Дариньку ввели в покои.
XXV
«ПРЕЛЕСТЬ»
Дарянька говорила, что в ту поездку в Разумовское она потеряла голову и сказала Вагаеву «неосторожное». В «Голубых письмах» Вагаев ей напоминал об этом, но она не хотела верить, чтобы она именно так и сказала.
- Может быть, и сказала…- рассказывал Виктор Алексеевич.- В ту поездку случилось происшествие, потрясшее Дариньку «явным указанием Господним» и как бы связавшее ее с Димой: случилось чудо… и это «чудо» могло толкнуть ее. Впоследствии Даринька постигла духовным опытом, что в этом «чуде» таилась уловляющая п р е л е с т ь. Я не могу винить ее, если даже забыть о «чуде». Она легко возбуждалась от шампанского, я сам развращал ее, сам прибегал к этому средству, чтобы усладиться «любовной искрой». Этим воспользовался и Дима. Шампанское и разгул цыганский могли ее возбудить, Дима об этом позаботился, и Даринька могла ответить на пылкие его признания. Он умел очаровывать. И в таком состоянии - еще и «чудо»!..
После гона на рысаке Даринька чувствовала себя разбитой, Любаша сияла с нее шубку и сапожки, устроила у пылавшего камина и заставила выпить чаю с ромом. Было уютно, просто,- Дариньке у цыган нравилось. Любаша гладила ее руку, засматривала в глаза, ластилась: «Шепни, кралечка, нашла по сердцу?»
Комната была большая, с хрустальной люстрой. В высокие окна, до пола, виднелись занесенные смелом ели. Похоже было на барский старинный зал. с колонками в глубине и хорами, но все было ветхое и сбродное: ободранные кресла, скамейки, табуретки, даже ящики. Узорный паркетный пол был захожен до липкости, а у камина прожжен до дырьев, в обуглившейся большой дыре, набитой снегом, торчали смоленые бутылки. Приносили на ногах и тут же оттопывали снег, швыряли окурки и плевали. Цыгане кланялись, прикладывая к сердцу руку, сверкали глазами и зубами. Цыганки льнули и восхищались льстиво, болтали между собой по-своему. Скоро пришел Baгаев, почтительно склонился и заявил, что хотел доставить удовольствие пообедать в цыганской обстановке,- не скучно ей? Даринька сказала, что очень нравится: как в деревне. Вагаев хлопнул в ладоши и велел подавать обед. «Это наш старый загородный домик, заброшенный… я его отдал моим друзьям - цыганам, а они, посмотрите, как.все отделали! - ткнул он ногой к дыре.- Зато встречают, мошенники, по-царски!» Старый цыган, куривший на корточках у огня, сказал: «Мы тебя не за дом встречаем, а за сердце… песнями молимся, счастье бы тебе выдалось». Оглядел Дариньку и почмокал: «Король-барышня… за таким молодчиком каждая девка побежит!» И все загакали. Вагаев взглянул на Дариньку - правда ли? Она отвела ресницы. «А вот и не побежит…» - мимо сказал Вагаев.
Обедали за круглым столом, ели и пили жадно. Кушанья были домашние: лапша куриная, горячая свинина с ледяными огурцами, гусь с капустой, сладкие пироги. Цыганки потчевали вишневой наливкой - хоть пригубь-то! Вагаев потягивал шампанское, курил. Захлопали пробки, затренькали гитары. Вагаев подал Дариньке бокал. «За здоровье прелестной королевы!» Запели «чарочку». Цыганки льнули, обнимали за талию, заискивали в глаза, «Ой, писаная-хорошая-глазастая!..»
Стол убрали, и пошло веселье - пляски, песни. Песни томили, горячили. Пел молодой цыган с усталыми глазами: ему подпевали вздохом - томили сердце. Любаша спела «любимую» - «Скаж-жи… зачэм тэбя я встре-рэтил…». Так спела, что старый цыган ругнулся: «У, зелень злая… сердце с тебя горит!» Вагаев глядел на Дариньку. Она чувствовала его - и не смотрела. Потом плясали. Плясала зеленая Любаша и молодой, с усталыми глазами. Цыган ловил ее, а она не давалась, извивалась - и вдруг далась. «У, зелень злая»,- хрипнул старик и сплюнул. От танца стало неспокойно. Пили шампанское. Вагаев все упрашивал: ну, еще, один глоточек! Из камина выпало полено и мерцало. Голова у Дариньки кружилась, в глазах мерцало. Вагаев затревожился, уж не угар ли. Цыгане говорили: «Мы все в угаре, не учуешь». Открыли двери на террасу и форточки.
Вагаев провел Дариньку в синюю гостиную и усадил за стол.
«Вот теперь синие у вас глаза,- говорил он, любуясь,- вы всегда д р у г а я. Посмотрите, вот еще синие глаза, еще красавица… это моя бабка! - показал он на портрет молодой женщины в черных локонах, с обнаженными плечами.- Глаз только мне не подарила». Даринька взглянулa в его глаза, хотела сказать: «Зачем вам?» - и сказала: «Красавица… - платья какие были». «Но что бы о вас сказали!» - поглядел Baгaeв и взял осторожно ее руку. Она не отнимала ее. Он целовал ей руки, глядел в глаза, но они уклонялись, не давались. «Неужели последний раз вас вижу!» - сказал он горько. Она, не думая, спросила: «Почемy - последний?» «Вы хотите чтобы н е последний? чтобы я остался?!» -сказал он тихо. Она кивнула. Горячие, сухие ее губы приоткрылись, как бы в жару», - об этом он сказал ей после,- и он поцеловал ее.
