«Друг народа» в это время лежал в ванне, поскольку страдал накожными болезнями, и болячки постоянно причиняли ему нестерпимый зуд, словно все его грехи вышли таким образом наружу и уже здесь, на земле, заставляли испытывать адские страдания. Комната, в которой находился Марат, была совсем низенькой и совсем необставленной. В ней на кирпичном полу стояла всего лишь ванна, и больше ничего.
Наверное, во всей Франции трудно было бы сыскать человека более нечистоплотного, чем Марат. Этот триумвир нисколько не нуждался даже в элементарной чистоте. Наверное, он был бы просто счастлив забыть, что такое ванна, но мучительный и поистине омерзительный недуг принуждал его едва ли не непрерывно совершать ненавидимые им водные процедуры. Эти страшные боли не только терзали тело «друга народа», они мешали неутомимой работе его ума, который ежесекундно требовал деятельности, постоянной деятельности, и ничего, кроме этого.
Интеллект Марат ставил превыше всего на свете, но если уж работе ума мешали непрерывные телесные муки, то их следовало непременно заглушать. Этот человек действительно не обращал внимания ни на что: в каком состоянии находятся его руки или ноги, все тело и органы, работающие для его поддержания. Естественно, что при подобном обращении тело начало стремительно разрушаться.
Марату не требовались удобства, он не желал есть регулярно и удобоваримую пищу: это не имело для него значения, и ему действительно было все равно. Он считал: раз это ненужное, неважное не имеет к умственной деятельности никакого отношения, то и прислушиваться к состоянию здоровья не стоит. Если бы он был современным человеком, то, возможно, придумал бы себе слоган: «Только интеллект, а остальное достойно презрения».
Марат глубоко заблуждался на этот счет. Он действительно являлся весьма разносторонне одаренным, успешно пробовал себя в качестве естествоиспытателя, был известен как отличный психолог, однако в последние годы жизни присущее ему и ранее интеллектуальное одиночество превратилось для него в некое подобие тюрьмы. И эта тюрьма не тяготила его, как не тяготила и неизменная ванна, заполненная лекарственными настойками, поскольку притупляла мешавшую основной работе боль: главное, чтобы никто не отвлекал его от умственного труда, не мешал снова и снова загружать работой мозг, ибо только в этом и была сосредоточена вся жизнь Марата.
Быть может, он впрямь был своего рода чудовищем: человек-мозг. Он не задумывался о том, что ни одной частью тела нельзя пренебрегать так цинично. И теперь тело мстило за оказанное ему пренебрежение, явно демонстрируя, кто на самом деле хозяин в этой реальной жизни и как оно способно воздействовать на мозг, ибо организм един, и ни одна его часть не может существовать изолированно от другой. Даже близкие друзья Марата порой были шокированы невероятными изменениями, происходившими в его характере. Он был бесконечно жесток, невероятно циничен, холоден, как убивающая машина. В нем не существовало ни привязанностей, ни эмоций, ни проблесков того удивительного света, что принято называть душой.
И в то же время, как и все маньяки, этот человек, по вине которого погибли сотни ни в чем не повинных людей, отличался болезненной, почти патологической чувствительностью. И вот конец этой уродливой отрыжке природы все же пришел в этот теплый июльский вечер 1793 года. Как обычно, Марат сидел в своей лекарственной ванне по пояс в воде, причем на его костлявую спину был наброшен старый жилет, а голову увенчивал грязный тюрбан.
Ему было не так уж много лет – всего лишь 50, однако он уже успел к этому времени приобрести целый букет болезней, начиная от чахотки и кончая этими отвратительными кожными наростами. Быть может, если бы Шарлотте было известно подобное обстоятельство, то она бы уже не так сильно горела желанием убить этого монстра, и без того приближавшегося к логическому концу своей жизни. При первом же взгляде на Марата можно было бы увидеть на его лбу печать смерти, а мерзкий запах в комнате заставлял подумать о неизлечимой болезни.
