Это и сделал Канон. Круг его замкнут: «пятое Евангелие» никем никогда не напишется, а четыре дошли до нас и, вероятно, дойдут до конца времен, как они есть.
Но если воля Канона — не двигаться, не изменяться, быть всегда тем, что он есть, а воля Евангелия — вечное изменение, движение к будущему, то благодаря Канону, мы уже не имеем Евангелия. Вот один из многих парадоксов, кажущихся противоречий самого Евангелия.
Логика Канона доведена до конца в церкви средних веков, когда запрещено было читать Слово Божие где-либо, кроме Церкви, и на каком-либо ином языке, кроме церковного, латинского, так что мир остался, в точном смысле, без Евангелия.
Рост человеческого духа не остановился в IV веке, когда движущая сила Духа — Евангелие — заключена была в неподвижный Канон. Дух возрастал, и, слишком для него узкая, форма Канона давала трещины. Вырос дух из Канона, как человек вырастает из детских одежд. Старые мехи Канона рвались от нового, в самом Евангелии бродящего, вина свободы.
Свято хранил Канон Евангелие от разрушительных движений мира; но если дело Евангелия — спасение мира, то оно совершается за неподвижной чертой Канона, там, где начинается движение Евангелия к миру, и мира — к Евангелию.
Истина сделает вас свободными (Ио. 8, 32),
этим словом Господним освящается, может быть, сейчас, как никогда, свобода человеческого духа в движении к Истине — свобода Критики, потому что в яростной сейчас, тоже как никогда, схватке лжи с истиной — врагов христианства с Евангелием — нужнее, чем броня Канона, меч Критики — Апологетики (это два лезвия одного меча для верующих в истину Евангелия).
Тело Евангелия расковать от брони Канона, лик Господень — от церковных риз, так нечеловечески трудно и страшно, если только помнить, Чье это тело и Чей это лик, что одной человеческой силой этого сделать нельзя; но это уже делается самим Евангелием — вечно в нем дышащим Духом свободы.
В мнимом противоречии, действительном противоположном согласии, concordia discors. Одного и Трех — Иоанна и синоптиков, заключается, как мы уже видели, вся движущая сила, вечный полет Евангелия. Это и в предчувствии Церкви угадано: Иоанн IV Евангелия — Иоанн «Откровения». Но чтобы не только самому увидеть, — чтобы и другим показать это согласие двух свидетелей — первого — Марка-Петра, и последнего — Иоанна, надо снова свести их на «очную ставку», возобновить нерешенный спор этих двух, как будто противоположных, свидетелей, чего, как мы тоже видели, сделать нельзя, оставаясь в черте Канона; а только что мы делаем шаг за черту, мы уже лицом к лицу с Иисусом Неизвестным Неизвестного Евангелия. Есть ли что-нибудь за чертой или нет ничего — пустота, Киммерийская ночь, тьма кромешная? Страшен и чуден переход евангельской критики за черту Канона, как первого, нашей гемисферы, пловца переход за черту экватора: нового неба новые звезды видит он и глазам своим не верит, не понимает, и долго еще, может быть, не поймет, что это иные звезды того же неба.
Agrapha, «незаписанные» в Евангелии, в Канон не вошедший, слова Господни — эти, в нашей гемисфере невидимые, таинственно из-за горизонта Евангелия восходящие, того же неба иные звезды. А Южного Креста созвездие — обе гемисферы соединяющий знак — таинственнее всех: «Иисус вчера и сегодня, и вовеки тот же» (Евр.13, 8).
Многое еще имею сказать вам; но вы теперь не можете вместить (Ио. 16, 12).
Agraphon и есть это «многое». Им тогда еще не сказанное и потом не записанное в Евангелии.
Много еще других (чудес) сотворил Иисус, о которых не написано в книге сей (Ио. 20, 30).
Это в предпоследней главе Иоанна, и теми же почти словами — в последней:
Многое еще другое сотворил Иисус, но если бы писать о том подробно, то, думаю, миру не вместить бы написанных книг (21, 25).
«Многое сотворил» — значит, и сказал многое. Речь здесь, конечно, идет не о вещественном множестве ненаписанных книг, а о духовной мере одной, в мире невмещаемой Книги, «Ненаписанного Евангелия» — Аграфа.
«Око душевное да устремляется к внутреннему свету открывающейся в Писании, незаписанной истины», — учит св. Климент Александрийский находить Аграф в самом Евангелии.[155]
«Слово Божие говорил Иисус ученикам Своим (иногда) особо (в тайне), и большею частью, в уединении; кое-что из этого осталось не записанным, потому что ученики знали, что записывать и открывать всего не должно», — сообщает Ориген.[156] И опять Климент: «Господь, по воскресении Своем, передал тайное знание (гнозис) Иакову Праведному, Иоанну и Петру; эти же передали прочим Апостолам (Двенадцати), а те — Семидесяти».[157]
Все записанные в Евангелии слова Господни можно прочесть в два-три часа, а Иисус учил не меньше полутора лет, по синоптикам, не меньше двух-трех — по Иоанну; сколько же осталось незаписанных слов! И сколько потеряно, потому что не нашло отклика в слышавших, — пало при дороге или на каменистую почву. Вот из этого-то, может быть, кое-что и сохранилось в Аграфах.