Даринька быстро отстранилась и закрыла лицо руками. - «Не надо… нe надо так!..- шептала она в испуге,- и открылась: в глазах ее блестели слезы.- Вы меня завезли сюда… и так… со мной!..» Она смотрела на него укором, с болью,- об этом он ей напоминал в письмах. Он сказал смущенно: «У меня не было и мысли вас оскорбить! я не совладал с собой, простите».
В зале бренчали на гитаре, топотали. Даринька попросилась сейчас же ехать. Вагаев крикнул, чтобы запрягали. Прибежала Любаша, обтянулась зеленой шалью, словно ей было холодно, и смеялась, блестя глазами: «Что рано, ай не терпится?» Прильнула к Дариньке и пошептала: «Счастливая-любимая… первая у него такая, знаю!» «Не такая, как мы с тобой!» - сказал Вагаев. Цыганка вдумчиво оглядела Дариньку. «Не такая…- мотнула она сережками.- Неуж так и поедешь, без укутки, в пургу лихую! Стой-погоди…» Любаша взяла с залавка вязаный платок, оренбургский, легкий, что греет теплей лисицы, вкладывается на спор в яичко и легко продевается в колечко. «Укутаю тебя, куколку… бескровная ты, замерзнешь». И, не слушая отговорок, повязала Дариньку с шапочкой, перехватила крестом под грудью и завязала сзади. «А теперь хоть в снегу ночуйте!» «Иди, зелень злая, поцелую», - сказал Вагаев. «Неуж поцелуешь?» - сказала усмешливо цыганка, подошла к нему, пятясь, перегнулась и ждала, запрокинув голову. Вагаев взял ее за мотавшиеся сережки и поцеловал в голову.
«Что больно высоко целуешь… бывало, умел пониже?» - сказала усмешливо Любаша.
«Был пониже»,- сказал Вагаев.
Опять поднялась метель, сыпало и хлестало в окна. Старый цыган сказал ворчливо: «Пьяные, некому понять, что барышню потеплей бы надо…» - и потянул с дивана медвежью шкуру. Провожали гитарами и песней. Старик укутал ноги Дариньке: «Вместе-то и потеплей вам будет… гу-ляй!..» Цыгане ударили в гитары: «Как по улице метелица ме-тет!..»
Любаша крикнула: «Ленточкой дай свяжу, постойте!» Даринька чувствовала себя стеснительно: нажимала ее нога Вагаева. Он понял, отодвинул ногу и попросил взять его под руку: «Удобно? ближе ко мне, саночки узкие». Цыгане грянули лихую:
- Даринька не знала, что хотел высказать Вагаев,- рассказывал Виктор Алексеевич.- Я ему говорил про Дариньку, из глупого хвастовства, пожалуй, какую необыкновенную я встретил. Я гордился, что нашел эту чистоту, святую. Тщеславился, что обольщенная мной - из древнего рода Д…- незаконная, но она чудесно повторяет прекрасные черты, не раз воспетые, на известном портрете графини Д. Я гордился, что почитаемый святитель- далекий ее предок. Отсвет святого в ней, эти святые золотинки в ее глазах, выпавшие из божественной Кошницы, ее одухотворенная кротость, нежность… ее великое целомудрие…- это пленило Диму.
«Вы необычайны,- говорил Вагаев.- В вас все нежно, вы так прелестно говорите - «неправда», «не надо так…» - так детски-нежно, кроткая моя, мой ангел нежный!..» Его глаза светились, и он стал говорить стихи, которые она знала, о «райском ангеле»:
XXVI
ПОСЛЕДНЕЕ ИСПЫТАНИЕ
О «случае под Всесвятским», толкнувшем Дариньку к Вагаеву, как бы отдавшем ее ему, Виктор Алексеевич рассказывал:
- Еще до того, как увидеть искру в метельной мгле, Даринька вообразила себя как бы «духовно повенчанной». Ну да, с Димой. Тут сказалась восторженная ее натура, ее душевное исступление. Подобно ей, юные христианки радостно шли на муки, обручались Небесному Жениху. Тут духовный ее восторг мешался с врожденной страстностью. И вот искушающая п р е л е с т ь как бы подменилась ч у д о м. В метельной мгле, как она говорила - «без темноты и света, будто не на земле, а в чем-то пустом и н и к а к о м, где хлестало невидным снегом», как бы уже в потустороннем, ей казалось, что она с Димой - Дария и Хрисанф, супруги-девственники, презревшие «вся мира сего сласти», и Бог посылает им венец нетленный,- «погребстися под снежной пеленою, как мученики-супруги были погребены «камением и перстью». Восторженная ее голова видела в этом «венчании» давно предназначенное ей. Да, представьте… и она приводила объяснения! Ей казалось, что Дима явился ей еще в монастыре, в лике… Архистратига Михаила! В метели, когда она забылась, вспомнился ей,- совсем живой, образ Архистратига на южных вратах, у клироса. Образ тот был соблазнительно прекрасен и привлекал юных клирошанок. Столь соблазнителен, что игуменья приказала переписать его, строже и прикровенней. Воевода Небесных Сил, в черных кудрях по плечи, с задумчиво-темными очами, в злато-пернатых латах, верх ризы - киноварь, испод лазоревый…- вспомните лейб-гусара: алое - доломан, лазорь - чак-чиры! - с женственно-нежной шеей, с изгибом чресел, лядвеи обнажены,- привлекал взоры Дариньки. Она признавалась, что в этом духовном обожании было что-то и от греха. Раз она даже задержалась и прильнула устами к золотому ремню на голени. Было еще с ней, в детстве… Бедная девочка увидела как-то в игрушечной лавчонке заводного гусарчика, блестящего, в золотых шнурочках, и он сохранился в сердце как самая желанная игрушка. И вот этот игрушечный гусарчик и крылатый Архистратиг соединились в Вагаеве, и в метели открылось Дариньке, что назначено ей судьбой «повенчаться духовно» с Димой! Романтика… И так на нее похоже. И вот вместо «венца» - спасение и соблазн. Но к а к это обернулось, отозвалось на жизни моей и Дарнньки! И в этом была как бы Рука ведущая.