«Друг народа» соорудил подобие письменного стола, роль которого играла доска, положенная поперек на края ванны. Возле ванны на высоком пустом деревянном ящике стоял пузырек с чернилами, а рядом с ним лежали перья и листы бумаги. Здесь же находились разные экземпляры «Друга народа». Вокруг царила мертвая тишина: Марат терпеть не мог ни малейшего шума – от него он взрывался мгновенно. Можно было слышать только, как гусиное перо тихонько шуршит по бумаге. «Друг народа» был занят очередным выпуском своей ядовитой газеты.
Внезапно Марат поднял голову: из комнаты, расположенной по соседству с ванной, раздавались негромкие голоса. Они нарушили покой «друга народа»: ведь он только что сосредоточился, а теперь непременно потеряет мысль! Марат не сразу среагировал на постороннее присутствие: пелена погруженности в свое Я все еще окутывала его. Однако голоса продолжали звучать, и через минуту «друг народа» поймал себя на мысли, что поневоле прислушивается к звукам из соседней комнаты, и гневно заревел: «Да что там, черт возьми, происходит?!».
В тот же момент дверь отворилась, и в комнату вошла любовница Марата Симона. Эта молодая женщина была младше «друга народа» на 20 лет. Когда-то она, наверное, считалась привлекательной, и черты ее лица все еще можно было назвать миловидными, но непрерывная черная работа по дому и атмосфера постоянной неряшливости изменили ее и сделали старой и некрасивой. «К вам пришла некая молодая женщина, приезжая из Кана, – сказала Симона. – Она утверждает, будто у нее к вам дело государственной важности, и очень настойчиво требует пятиминутной аудиенции». Едва Симона произнесла слово «Кан», как вечно тусклый и безжизненный взгляд Марата загорелся злобным зеленоватым огоньком, и даже его темно-серое от болезни лицо порозовело при мысли об оставшихся в Кане жирондистах. Так, значит, они не дремлют и все еще думают о подстрекательстве населения к восстанию против республиканской власти!
Симона тем временем, не заметив перемен, столь разительно произошедших в лице Марата, продолжала говорить: «Эта женщина утверждает, что утром уже отправляла вам записку, а вот теперь хочет передать еще одну, вторую. Я пыталась говорить ей, что вы никого не принимаете, но она просто ничего не хочет слушать!». – «Заткнись, – сказал Марат, – и немедленно дай мне эту записку».
Он бросил гусиное перо и буквально выхватил послание из рук любовницы. Он пробежал по листу бумаги быстрым взглядом, и его глаза превратились в узкие щелки, а белые, совершенно бескровные губы хищно поджались. «Впусти ее, пусть войдет!» – резко бросил он Симоне.
Любовница удалилась, и сразу после этого в комнату вошла Шарлотта. Теперь они были один на один: зверь, пожирающий страну своими злобными памфлетами и указами, и орудие судьбы, призванное покарать этого выходца из ада, вернуть его туда, откуда он пришел. Минута прошла в полном молчании.
Девушка и страшный старик в зловонной ванне приглядывались друг к другу. Нет, Марата нисколько не интересовал облик посетительницы. Да, она, безусловно, хороша собой и одета элегантно, но Марата уже давно не волновала красота; подобный соблазн был ему глубоко чужд, как и все, что не касалось его дела, стремления переустроить страну таким образом, как ему казалось правильным. Что же касается Шарлотты, то отталкивающий вид жертвы, грязной, опустившейся, больше напоминающей ядовитую гадину, только укрепил ее в правильности выбранного ею пути. Да, он должен быть стерт с лица земли, как мерзкая опухоль. Его вид буквально кричал о низости его ума.
Поскольку Шарлотта, несколько потрясенная увиденным отталкивающим действом, продолжала стоять как бы в оцепенении, Марат первым решил нарушить молчание, грозившее затянуться.
