мои бронхи сужаются. И тогда не хватает воздуха. Как рыбе на берегу, понимаешь?
Это-то он мог понять. Понавидался рыб на палубе и на берегу.
Часто ли бывают приступы? Ая-яй! По пять — шесть в день? Он сочувственно поцокал языком.
— В больнице реже, — утешила его Надя. — Здесь лечат меня. Еще то хорошо, что во время приступа никто не причитает надо мной. А дома мать встанет у стены, смотрит и плачет. На меня это действует.
Вроде бы невежливо спрашивать у человека: «Ну, а как вы умирали?» Но Мыкола рискнул спросить.
— О! Это на операционном столе было. — Надя беспечно тряхнула волосами. — К астме не имеет отношения. Я и не помню, как было. Лишилась сознания, сделалась без пульса, мне стали массировать сердце, делать уколы и искусственное дыхание. Три минуты была мертвая, потом ожила.
Она посмотрела на Мыколу, прищурясь и немного вздернув подбородок. Все-таки она задавалась, хоть и самую малость. Впрочем, кто бы не задавался на ее месте?
Для поддержания собственного достоинства Мыколе пришлось упомянуть о мине.
То, что он тонул и вдобавок был контужен, явно подняло его в глазах новой знакомой. Подробности взрыва, однако, пришлось вытягивать из Мыколы чуть ли не клещами.
— Ну, бухнуло. А дальше? — допытывалась Надя. — Как ты тонул? Как задыхался? Что же ты молчишь?..
В больнице, кроме них, не было других детей. Они стали много времени проводить вместе,
Надя сразу же взяла с Мыколой тон старшей.
А она не была старше, просто очень много прочла книг. И даже не в этом, наверное, было дело. Долго болела, чуть ли не с трех лет. А ведь больные дети взрослеют намного быстрее здоровых.
Она была некрасивая. Это Мыкола точно знал, потому что при нем молоденькая практикантка сказала своей подруге:
— До чего же эта Кондратьева некрасивая!
— Да, бедняжечка, — вздохнула вторая практикантка, потом, повернувшись к зеркалу, заботливо осмотрела себя и поправила воротничок.
Некрасивая? Вот как!
Сама Надя шутила над своим носом. «Как у дятла», — смеялась она.
Но она не часто смеялась. Обычно говорила сердито и отрывисто, будто откусывая окончания слов, — не хватало дыхания. От этого слова приобретали особую выразительность.
Четырнадцатилетняя худышка, замученная приступами, лекарствами, процедурами, она удивительно умела поставить себя с людьми. Даже главный врач, наверное, считался с нею. А когда лупоглазая опять гаркнула про «ухажера» и его «кралечку», Надя так повела на нее глазами, что та сразу перешла на шепот: «Ой, нэ сэрдься, сэрдэнько, нэ сэрдься!» — и отработала задним ходом в дежурку.
Мыкола мстительно захохотал ей вслед. И ничего-то она не понимает, эта ракообразная. Просто ему скучно без Володьки.
Но через день или два, спеша к подоконнику, где они коротали время после тихого часа, Мыкола подумал, что, может, и не в Володьке дело. С Надей не только интересно разговаривать. Почему-то хотелось, чтобы эта девочка все время удивлялась ему и восторгалась им.
Но она была скупа на похвалы.
«ХАРАКТЕР У НЕГО ЕСТЬ!»
И все же именно благодаря ей Мыкола однажды узнал, что у него есть характер.
— Вот Иван Сергеевич идет, — сказала Надя.
По коридору шагал врач ее отделения, в развевающемся белом халате, оживленный, веселый, перебрасываясь шутками со своими пациентами.
Мыкола, опустив глаза, неловко слез с подоконника. Надя спрыгнула вслед за ним.
— Иван Сергеевич! — громко сказала она. — Тот самый мальчик! Я уже говорила вам. Хочет стать моряком. Но его костыли…
Она так спешила рассказать про Мыколу, что задохнулась.
— Тут ведь, Надюша, дело не в костылях, — услышал Мыкола. — Тут все дело в том, есть ли у него характер.
Мыкола несмело поднял глаза. На него смотрели очень пытливые глаза. Впервые, говоря с Мыколой о его будущем, ему смотрели прямо в глаза, а не косились на костыли.