В «записке к ближним» Дарья Ивановна записала об этом так:
«Не чудо это было, это спасение в метели, а искушение п р е л е с т ь ю. Тогда в сердце моем слились тленная красота раба Божия Димитрия и,- Господи, прости,- грозный Небесный Лик. Темные помыслы меня смутили. Я забыла из жития Преподобного Димитрия Прилуцкого, e г о Ангела, как боярыня града Переяславля, прослышав про красоту инока Димитрия, укрывавшего лицо свое, дабы не соблазняло взглядов, заране пришла во храм, увидеть святого, втайне усладиться зрением лепоты его, и была наказана расслаблением телесным. «Господи, услыши мя в правде Твоей, и не вниди в суд с рабой Твоей, яко не оправдится пред Тобой всяк живый».
Возвратившись домой после безумного прощания с Вагаевым у переулка, Даринька ничего не помнила. Прасковеюшка ахала, какая вернулась барыня: «Будто всю память потеряла, в снегу валялась».
Дариньке было жарко, душно, она велела открыть все форточки, высунулась в метель, дышала. Прасковеюшка говорила ей про Карпа - она не слышала. Анюта тоже говорила ей про игрушку. «Ах, игрушка…» - вспомнила Даринька и велела сходить за Карпом. Утро, когда ездила она в город за игрушкой, показалось забытым сном, Анюта трогала
416
Е'Н И- Шмелев
417
ее за руку, показывала на стол: там чернелась из порванной бумаги каска. Говорила еще, что опять заезжала т а франтиха… Но т е п е р ь все сделалось ненужным: все сменилось совсем другим. Даринька вспоминала сердцем; «Вечная моя, Дари моя!..» - жутко и радостно, как сказка. И, как в сказке, не верилось. Вспоминала еще слова, страстный и нежный шепот. Было душно, и жгло лицо. Закрывала глаза - и слышала, как сечет и сечет метелью. Анюта все-таки дозвалась, сказала, что еще принесли письмо.
Письмо было из Петербурга. Виктор Алексеевич писал, что без нее он сойдет с ума, что его тут «опутали», что он самый последний человек, преступник. Даринька как будто понимала: это он хочет оправдаться, что они сходятся, и называет себя преступником. Письмо заканчивалось мольбой: «Дариня моя, святая! спаси меня!» Была приписка, что приедет через дней пять… «и тогда наша жизнь будет безоблачна и чудесна, как никогда!». За этим - еще приписано: «Жить без тебя нет сил, все брошу, душу тебе открою, ножки твои перецелую, и ты увидишь, что люблю одну и одну тебя, и все мне простишь, святая!..» Просил написать ему хоть одно словечко и тут же писал: «Нет, не пиши, недостоин я твоего словечка… не хочу, чтобы даже словечко твое вошло ко мне… чистое твое словечко оскаернится моей грязью!..»
Дариньку письмо смутило. Она поняла другое: не то, что он хочет ее оставить, он еще ее любит… говорит, что «жизнь наша будет теперь безоблачна»,- а то, что случилось что-то. Но что случилось? какая «грязь»?
Анюта сказала, что пришел Карп. Зачем Карп? «А про игрушку спросить хотела».
Карп, недовольный, хмурый, все рассказал, как было.
Старая барыня взяла игрушку и спросила, вернулся ли из Петербурга барин. Велела подождать. Прибежал Витенька и сказал, что сегодня его рождение, и папа прислал ему письмо из Петербурга. Тут вошла ихняя супруга, Анна Васильевна, и - «так и ткнула игрушку в руки». И велела сказать… Но Карп не осмелился сказать. «Дерзкое слово, неподобающее». «Все равно, скажи»,- сказала, смутившись, Даринька, избегая смотреть на Карпа. «Ну, сами понимаете, Дарья Ивановна… намекнули на беззаконность с барином, вроде того,- нехотя сказал Карп,- и чтобы в ихнее дело не встревались насчет детей… и дверью хлопнули. Ну, Витенька заплакал,- «Каску хочу!..» - его уж старая барыня увели».
Даринька поняла, какое слово не сказал Карп. Конечно, «любовница», «блудница», как сказала тогда монахиня-сборщица на Тверской. Такая и есть, и все за глаза так и называют. И она вспомнила, как говорил ей Дима: «Вы святая, вечная моя, Дари моя…» Ее почему-то испугало, что т а не в Петербурге.
- Даринька признавалась,- рассказывал Виктор Алексеевич,- что ей даже приходило в сердце, «как искушение»,- уйти к Вагаеву, стать и его любовницей, все равно… что она обезумела, вся была в исступлении. Ее испугало даже, что разрыва со мной не будет. Это, как и дальнейшее, объясняется как бы самовнушением, что Дима н а з н а ч е н ей. Но главное тут - отчаяние и боль, «страх греха» и сознание, что «вся во грехе живет». Она, по примеру Димы, обвела рамочкой в «Онегине» отвечавшие сердцу строки:
То в высшем суждено совете…
То воля неба: я твоя.