«Нам невозможно сказать всего, что мы видели и слышали от Господа, — вспоминает, в „Деяниях Иоанна“, Левкий Харин, свидетель II века, может быть, из круга эфесских учеников Иоанна Пресвитера. — (Многие) дивные и великие дела Господни должны быть до времени умолчаны, потому что неизреченны; ни говорить о них, ни слышать нельзя». — «Многое же еще и другое я знаю, чего не умею сказать так, как Он хочет».[158]
«Многие тайны Ты нам открыл; меня же избрал из всех учеников и сказал мне три слова, ими же я пламенею, но другим сказать не могу», — вспоминает и Фома Неверный, Фома Близнец, по одному преданию, тоже очень древнему, родной брат, «близнец Христов», didymos tou Christou, «принявший от Него слова сокровенные».[159]
Я — Тот, Кого ты не видишь,
чей голос только слышишь…
Я не тем казался, чем был. —
Я не то, чем кажусь,
говорил сам Иисус, кажется, в том же круге Эфесских учеников Пресвитера Иоанна.[160]
Те, кто со Мной,
Меня не поняли.
Qui mecum sunt,
non me intellexerunt.[161]
Как подлинно это слово, если не по звуку, то по смыслу, видно опять из Евангелия:
Еще ли не понимаете и не разумеете? Еще ли окаменено у вас сердце? Имея очи, не видите? Имея уши, не слышите? (Мк. 8, 17–18).
Но они ничего из этого не поняли; слова сии были для них сокровенны, и они не разумели сказанного (Лк. 18, 34).
Мы должны помнить, что, прежде чем отлиться в форму, сделаться «Писанием», все Евангелие было «Незаписанным Словом», Agraphon, — расплавленным металлом. Это нам очень трудно себе представить, но без этого нельзя понять, что такое Аграфы, эти через края формы переливающиеся капли все еще кипящего металла; нам трудно представить себе, что между Аграфом и Апокрифом такая же разница, как между Евангелием и Апокрифом (конечно, не в древнем смысле, «утаенного», а в новом — «ложного» Евангелия); трудно поверить, что такие подлиннейшие из подлинных, слова Господни, как «всякая жертва солью осолится» (Мк. 9, 94) и «не знаете, какого вы духа» (Лк. 9, 55–56), не «каноничны», исключены из евангельского текста, принятого в IV веке, Vulgata, но засвидетельствованы древнейшими текстами от 140 г., Cantabrigieneis D, и только, вопреки Канону, через италийские Кодексы (Italocodices), вошли в наш текст.[162] Так все еще взрывается в самом Евангелии форма Канона кипящим металлом Аграфов.
Чудный рассказ Иоанна о жене прелюбодейной (8, 1— 11), — тоже исключенный некогда из Канона Аграф, — в рукописях до середины IV века отсутствует, и еще бл. Августин считает его «Апокрифом», потому что в нем будто бы разрешается женщинам «безнаказанность прелюбодеяния», peccandi immunitas, и «слишком тяжелый грех слишком легко прощается».[163] Церковь, вопреки Августину, вопреки Канону, себе самой вопреки, сохранила этот рассказ, не побоявшись милосердия Господня, и хорошо, конечно, сделала.
Вот по таким едва не потерянным для нас жемчужинам видно, какие могли уцелеть сокровища в Аграфах.
Чем бы ни было дошедшее до нас в жалких обломках «Евангелие от Евреев», откуда, вероятно, заимствован и этот рассказ о жене прелюбодейной, — второй ли это Матфей, отличный от нашего, или только первая к нему ступень, или, наконец, совсем от него независимое Иудейское предание, — но если, как это тоже вероятно, «Евангелие от Евреев» появилось, одно из всех, в родной земле Иисуса, Палестине, около 90-х годов I века, почти одновременно с нашим Лукой и Иоанном, то в нем могло сохраниться не менее исторически подлинное свидетельство, чем в тех.[164] Так, уже целое Евангелие — Аграф.
Около 200 г. Серапион Антиохийский сначала разрешил «Евангелие от Петра», а потом запретил его, узнав, что оно «заражено ересью гностиков»; сразу, значит, не подумал: «Четыре Евангелия, пятого быть не может». Следовательно, в начале III — в конце II века не был еще установлен, в позднейшем смысле, Канон; расплавленный металл Евангелия еще кипел.[165]
Как дошли до нас Аграфы?