– Так ты говоришь, дитя мое, что приехала из Кана? – произнес он скрипучим голосом. – Что же там могло случиться, в этом самом Кане, если ты так встревожена и так настаиваешь на встрече со мной?
При этих словах Шарлотта решилась подойти немного ближе.
– Гражданин Марат, мне известно, что в Кане зреет бунт.
– Бунт, говоришь? – Марат хрипло рассмеялся, и Шарлотте почудилось в этом звуке карканье вороны. Он даже потер руки от предвкушаемого удовольствия. – Бунт! Я знал это! Это все бывшие депутаты, которые нашли там убежище… Так назови же мне скорее их имена! Скорей же, скорей, дитя мое, я хочу услышать их имена!
Марат быстро схватил перо и погрузил его в чернила. Он весь дрожал от нетерпения, застыв над чистым листом бумаги. Шарлотта, уже совершенно овладевшая собой, прямая и спокойная, подошла к нему совсем близко и встала сзади него, за его горбатой спиной. Ровным, ничего не выражающим голосом девушка начала перечислять имена своих друзей, наблюдая, как на бумаге царапающий почерком Марат выводит имена жирондистов. Он словно боялся не успеть и строчил с бешеной скоростью.
– Хорошо, хорошо, – бормотал он себе под нос. – Гильотина будет довольна: она не останется без работы.
Он был настолько упоен предстоящим зрелищем многочисленных казней, что совершенно перестал обращать внимания на Шарлотту, а та, услышав слова урода, мечтающего только о гибели еще многих десятков невинных людей, молниеносным движением выхватила нож из-под косынки, и Марат, наверное, даже не успел подумать о том, что в жизни существуют такие понятия, как рок, судьба, неотвратимость…
На него обрушился мощный удар длинного острого лезвия, направленного молодой и крепкой рукой. Нож вошел в грудь Марата по самую рукоятку. Он не понял ничего: только медленно осел назад и посмотрел на Шарлотту глазами, в которых не было ничего, кроме безграничного изумления. Однако же он еще успел закричать, как будто ни к кому не обращаясь: «На помощь! Друг, помоги!». Это были последние слова Марата. Его уродливое тело бессильно сползло на край ванны, а голова в грязном тюрбане упала на правое плечо. Только спустившаяся до самого пола длинная и тощая рука все еще продолжала судорожно сжимать перо, минуту назад готовое вынести смертный приговор. Из глубокой раны кровь хлестала потоком, и вода в ванне постепенно приобретала темно-бурый цвет. Кровь запятнала последний номер «Друга народа», залила едва ли не весь кирпичный пол.
Услышав дикие вопли любовника, в комнату вбежала Симона и немедленно поняла, что произошло убийство. Она закричала, как раненая тигрица, и бросилась на Шарлотту, вцепившись ей в волосы. При этом она непрерывно призывала на помощь. Через несколько секунд из задней комнаты вбежали старая кухарка Марата, еще одна женщина из прислуги и фальцовщик «Друга народа» Лоран Басе.
Таким образом молодая девушка оказалась одна против четырех рассвирепевших людей. От них можно было ожидать чего угодно, но, впрочем, Шарлотта, уже была морально подготовлена к подобному исходу: она ждала смерти. Вероятно, если бы не вмешательство жандармов, быстро прибывших на место происшествия вместе с полицейским комиссаром округа, эти люди забили бы ее до смерти. Во всяком случае Лоран успел ударить ее несколько раз со всего размаху стулом по голове.
Через полчаса уже весь Париж знал, что «друг народа» мертв, а вокруг его дома происходило самое настоящее столпотворение. Патриоты выкрикивали гневные лозунги, тогда как состояние большинства парижского населения можно было охарактеризовать как страх и смятение.