Она металась. Отсюда - и «венец нетленный», все разрешающий.
Было довольно поздно, когда позвонились на парадном. Даринька испугалась, что это о н. Но это принесли от н е г о цветы. Вагаев писал на карточке: «Ангел нежный, посылаю вам снежные цветы». Это была корзина белых камелий и азалий. Не успели наахаться Анюта со старушкой, как снова позвонились и принесли из другого магазина: ландыши, цикламены и сирень - все снежное. На карточке стояло: «Завтра?» Вагаев решительно безумствовал.
Было уже за полночь. Не раздеваясь, Даринька лежала в спальне. Горела ночная лампочка. Даринька вспоминала, как целовал ее Дима и умолял с ним ехать. Она знала, что не в силах противиться, что так и будет. Блудница, грешница…- все равно.
«Я себя разжигала мыслями,- писала она в «записке к ближним»,- припоминала самое искушающее, что читала в Четьи-Минеи о Марии Египетской, о преподобной Таисии-блуднице, о мученице Евдокии, «яже презельною своею красотою многия прельщающи, аки сетию улови», о волшебной отроковице-прелестнице Мелетинии на винограднике, о преподобном Иакове-Постнике, о престрашном грехе его. В грехах их искала оправдания страстям своим и искушала Господа. Я распалялась дерзанием пасть всех ниже, грехом растлиться и распять себя покаянием. Но Господь милостиво послал мне знамение-«крестный сон», и я постигла безумие свое и утлое во мне. Приближалось последнее испытание».
Даринька услыхала за окошком - хрустело снегом, и почувствовала, что это о н. Она потушила лампочку и заглянула. В сугробе стоял Вагаев, в размашистой шинели, смотрел к окну. Ее толкнуло в глубь комнаты, «словно пронзило искрой». Вспомнилось, как недавно он так же стоял в снегу, чтобы «только взглянуть на ваши окна». Она затаилась и смотрела. Вагаев шагнул и постучал по стеклу, чуть слышно. Она не отозвалась, таилась. Думала: «Что же это… ночью, пришел, стучится… это только к т а к и м приходят ночью…» Увидела, как он пошел. Тихо открыла форточку и слушала, как хрустит по снегу.
Утром Вагаев ждал ее у переулка на лихаче. Даринька была в ротонде и модной шляпке, придававшей задорный вид. Он встретил ее почтительно, восхитился, как она ослепительна сегодня, бережно усадил, склонился поцеловать, по Даринька пугливо отстранилась: нет, нет… Но почему же… вчера?.. Вчера?.. такая была метель… она ничего не помнит. Он посмотрел недоуменно и предложил поехать в Зоологический, там гуляние, катание с гор. Можно? Она кивнула. То, что было вчера, казалось «совсем не бывшим». То было г д е-т о, совсем н е з д е с ь.
Метель утихла, проглядывало солнце. Вдоль улиц лежали горы снега, ползли извозчики. Вагаев теперь был тот же, смущающий, о п а с н ы й,- не тот, что вчера, в метели. Даринька чувствовала себя смущенной: хорошо ли это, что едет с ним? Он ее спрашивал, как она себя чувствует после вчерашнего приключения. Она сказала: «Будто во сне все было». Он с удивлением повторил: «Во сне?..» - и показалось, что он недоволен чем-то. Вспомнила про цветы, поблагодарила и сказала, что это ее стесняет. «Тут что-нибудь дурное? - спросил Вагаев.- Может подумать… Карп?» Она поняла усмешку. «Да, и Карп, и… это меня стесняет». Он склонился подчеркнуто. Ей стало его жалко, словно его обидела. Чтобы о чем-нибудь говорить, боясь, что начнет говорить Вагаев, она сказала, что получила письмо из Петербурга: Виктор Алексеевич приезжает на этих днях, пишет, что так соскучился… «А вы?» - спросил с холодком Вагаев. «И я…» - сказала она просто. «Значит, ничего не меняется, по-старому?..» - «Не знаю…» - сказала она, вздохнув.
Зоологический сад весь был завален снегом, но народ подъезжал под флаги. В высоких сугробах извивались посыпанные песком дорожки. В занесенных, пустынных клетках уныло серели пни, перепрыгивали снегири, сороки. С высоких тесовых гор, под веселыми флагами, с гулом катили «дилижаны», мчались под зелеными елками на снегу. На расчищенном кругло льду вертко носились конькобежцы, заложив руки за спину, возили на креслах детей и дам, под трубные звуки музыки. Вагаев предложил Дариньке - на коньках? Но она каталась еще плохо,- стыдливо отказалась. Он снял в теплушке шинель, надел серебряные коньки, усадил Дариньку на кресло с подрезами и погнал по зеленому льду так быстро, что замирало сердце. Потом показал искусство, резал фигуры и вензеля, делал «волчка», вальсировал, и все на него залюбовались. Он был в венгерке, в тугих рейтузах, в алой, как мак, фуражке, красивый, ловкий. Когда они шли к горам, на пустынной дорожке, за сугробом он смело поцеловал ее. Она испуганно на него взглянула, хотела что-то сказать ему, но тут подходила публика, и все закрылось.