Вероятно, многие древние Кодексы, подобные спасшимся только чудом Cantabrigiensis D и Syrus-Sinaiticus, хранились в монастырских книгохранилищах до конца IV века, когда установлен был Канон (в 382 г., при папе Дамазе), а затем уничтожены. Из них-то св. отцы и черпают Аграфы. Так, Афанасий Синайский пользуется Cod. Sinaiticus, a Макарий Великий — кодексами, хранившимися в киновиях Скетийской пустыни.[166] Вот почему, в святоотеческой письменности, «неканонические» слова Господни еще не различаются от канонических.
Только вместе с Каноном, родился и рос в веках страх незаписанного в Евангелии, «неканонического», так что в XVI веке протестантский богослов Бэза (Beza), найдя в Лионском монастыре Св. Иринея Codex D, иудеохристианский архетип 140 года, — следовательно, на 250 лет древнее Канона, — со многими Аграфами, так испугался, что отослал его потихоньку в Кэмбриджский университет, с надписью: «Asservandum potius quam publicandum», «Лучше скрыть, чем обнародовать»; там он и скрывался двести лет, как свеча под сосудом.
Эта свеча — Аграф — и в наши дни из-под сосуда не вынута, как следует, может быть, потому что тайны Божьей людям нельзя открыть — сама открывается.
«Лучше оставим в покое все Аграфы», — советует кто-то из свободнейших критиков[167] и даже такой великий ученый, как Гарнак, не сомневающийся в исторической подлинности многих Аграфов, — когда дело доходит до «существа христианства», о них молчит, скрывает их, как старый Бэза: «Лучше скрыть, чем обнародовать».
В конце прошлого века, на краю Ливийской пустыни, там, где был древний египетский город Оксирних (Охуrhynchos), найдены в одном христианском гробу II–III веков, три полуистлевших клочка папируса, должно быть, от ладанки, которую покойник носил на груди и завещал положить с собою в гроб. Чудом сохранились на этих клочках 42 строки греческого письма, с шестью Аграфами и началом седьмого.[168] Как знать, не будут ли когда-нибудь найдены и другие такие же, в той же святой земле, о которой сказано: «Сына Моего воззову от Египта» (Ос. II, I)? «Знающим» будут эти клочки дороже всех сокровищ мира.
Эти, только что узнанные — сказанные — слова Господни сдувают с наших глаз, как бы дыханием Божественных уст, пыль тысячелетней привычки — неудивления — главное, что мешает нам видеть Евангелие. Точно вдруг слепой прозревает, видит и удивляется — ужасается. Вот когда понимаешь, что значит:
К высшему Познанию (Гнозису) Первая ступень — удивление. — Ищущий да не покоится… пока не найдет; а найдя, удивится; удивившись, восцарствует; восцарствовав, упокоится.[169]
Вместо «удивится», по другому чтению: «ужаснется», и это, пожалуй, вернее: ужасу подобно удивление первого, увидевшего иные звезды, пловца.[170]
Умными будьте менялами,
это слово блаженного Нищего о таких же несчастных, как мы, только маленьких, тогдашних, «биржевых дельцах» и «спекулянтах», уличных «банкирах» (trapezitai, от trapeza, «стол», «прилавок», итальянская banka средних веков — будущий «Банк»), эту Геннисаретскую «соленую рыбку», жадно проглотил наш скаредный век. В подлинности слова никто не сомневается, и, в самом деле, сразу чувствуется она, по слишком знакомой нам из Евангелия, «соленой сухости» арамейских logia.[171]
Вот, может быть, лучший эпиграф ко всем остальным Аграфам: умными будем менялами, чтобы избежать двух одинаково страшных и возможных здесь ошибок: медь принять за золото, а золото — за медь. Кажется даже, вторая ошибка для таких «менял», как мы, легче первой.
С немощными Я изнемогал,
с алчущими алкал,
с жаждущими жаждал.[172]
Если бы кто-нибудь спросил Его: «Господи, мог ли Ты это сказать?» — Он, может быть, ответил бы с умной — да, не только с божественно-мудрой, но и человечески-умной, простой, веселой улыбкой: «Ну, конечно, мог! Скажите это за Меня». Вот и сказали и хорошо сделали — так хорошо, что не различишь. Сам ли Он говорит, или за Него это сказано.
«Кто не несет креста своего и идет за Мною, не может быть Моим учеником», так у Луки (17, 37), — уже стынущий металл, а в Аграфе — еще кипящий:
Кто не несет креста своего, тот Мне не брат.[173]
Это второе насколько «удивительнее» — «ужаснее» первого, подлиннее, огненнее, ближе к сердцу Господню:
Близ Меня — близ огня; далеко от Меня — далеко от царства.[174]
Там Высший требует, а здесь просит Равный. И это — как новый огонь на старый ожог; заживет и этот, но не так-то легко, и, может быть, «узнавшему» — «обожженному», как следует, — этого хватит на всю жизнь.