Эту ночь, как и следующие два дня, Шарлотта Корде провела в заключении, в тюрьме аббатства. Все это время она со стоическим спокойствием переносила унижения, являвшиеся непременной приметой подобных мест в революционный период, в какую бы эпоху и в какой бы стране он ни происходил. Девушка испытывала огромное удовлетворение от сознания выполненного долга. Она тешила себя иллюзией, что избавила Францию от душителя свободы. Цель была достигнута, а дальнейшее Шарлотту не интересовало. Что же касается жизни… Если рассматривать приоритеты, то подвиг ради свободы, безусловно, всегда ставишь выше жизни.
У Шарлотты было время написать несколько писем своим друзьям, в которых она рассказала подробно о своем поступке и о причинах, толкнувших ее на эти действия, о собственных чувствах и размышлениях после убийства Марата. Наиболее подробным было письмо к жирондисту Барбару, очень спокойное по тону и едва ли не благодушное. Во всяком случае, дни пребывания в тюрьме Шарлотта назвала «днями приготовления к покою».
Было и еще одно письмо Шарлотты Корде, адресованное Комитету народной безопасности, в котором она просила позволить прислать к ней художника, способного быстро сделать с нее миниатюру. Девушка хотела, чтобы ее последний портрет остался друзьям на память о ней. И только в этом ее жесте проявился намек на то, что Шарлотта не хотела на самом деле считать саму себя просто орудием в руках судьбы.
На третий день Революционный трибунал занялся выяснением обстоятельств дела Шарлотты Корде по убийству Марата. Девушка вошла в зал в своем прежнем сером полосатом платье из канифаса, внешне сохраняя неизменное спокойствие. По регламенту требовалось сначала допросить свидетелей происшествия, однако Шарлотта нетерпеливо прервала обычную судейскую процедуру, едва увидев вызванного для допроса торговца, продавшего ей нож.
«Вам не стоит тратить на меня столько времени. Скажу сразу, что Марата убила я, и подробности тут ни к чему». При этих ее словах по залу суда прошелестел угрожающий ропот. Судья Монтанэ, заметно смущенный и сбитый с толку, решил отпустить свидетелей, после чего приступил к допросу Шарлотты.
«Прошу вас сообщить о цели вашего визита в Париж», – сказал он. «Моей единственной целью было убийство Марата», – отвечала Шарлотта. «Объясни, что послужило причиной такого страшного злодейства». – «Я полагаю, он являлся для Франции ужасным преступником и должен был понести наказания за свои неисчислимые преступления». – «О каких именно преступлениях идет речь?» – «Именно Марат явился одним из провокаторов сентябрьской резни в Париже; он подстрекал французский народ к гражданской войне; наконец, Марат пошел против революционной конституции, когда в Конвенте произошел раскол, а он потребовал ареста части депутатов – всем известных сторонников идеалов нашей революции». – «Однако, чтобы обвинять человека по всем этим пунктам, необходимо иметь веские доказательства», – заметил судья. «Вы получите их в будущем, эти доказательства, и в предостаточном количестве. Я точно знаю, что Марат был чудовищем, скрывавшим свои истинные намерения душителя свободы под маской показного патриотизма. Он был волком в овечьей шкуре».
Продолжать далее разговор в таком тоне не имело смысла, а потому Монтанэ счел за лучшее сменить тему. «Кто был твоим соучастником?» Шарлотта слегка улыбнулась: «Я приняла решение и действовала совершенно самостоятельно». Монтанэ не поверил и с сомнением усмехнулся: «Такого просто не может быть. Ты слишком молода, чтобы самостоятельно решиться на такое зверское преступление, как убийство.
Никто не поверит в то, будто у тебя не существовало подстрекателей! Я воспринимаю твой ответ как отказ называть соучастников убийства!». Шарлотта только покачала головой: «Вы не знаете вообще человеческую природу, господин судья, и женщин в частности. Убийство совершается, когда собственное сердце горит от ненависти к угнетателю, а кто-то посторонний с его собственной ненавистью тут совершенно ни при чем».