Катались с гор, рухались на раскатах, ухали. Катальщики почуяли наживу, старались лише. Довольно «дилижанов», санки! Даринька оживилась, забывалась. Страшно было ложиться на низкие, мягкие «американки», стыдно было приваливаться к н е м у на грудь, запахивать открывавшиеся ноги, жутко - в самом низу, на спуске, в вихре морозной пыли, стыдно и радостно было слышать, как крепко правит его рука, как держат и нажимают ноги. Еще? Еще. Вагаев шептал: «Чудесно?» Чудесно, да. Все забывалось в вихре. Вагаев горел в движениях, сжимал все крепче. Радостно было чувствовать, что он здесь,- не страшно. Вагаев правил уверенно. Все-таки раз свернулись, весело испугались, извалялись. Еще? Еще…
После катания поехали в «Большой Московский»,- хотелось есть. Слушали новую «машину», огромную, как алтарь, в меди и серебре. Играла она «Лучинушку» и «Тройку». Вспомнился «музыкальный ящик». Им подавали растегаи, стерляжью уху и рябчиков. Пили шампанское и кофе. Чудесно… куда теперь? Завтра опять на горы?.. Последний день. «Пошли дороги?» - «Говорят, кажется…»
Лихач прокатил Кузнецким. После двух дней метели было особенно парадно, людно. Разгуливали франты, в пышных воротниках, в цилиндрах. Показывали меха и юбки бархатные прелестницы, щеголяли нарядные упряжки, гикали лихачи, страшно ныряя на ухабах, дымом дымились лошади. Побывали у немца на Петровке, выпили шоколаду и ликеру, зашли к Сиу. Поглядели чудесные прически,- забывчиво потянула Даринька. «Это бы вам пошло!» - Даринька разгорелась, разогрелась. «Подарите мне этот вечер,- просил Вагаев,- завтра последний день… я не могу поверить… не видеть вас!..»… «Пошли дороги?..» - «Да, кажется…» Завтра, последний день… Где же ее увидит?.. Может быть, в цирк сегодня или в театр?.. Кажется, «Травиата». Виолетта… несчастная, любовь. «Подарите?..» В глазах Вагаева блеснуло. «Дарите, да?..» - умолял он, выпрашивал. «Я не знаю…» - взволнованно говорила Даринька.- Я не знаю, чего вы хотите от меня… не знаю…» - «Вас,- тихо сказал Вагаев,- единственную, всегда и безраздельно». - «Но… это невозможно?..» - вопросом сказала Даринька и узнала скрипучий голос: «Прелесть моя, жемчужина!»
У Большого театра неожиданно встретили барона. Он был в балете, на утреннем спектакле, смотрел «Дочь фараона». Был возбужденно весел, сипел сигарой, дышал вином. Барон закидал вопросами, льнул и лизал глазами. «Ну, не скучаете? а Виктор гуляет в Петербурге? Дима успешно развлекает? Гусары знают, как развлекать прелестных… Стойте, кажется, маскарад сегодня… было назначено 2-го, из-за метели отменили… Эй, шапка… бал-маскарад в Собрании?..» - «Так точно-с, ваше сиятельство, 4-го, сегодня-с!» Не поехать ли в маскарад? Никогда не бывали в маскараде! В Благородном собрании, ни разу?! Но это же ужасно!.. Барон убеждал Диму: бесчеловечно, непозволительно, преступно, не показать Дариньку Москве… не показать Дариньке Москву! Вагаев улыбался. У дядюшки превосходная идея! Совсем семейно, с почетным опекуном, с эскортом… можно? Платье? Сейчас же к Минан-гуа, огромный выбор, и маскарадные. Даринька растерялась, не решалась. Можно и домино, и стильное, и… Барон уверял, что святки на то и созданы, чтобы маскарады… женщины расцветают в маскарадах. Надо всего попробовать. Один раз в жизни даже и мона… Барона звали. Он не хотел и слушать отговорок, взял «честное слово женщины», что Даринька непременно будет. «Дима же завтра уезжает, можно ли быть такой жестокой?!»
«Чудесно! - восторженно говорил Вагаев.- Вечером слушаем «Травиату». Вы не слыхали «Травиаты»!.. Вы не можете отказать, не можете…» Он поманил посыльного и заказал ложу бенуара. Блестящая идея! Даринька восхищалась платьем?.. «Помните, на портрете, моя бабка… в Разумовском? Еще вы сказали: «Какие были платья?» Такое будет!»
Лихач подал. Они покатили на Кузнецкий, на Дмитровку. Опять помело снежком.
- Даринька потеряла волю, рассказывал Виктор Алексеевич. - Восторженная ее головка закружилась. Конечно, особенного чего тут не было, если отбросить щепетильность. Платье для маскарада… Ее одевали для веселья, выбрали на прокат «эпоху». Святочная игра. Дариньку это закружило. И все устроилось. Они достали в шикарном французском «доме», у Минангуа ли или у кого там… чудесное платье, «для императорского маскарада», воздушное, бледно-голубого газа, в золотых искорках и струйках… это, как называется… «ампир», талия под самой грудью… Помните, на портрете, Жозефина? Начала века, с пеной оборок, рюшей, какое надевали прелестные наши бабушки. Даринька покорялась с увлечением. Романтическая затея эта ее очаровала, усыпляла. Вызванный куафер с Кузнецкого, мэтр и Москвы, и Петербурга, творивший свои модели, убиравший высокую знать столиц, показал высокое свое искусство. «Матерьял» поразил его богатством, он, говорила Даринька, прищелкивал языком, замирал над ее головкой со щипцами и повторял: «Тут есть над чем поиграть, с такими в о л о с т я м и, для весь Париж!» Даринькой овладели, сделали из нее «мечту». Так говорил Вагаев. Этот, единственный в жизни, «маскарад» Даринька вспоминала с горьким каким-то упоением. Когда ее всю «закончили» и она увидела себя зеркальной, снятой с чудесного портрета, у нее закружилась голова. Закружилась она у многих. Она была подлинная графиня Д., воскресшая, «непостижимая», как писал в «Современных известиях» хроникер в отчете. Явилась «царицей маскарада, мимолетной…»
Вагаев приехал за ней в карете, чтобы везти в театр, и был ослеплен «видением»: она «светилась».