Стоит лишь сравнить эти два слова, — то, записанное в Евангелии, о несении креста учеником, и это, незаписанное, — о несении братом, — чтобы почувствовать, с какой внутренней свободой в передаче подлинных слов Господних достигается недостижимое, чтобы услышать, рядом с человеческим дыханием, дыхание Духа Божьего; чтобы увидеть, как тихо зреет слово Его под Его же взором, — райский плод под лучом незакатного солнца.
Кто видел брата, тот видел Бога.[175]
— «Господи, мог ли Ты это сказать?»— «Только это Я и говорил всегда».
Радуйтесь только тогда, когда видите брата вашего в радости (в милости Божьей).[176] — Брата должно прощать седьмижды семьдесят раз… ибо у самих пророков, помазанных Духом Святым, грешные речи найдены.[177]
По общему правилу евангельской критики: чем для нас невероятнее, тем подлиннее, — и это подлинно, потому что вторая часть слова, о Духе, «невероятна».
В чем вас застигну,
в том и буду судить.
Трудно поверить, что слова этого нет в Евангелии, так оно памятно-подлинно, может быть, потому, что Им Самим, в человеческом сердце написано. Раз услышав, уже никогда не забудешь этого страшного слова, а если, живя, и забудешь, то, умирая, вспомнишь.
Первое прошение молитвы Господней в Евангелии: «да святится имя Твое», так «пыльно-привычно» для нас, что уже почти ничего не значит; произнося его устами, мы уже не слышим сердцем, как шага своего в пыли. Но Аграфом сдунута пыль:
Да снидет на нас и очистит нас Дух Святой.[179]
Вынута свеча из-под сосуда, и новым светом озарилась вся молитва. Третье, главное прошение:
Да приидет царствие Твое,
только теперь получает новый, «удивляющий» смысл: это уже не первое, бывшее царство Отца, не второе, настоящее, — Сына, а третье, будущее, — Духа.
Пыль сметена с дороги человечества, всемирной истории, дыханием Духа, и громового шага Его кто не услышит?
Матерь Моя — Дух Святой.[180]
Этим таинственным словом-шепотом «в темноте, на ухо», — может быть, только среди избранных, Трех из Двенадцати, начинает Иисус, в «Евангелии от Евреев», рассказ об Искушении (кто, в самом деле, кроме Него, мог бы это знать и рассказать?).
Судя по тому, что слово это внятно если не сердцу, то хоть уху человеческому, только на родном языке Иисуса, арамейском, потому что только в нем слово Rucha, «Дух», не мужского рода, как по-латыни, и не среднего, как по-гречески, а женского, Аграф этот один из древнейших и подлиннейших, арамейских logia. Но что с ним делать, мы не знаем, хотя он и касается основного христианского догмата — опыта — Троицы. Мы не знаем, но, может быть, знают старые старушки и маленькие дети, просто молящиеся Матери,
Теплой Заступнице мира холодного.
Сын говорит всегда об Отце, и только здесь — о Матери. «Семя Жены сотрет главу Змия», — это Первоевангелие, Перворелигию всего человечества — религию Матери — Сын освящает, Новый Завет соединяет с Ветхим — только здесь; только здесь, вне Канона, как будто вне Церкви (но, может быть, Церковь шире, чем ей самой кажется), завершается догмат о Троице: Отец, Сын и Матерь Дух.[181]
И новым светом, еще сильнейшим, озаряется главное прошение молитвы Господней — о Царстве: первое царство — Отца, второе — Сына, третье — Духа Матери.
Что такое голод, знает только тот, кто сам голодал; он и поймет, почему «нищие Божьи», эбиониты, молятся о хлебе не совсем так, как мы: не «хлеб наш насущный», а «хлеб наш завтрашний дай нам сегодня».[182] Может быть, оба слова одинаково подлинны: кто как может, тот так и молись. Первое, конечно, выше, небеснее; второе ниже, но зато и ближе к земле, милосерднее.
Компасная стрелка христианства, в этом втором слове, чуть передвинулась, или только невидимо дрогнула, и весь климат в христианстве вдруг изменился, тоже передвинулся от полюса к экватору.
Нищим, голодным, так лучше молиться, и этому научить их мог лишь Тот, Кто сам был нищ и голоден: «С алчущими алкал, с жаждущими жаждал».
Ухом одним слушаешь Меня, а другое закрыл.[183]
Ухом небесным слушаем, а земное закрыли, потому и не услышали:
Просите о великом, и приложится малое; просите о небесном, и земное приложится.[184]