Она на секунду замолчала, а потом ее голос зазвенел так, что его услышали и на самых дальних рядах зала суда: «Да, я совершенно самостоятельно решила убить одного негодяя, который уже уничтожил тысячи невинных людей и уничтожил бы их еще больше. Франция сейчас, как никогда, нуждается в покое, но этот человек, больше похожий на зверя, никогда не даст ей столь желанного умиротворения. Я всегда стояла за идеалы революции; мною двигала только жажда справедливости».
После этих слов Шарлотты было решено прекратить допрос, ибо в этом больше не было никакого смысла. Свою вину она признала сразу и без принуждения. Тем более она обладала невероятным самообладанием, которому мог бы позавидовать любой мужчина. Монтанэ умолк, но зато вмешался обвинитель Фукье-Тенвиль, имевший опыт в подобных судебных разбирательствах. Отвратительный и хитрый, чем-то неуловимо напоминающий хорька, быть может, своими узкими, нехорошо поблескивавшими глазами, судья решил, как это часто проделывал ранее, попытаться вывести девушку из состояния безмятежного равновесия. Как и всякий хорек, он любил грязь и пытался разыскать ее в любом деле.
Его скрипучий голос, сопровождаемый злобным смехом, показался Шарлотте невероятно отвратительным и глумливым. «Сколько детей ты имеешь?» – спросил он ядовито, заметив, что бледные щеки девушки сразу порозовели от стыда, однако ее голос оставался по-прежнему спокойным и почти безразличным. «Я не замужем», – презрительно откликнулась она. Тенвилю ничего не оставалось, как отойти ни с чем на свое место.
Последним выступал адвокат Шарлотты Корде Шово де ля Гард. К этому времени он уже успел получить от присяжных сразу две записки, в одной из которых ему прямо предлагали побольше молчать, «чтобы прожить подольше», а во второй говорилось о том, что для него будет лучшим выходом настоять на психическом заболевании подзащитной. Тем не менее Шово не принял во внимание как первую, так и вторую записку. Его речь прозвучала кратко, но ярко. Он нисколько не унизил ни Шарлотту, ни себя самого, объективно и с большим уважением говоря о девушке, решившейся на убийство тирана.
«Вы видите, господа, что моя подзащитная спокойно признается в совершенном ею преступлении. Она со всей ответственностью заявила, что ее решение являлось глубоко продуманным и взвешенным. Вы не можете не признать, что гражданка Шарлотта Корде далека от того, чтобы искать самооправдания. В связи с этим, господа присяжные заседатели, нет и надобности в специальной защите, ибо в словах гражданки Корде и находится ее оправдание. На ее лице ясно читается печать самоотреченности и полнейшего спокойствия, хотя она прекрасно знает о близкой смерти.
Поскольку вы знаете, что желание жить является главнейшим для любого человеческого существа, то можно признать: факт убийства в данном случае представляется следствием политического фанатизма, ибо только истинные фанатики способны столь же хладнокровно брать в руки оружие, и истории известно много подобных примеров. Таким образом, вам, господа присяжные, придется сейчас решать вопрос исключительно морального свойства. Вопрос лишь в том, что имеет больший вес для правосудия – мораль или характер преступления».
Естественно, что суд присяжных признал гражданку Корде виновной в убийстве, а Фукье-Тенвиль с чувством удовлетворения огласил смертный приговор.
Осужденную перевели в тюрьму Консьержери, где обычно содержались люди, приговоренные к смерти на гильотине. Ей даже были предложены услуги священника, но, учтиво поблагодарив тюремщиков, Шарлотта сказала, что не испытывает нужды молиться и в священнике не нуждается. То немногое время, оставшееся ей, она предпочла провести в компании художника Оэра, написавшего ее портрет. Сеанс рисования продолжался всего полчаса. Шарлотта, казалось, совершенно не думала о близкой смерти и спокойно, с явным удовольствием беседовала с живописцем.
Когда же дверь в камеру отворилась, а в проеме появился палач Сансон, Шарлотта всего лишь высказала легкое удивление: неужели время пролетело так незаметно? Она нисколько не испугалась, увидев в руках палача красное платье (в такое обычно одевали приговоренных к казни убийц). Шарлотта сняла с головы чепец, чтобы Сансон смог срезать ее длинные роскошные волосы, но перед этим сама взяла в руки ножницы, отрезала одну из прядей и подарила на память художнику.