XXVII
МАСКАРАД
В тот «маскарадный» день Даринька «себя не сознавала» и не могла впоследствии объяснить, где одевали ее для маскарада: «В каком-то большом доме, а где- не знаю».
- Это был какой-то «маскарад в маскараде»,- рассказывал Виктор Алексеевич,- Дариньку называли там «графиней», а Вагаева «женихом» ее. С ней обращались, как с неживой, вскружили ей голову романтикой, перекинули маскарадом за полвека, и она спуталась и закружилась.
Одевали ее в зале с бархатными диванами, на которых были разложены невиданные платья. Рядом тоже, должно быть, наряжались, пробегали с нарядами модистки, слышался женский смех. Важная дама, в бархатном платье, румяная, седая, с необыкновенным бюстом, сама занималась Даринькой. Три мастерицы раздевали и одевали Дариньку, показывали даме, та отменяла пальцем, и Дариньку снова одевали. Наконец, дама выбрала, велела пододвинуть erne трюмо, всячески оглядела, повертела и сказала, совсем довольная: «Как вы находите,
г р а ф и н я?..» И сама за нее ответила: «Прелестно… ваш ж е н и х это именно и желал». Даринька удивилась, что дама говорит такое… но ее изумило платье, закрыло все. Платье было «как в сказке», как на портрете в Разумовском: из голубого газа на серебристом шелку, в золотых искорках и струйках, талия высоко под грудью, пышно нагофренной, схватывалась жемчужной лентой, падало совсем свободно, пенилось снизу буфами, было воздушно-вольно, не чувствовалось совсем, раскрывало в движениях тело, держалось буфчиками у плеч - и только. Даринька восхитилась и смутилась: плечи и грудь у нее были совсем открыты. Она прикрылась руками и смотрела с мольбой на даму: «Но э т о… невозможно!»… «Это же бальное, г р а ф и н я…- удивленно сказала дама,- что вас смущает… князь сам и выбирал…» И показала Дариньке пожелтевший фасонный лист, где поблеклыми красками одинаково улыбались жеманницы в кисейках. Даринька опустила руки. Мастерицы восторженно шептались: «Чудо… один восторг!» Дариньку восхищало и смущало, что она вся д р у г а я, что она «вся раздета», что на ней все чужое, до кружевной сорочки, ажурных чулок и туфелек. Но когда причесал ее куафер и преклонился, как зачарованный, когда пропустили под завитками, чуть тронув лоб, лазурно-жемчужную повязку, когда дама надела ей жемчужное ожерелье с изумрудными уголками-остриями, натянули до локотков перчатки и мастерица веером разметала трэн, а восторженный куафер, что-то прикинув глазом и схватив что-то важное, выбрал серебряный гребень веретеном и впустил его в узел кос как последнее завершение шедевра,- Даринька все забыла. Смотрелась- не смела верить, что та, зеркальная и чужая,- сама она.
Когда пораженный в и д е н и е м Вагаев благоговейно прикрыл ей плечи пухом сорти-де-баль, Даринька растерянно спросила - а как же ее платье?.. Будет доставлено. А - это?..-кивнула она на ожерелье. Вагаев развел руками и склонился. «Я говорила, я не могу… такое…» - «Это барон… не огорчайтесь, не разрушайте очарования, я все устрою…- просил Вагаев.-Если вам рассказать, как он безумствует…» Даринька смутилась и сказала: «Вы не знаете, я вам должна сказать…»
Начавшаяся опять метель переходила в бурю, когда Вагаев подсаживал Дариньку в карету, «Счастье!-сказал он радостно.-Дороги опять станут».- «И вы останетесь»,- игриво сказала Даринька. «Я хотел бы остаться вечно».
Секло в окно кареты, трепало газовые рожки, гасило редкие фонари. Вагаев взял Даринькину руку и говорил, волнуясь, что это самый счастливый день, что она - «мечта», влекущая, недостижимая, вечная, воплотившая чудесно, неуловимая, Если бы он не знал всей чистоты и святости, которые воплотились в ней, он обманулся бы и сказал, что она самая опасная кокетка. Говорил что-то непонятное, называл «тициановской женщиной»… «Но не та вы, не та, которую видели с вами у Аванцо. «Лаура де Дианти»…- только овал вашего лица. Ваши глаза неповторимы… ни у одной Мадонны…» Говорил возбужденно, страстно и называл - г р а ф и н я. Она спросила, смущенная, почему называет ее графиней…- что она так одета? «Земного имени нет у вас, небесная вы, пречистая… Святая Дева!..» - воскликнул он, совершенно безумствуя. Она отстранилась, в ужасе: «Нельзя… не надо так говорить… не смейте, вас Бог накажет!..» - и сжалась в углу кареты. В это время карета загремела под сводами театра.