Они как будто даже не интересовали Ивана Сергеевича. Он продолжал всматриваться в мальчика на костылях, что-то обдумывая и взвешивая. Мыколе представилось, что это какой-то безмолвный экзамен.
Потом он почувствовал, как большая добрая рука взъерошила его волосы. Тот же неторопливый и задумчивый голос сказал:
— Знаешь, Надюша, дело не так плохо. По-моему, характер у твоего приятеля есть.
Только всего и сказано было Иваном Сергеевичем. Улыбнувшись детям, он зашагал дальше по коридору. Но размышлений и волнений по поводу его слов хватило Мыколе на много дней.
…Он придумал тренироваться — втайне от всех. Готовил Наде сюрприз. Забирался в глубь сада, чтобы его никто не видел, и пытался хоть несколько метров пройти без костылей. Делал шаг, подавлял стон, хватался за дерево, опять делал шаг.
Земля качалась под ним, как палуба в шторм. Пот катился градом. Колени тряслись.
Но рот его был сжат. Мыкола заставлял себя думать только об одном: вот Надя удивится, когда увидит его без костылей! Или еще лучше: он притопает к ней на костылях, а потом отбросит их — ага? И лихо выбьет чечетку!
Увы, как ни старался, дело не шло. Правильнее сказать, ноги не шли. Руки-то были сильные, на перекладине мог подтянуться десять раз, а ноги не слушались. Как будто вся сила из них перешла в руки.
А Надя по-прежнему сердилась на него: почему он вялый, почему невеселый?
— Ты только себя не жалей! Ты же сильный, широкоплечий. Вон как хорошо дышишь! Я бы, кажется, полетела, если бы могла так дышать.
Да, она до самой разлуки была сурова, требовательна, неласкова…
И вот настала весна.
В тот день, как всегда, дети сидели на подоконнике и разговаривали. О чем? Кажется, о кругосветных путешествиях.
Окно было раскрыто настежь. Внизу пенился цветущий сад. Не хотелось оборачиваться — за спиной шаркали туфлями «ходячие» больные. Коридор был узкий, заставленный шкафами и очень душный, каждую половицу пропитал опостылевший больничный запах.
И вдруг прохладой пахнуло из сада.
Между Мыколой и Надей просунулась ветка алычи. От неожиданности он откинул голову. Это ветер подул с моря и качнул ветку, стряхивая лепестки и капли, — быстрый дождь недавно прошел.
Надя потянула к себе ветку.
— Как ты хорошо пахнешь! — шепнула она, прижимаясь к ней щекой. — Какая же ты красавица! Я бы хотела быть похожей на тебя. — Она покосилась из-за ветки на Мыколу. — Ты меня будешь помнить?
Что она хотела этим сказать? Мыкола заглянул ей в лицо, но она уже отвернулась.
— Смотри! Белые и розовые цветы — как вышивка крестиком на голубом шелке, верно?
Мыкола посмотрел, но не увидел ничего похожего. Просто стоят себе деревья в цвету, а за ними море, по-весеннему голубое. Такое вот — вышивка, крестики, шелк — могло померещиться только девочке.
И тем же ровным голосом, каким говорила о вышивке, Надя сказала вдруг:
— Уезжаю завтра.
— Как?!
— За мной приехала мать.
Мыкола сидел оторопев.
Волосы над его ухом зашевелились от быстрого шепота:
— Ты пиши мне! И я буду. А следующим летом опять приеду: ты уже будешь без костылей, а я стану хорошо дышать.
— Надечка, — пробормотал Мыкола жалобно.
Но не в ее натуре было затягивать прощанье. Неожиданно для Мыколы она коснулась губами его губ, спрыгнула с подоконника и убежала. Отпущенная ветка, мазнув Мыколу по лицу, стряхнула на него несколько дождевых капель и лепестков.
Так и остался в памяти этот первый поцелуй: ощущением прохладных брызг и запахом алычи, очень нежным, почти неуловимым…
«Я — БЕРЕГ! Я — БЕРЕГ!»
Надя уехала. А через несколько дней за Мыколой приехала из Гайворона мать.
— Нэ хочу до дому! — объявил Мыкола, стоя перед нею.
— Як цэ так? У больныци хочэш?
— И в больныци не хочу.
— А дэ хочэш?
Мыкола молчал, насупясь.