Сансон взял веревку, чтобы связать ей руки за спиной. При этом Шарлотта попросила позволения надеть перчатки, сказав, что ее запястья изуродованы многочисленными ссадинами, сделанными веревкой, которой ей скручивала руки прислуга Марата. Сансон, однако, заметил, что в перчатках нет никакой необходимости, ибо, имея долгий опыт работы палачом, он умеет связывать руки таким образом, чтобы не причинять осужденным ни малейшей боли.
Тогда Шарлотта не стала настаивать на перчатках, доверчиво протянув ему ладони, и с улыбкой сказала Сансону: «Пусть ваши руки кажутся грубыми, но я благодарна вам за все, потому что именно вы приближаете момент моего бессмертия».
В сопровождении Сансона девушка вышла на тюремный двор, где ее уже ожидала повозка. Палач помог ей взойти на повозку и любезно предложил стул, однако Шарлотта предпочла проделать весь путь стоя. Она хотела лишний раз показать, что не боится угроз толпы, ибо осознает, что совершила по-настоящему патриотический поступок.
Ярость людей действительно буквально переполняла парижские улицы. Повозка осужденной с трудом пробивалась сквозь толпу, из самой гущи которой раздавались злобные возгласы и оскорбления. До места, где возвышалась гильотина, – площади Республики – удалось добраться лишь спустя два часа.
В это время разразилась сильнейшая гроза, и на Париж хлынул ливень. Грязные потоки текли по улице Сент-Оноре, отгоняя собравшихся посмотреть на казнь. Шарлотта совершенно промокла, и красное платье облепило ее стройную фигуру. Красный цвет платья смертницы отбрасывал розовые отблески на ее лицо, отчего оно казалось образцом идеальной, почти античной красоты, недоступной и спокойной.
Именно в этот момент ее увидел и полюбил безнадежно, с первого взгляда никому до сих пор не известный молодой человек по имени Адам Люкс. Он был молод и красив, но совершенно не приспособлен к жизни. Обладая большими способностями к медицине, Адам получил в городе Майнце степень доктора философии и медицины, однако основной своей специальностью заниматься так и не стал, поскольку не мог преодолеть отвращение к анатомическим исследованиям. Пожалуй, чувствительность его можно было назвать чрезмерной, а революционные события и настроение всеобщего психоза лишь усилили ее. Люкс рано женился, но, разумеется, неудачно; он разочаровался в своем идеале и решил жить с женой раздельно. Подобное разочарование часто испытывают тонкие натуры.
Адам Люкс стоял в толпе народа, выкрикивавшего угрозы в адрес убийцы Марата, однако его привело сюда не праздное любопытство: едва узнав о девушке, решившейся поднять руку на тирана, он захотел увидеть ее собственными глазами, поскольку проникся к ней невольной симпатией. И вот он наконец увидел ее, спокойную и величественную. На ее губах мелькала улыбка, а сама она казалась воплощением небесной красоты.
Адам Люкс при виде подобного зрелища буквально оцепенел. Долго он не мог произнести ни слова; словно завороженный, он снял шляпу и взмахнул ею, как бы выражая этим глубокое почтение к подвигу юной красавицы. Он нисколько не думал о том, что подобный жест может стать для него роковым, но никто в толпе не заметил его, как, впрочем, не заметила, да и не могла заметить, сама Шарлотта. Но Люкс нисколько не рассчитывал, что неотзывчивая (по определению) святая способна заметить обычного человека из толпы, сраженного внезапной страстью.
Люкс шел вслед за медленно ползущей телегой, он, казалось, не замечал ничего, кроме этой удивительной девушки. Продираясь сквозь толпу, он думал только об одном: только бы ни на минуту не упустить ее из виду – ведь времени так мало!