Съезд кончился. В гулких сенях сидели у стен ливрейные лакеи с шубами на руках. В круглившихся пузато светло-лимонных коридорах было пустынно-строго, приглушенно играл оркестр. Дарннька услыхала радостный запах газа, увидала лепные литеры на стене - «Ложи бенуара, правая сторона», волнующие чем-то. Старичок капельдинер взял розовый билетик, вскинул на кончик носа серебряное пенсне и повел за собой - к «директорской». «Это не… «Травиата»!..- сказал Вагаев и просиял: Чудесно, Дари… «Фауст»!» «Фауст, ваше сиятельство, «Травиату» отменили, главная наша солистка заболела»,- шепнул старичок и бесшумно открыл им ложу.
Притаившийся темный зал пугал огромностью пустоты, из которой мерцало и следило. Музыка пела страстью, стена раскрылась, и явилось сияние - Маргарита, белая вся, за прялкой. Вагаев шепотом объяснял, трогал усами локон. Красноногий, вертлявый Мефистофель увлекал Фауста - красавца, с пышным пером на шляпе. Вспыхнула хрусталями люстра, все золотисто осветилось, и они перешли в салончик.
Было все то же, как недавно, на «Коньке-Горбунке», и, кажется, самая та ложа, и ароматная теплота и шорох, и сверканье, но Вагаев теперь был ближе. Блестящий и обаятельный, с восторженными глазами без усмешки, чего-то ждущими, он держал затянутую перчаткой ее руку и объяснял ей «Фауста». Радостные его глаза встречали ее глаза, она отводила их - и чувствовала к нему влечение. Не жарко? Может быть, снимет сорти-де-баль? Нет, не жарко. Она смущалась, что он увидит ее, т а к у ю. Он говорил о маскараде. Почему танцевать не будет? не умеет?!.. Этого быть не может. Она танцевала немного вальс, до т о г о, до монастыря, ее научил а барышня, дочка домовладельца, ей очень нравилось, но она забыла. Но это же так просто, забыть нельзя!.. Она сама увидит, как это легко и просто. Нет, нет, он ее пригласит на вальс… Все, что она ни делает, все прекрасно. «Милая, Дари…- нежно шептал Вагаев.- Вы не откажете? Знаете что, мы с вами сейчас прорепетируем! сейчас будет прелестный вальс, и мы протанцуем под сурдинку… можно?..» Даринька страшно взволновалась.
Музыка сделалась веселой, громкой. Выступали на сцене горожане, женщины в чепчиках переругивались с девчонками, старички что-то шамкали, смеялись и ловко стучали костыльками под хохотки. Проходила скромница Маргарита, в белом, Фауст приветствовал ее поклоном, размахивая шляпой, Мефистофель гримасничал. «Идемте,- подал Вагаев руку,- сейчас заиграют вальс».
В салончике он раскрыл ее, очаровался, обнял за талию, она, зардевшись, положила ему на плечо руку, и они, зачарованные вальсом, необычайностью и друг другом, тихо кружились и кружились. «Чудесно вальсируете, мягко… склонитесь еще ко мне… не бойтесь меня, Дари…» - шептал Вагаев и обнимал глазами. У нее закружилась голова от непривычки. Он опустил ее на диванчик и стал перед ней на колени. «Я совсем забылась… что вы только делаете со мной!.,» «Скажите, что сказали вчера, в метели,- шептал Вагаев,- повторите, что любите… скажите!..» «Пойдемте»,- сказала Даринька и быстро взяла накидку. Он взял у нее сорти, прикрыл нежные ее плечи и поцеловал неожиданно у ожерелья. Она шатнулась, взглянула горячим взглядом и сказала: «Вы обещали… я согласилась ехать, и вы!..» И она вышла в ложу. Он сел за ней.
На Мефистофеля наступали - крестили крестами-шпагами. Он корчился и злобно извивался. Высокий красавец воин, в желтых высоких сапогах, молился за дорогую сестру. Даринька жалела, что обошлась с Вагаевым так резко, заглянула через плечо и улыбнулась. Он ответно, но виновато улыбнулся. Она шепнула, что «Фауст» ей очень нравится.
Валентин пел у самой рампы, прикладывая руку к сердцу:
Ты защити ее…
От зла, от искушений…
Сцена с ожерельем Дариньку очень взволновала. Мефистофель, в кровавом свете, пугал ее, Томящая негой музыка, роковой поцелуй-падение и торжествующий хохот Мефистофеля - смутили. Вагаев спрашивал, нравится ли ей эта сцена. Ей нравилось, но она боялась ему сказать.
Подали фрукты, оршад и шоколадные конфеты с ромом. Вагаев помнил, что она любила - с ромом. Гуляли в коридоре, Даринька не хотела идти в фойе. Вагаев ей напомнил, что она что-то ему хотела… про барона?.. Она ему рассказала все. Он страшно возмутился и по-бледнел. «Тетя Паня»? Какая ложь! У него ничего с ней не было, да и не могло быть. Когда-то была за старым интендантом, потом стала любовницей барона, теперь…- об этом он говорить не может. Барон безумствует! Неужели она, у этой… твари! «Чистая, святая… в этой яме!..» Отказывался верить. Она ему сказала, как охватило ее отчаяние и как сохранило ее чудо,- явилась матушка Агния… и Карп ей открыл весь «ужас». Карп? тот самый? «Молодец Карп!» - без усмешки сказал Вагаев.
Опера кончилась, Маргарита все-таки спаслась, ангелы взяли ее душу, лукавый с грохотом провалился в ад.
- Князя Вагаева карету-у!.. В «Эрмитаж»!
Ужинали в отдельном кабинете. Было шампанское. Слышно было - играли вальс. «Позволите… тур вальса?» Вальс увлекал ее, она позволила. С шампанского ли, от конфет ли с ромом - ей стало дурно, «будто остановилось сердце». В памяти Дариньки осталось, как побледнел Вагаев, обнял ее и, поддерживая, повел куда-то.
После короткого забытья - минута, сколько?..- она не помнила,- югда открыла она глаза, Вагаев стоял возле дивана на коленях и целовал ей плечи. Он был взволнован, глаза блестели. Он говорил бессвязно, он безумно счастлив, что она его любит, любит… что она с ним уедет, станет его, совсем… что он разорвет преграды и все сломает, что без нее нет жизни. Она говорила э т о?! что «с ним уедет»? Она ничего нe помнила, чувствовала полную разбитость. Он целовал податливые ее руки, просил: «Скажите, повторите, что сказали». Лицо ее горело. Она сказала, что ничего не помнит. Ах, в маскарад еще…
Она поднялась с дивана, он помог ей. Не кружится? Нет, прошло. Выпила воды, поправила перед зеркалом прическу. Он подошел и обнял. Она, «ничего не соображая, растерявшись», сказала в зеркало; «Ой, изомнете платье…» - обернулась и обняла его. Это был «грех невольный», так она после признавалась. Тут же пришла в себя, вырвалась из его объятий и оградила себя руками: «Нет, не надо… нет, нет!..» В «голубых письмах» Вагаев говорил ей, что она была «повелевающе-прекрасна», и он перед ней склонился. Т а к о й он никогда не видел, т а к о й и нет.
У Благородного собрания лежали горы снега, наскакивали конные жандармы, метались флаги, вздымались дышла бешеных лошадей, кареты… Газовые языки трепало, откуда-то летели искры, лепило снегом. Красно-золотые великаны с булавами распахивали звонко двери. Вагаев вел Дарнньку по бархатному ковру пышно-нарядной лестницы, уставленной лаврами и пальмами. В зеркале во всю стену было видно, как им навстречу медленно подымалась такая же голубая, бледная, с прелестными нежными плечами, и красавец гусар в жгутах, в снежно-крылатом ментике. Маскарад был в разгаре. На широкой площадке, в зеркальных окнах, прогуливались фраки и домино. Все смотрели,- казалось Дариньке. Вагаев был празднично-параден, как в Светлый День. «Какая пара!» - слышала ясно Даринька.
Маскарад был парадный, «под покровительством»,- «в помощь братьям-славянам». В бриллиантовых шифрах дамы продавали бутоньерки в национальных лентах. Даринька украсилась цветами. Они проходили в белый колонный зал, мимо зеркал на бархате, дробясь и повторяя блистающие Даринькины плечи над голубым «ампиром» и алое с золотом жгутами, в пестрой толпе болгарок, юнаков, черногорцев, рыбачек, капуцинов, баядерок, розовых бэбэ, засыпанных цветами «добровольцев»… Полумаски загадочно шептали: «Узнай, кто я?» Амуры-почтальоны с колчанами разносили на стрелках «раны» и «бийе ду» - признания. Даринька терялась: амуры налетали роем, касались стрелкой, щекотали плечи. Вагаев восхищался: «Вот успех!» Белые колонны, люстры, люстры… Бескрайний зал вдруг уходил куда-то, вспыхивал, терялся, пылал сверкающими поясами люстр, в колоннах, между колонн, сиял огнями бриллиантов, плечами, играл глазами, отблеском пластронов, лысин, муара, фраков, дышал духами и цветами. На хорах, в люстрах, над люстрами, под люстрами играли вперемешку два оркестра: духовой - военный и струнный - бальный. Над ними, под плафоном, заглядывала на жаркое веселье в окна-арки черная ночь в метели.
«Вальс… г р а ф и н я?..» Вагаев почтительно склонился. Они кружились, позабыв о всех.
Когда они сидели за колоннами, к ним подошел барон, блистающий, во фраке и с гвоздичкой. Поражался: да где же они были столько? Воскликнул в раже: «Молюсь, благоговею!.. венчик, венчик!..» Просил - на вальс: один тур вальса! Даринька отговорилась: так устала. «У-ста-ли…- барон прищурился и усмехнулся,- Дима уже утомил, успел!.. Но со старичком - то неутомительно!..» Барон был совершенно невозможен, навязчив, лизал глазами, смотрел на… ожерелье? «Но позвольте хоть показаться с вами… показать вас!» - «Снизойдите,- просил Вагаев,- дядюшка влюблен немножко, но это, право, не опасно». Даринька пошла с бароном, Вагаев остановился с адъютантом. Барон, красуясь, водил ее по залам, по гостиным, показывал огромную Екатерину, говорил: «Вот
женщина! любить умела!» Представлял каких-то, важных. Ей целовали руку, перед ней склонялись, преклонялись. Женщины оглядывали затаенно, остро: «Мила…» Древний генерал в регалиях и ленте, на костылях, всхрипел с одышкой: «Бо-ог мой! но до чего же она хороша… живая Кэтти!..» Так называли в своем кругу когда-то графиню Д. «Слышите?.. -польщенный, скрипел барон, косясь на ее плечи,- «живая Кэтти»!., Вы - г р а ф и н я