Времени действительно уже почти не оставалось. Адаму удалось пробраться почти к самому эшафоту, и он видел, как пала в корзину голова прекрасной Шарлотты. До самого конца он так и не заметил ни малейшего признака волнения на ее лице, и, потрясенный, Люкс воскликнул: «Эта девушка гораздо более велика, нежели Брут!». Его голос, казалось, даже заглушил ужасный свист падающего ножа гильотины и удовлетворенный рев толпы.
Некоторые услышали его слова и обернулись на молодого человека в крайнем изумлении. Заметив направленные на него взгляды, Люкс добавил: «Единственное, чего я хотел бы, – это умереть вместе с нею. Это было бы для меня высшим счастьем. Жаль, что это невозможно».
Тем не менее никто не кинулся на него. До Адама Люкса никому не было дела. Толпа заинтересованно следила за тем, как палач поднял за волосы отрубленную голову Шарлотты и, как того требовала традиция, дал ей пощечину.
Дело в том, что в этом случае мертвое лицо обычно заливалось краской, и надо сказать, многих ученых до сих пор интересует природа подобного феномена: они находят в этом неопровержимое доказательство того, что сознание не сразу покидает человека, казненного посредством отсечения головы.
Этой же ночью едва ли не все дома Парижа были оклеены листовками, в которых прославлялся подвиг Шарлотты Корде. В них она представлялась мученицей за революционные идеалы и сравнивалась с народной героиней Франции Жанной д’Арк. Естественно, все это сделал не кто иной, как Адам Люкс, который и сам не делал секрета из своего поступка.
Как уже говорилось, этот человек был по натуре мечтателем, а образ Шарлотты так захватил его воображение, что больше он не мог думать ни о чем другом. Он непрерывно говорил, как полюбил Шарлотту в последние минуты ее жизни, и не стеснялся быть при этом невероятно эмоциональным.
Уже через два дня после казни Шарлотты Адам Люкс создал настоящий манифест, восхваляя отважный поступок молодой девушки, по-прежнему сравнивая ее с героями Античности – Брутом и Катоном. Наконец, в этом же манифесте открыто было напечатано крамольное слово «тираноубийство». Адам Люкс совершенно не хотел остаться анонимным автором и подписался под этим манифестом, хотя прекрасно понимал, что ценой подобного безрассудного поступка станет его собственная жизнь. Но ведь он жаждал смерти всей душой.
Прошла неделя после казни Шарлотты, и Люкса арестовали. У него, впрочем, было множество друзей, которые хлопотали о нем; и существовали реальные способы избежать смертной казни: для этого Адаму следовало всего лишь публично отказаться от написанного им манифеста.
Тем не менее ответом Люкса на подобное предложение явилась лишь презрительная усмешка. Он немедленно отверг помощь друзей, заявив, что хочет только одного: как можно скорее последовать за девушкой, которая зажгла в его душе такую страстную и неистребимую любовь. Весь мир, окружавший Люкса, сделался для него поистине невыносимым.
И все же друзья продолжали бороться за жизнь Адама, считая, что его излишняя чувствительность ставит несчастного молодого человека на грань сумасшествия. Они приложили все усилия к тому, чтобы суд над Люксом был отложен; они обратились за помощью к доктору Веткэну, достаточно известному психиатру, чтобы тот засвидетельствовал невменяемость Адама и вообще придумал бы что угодно: например, хотя бы то, что Шарлотта Корде обладала способностью сводить с ума, и ее взгляд, упавший на Люкса, привел его к плачевному состоянию безумия.
Веткэн согласился и написал пространную бумагу о том, что его коллега, молодой врач, действительно безумен, а сумасшедших казнить просто немилосердно. Их следует лечить в специальном госпитале, а если суд полагает, что это невозможно, то ведь существует еще и Америка, куда обыкновенно принято отправлять всех неугодных нынешнему правительству Франции…
Узнав об утверждениях доктора Веткэна, Люкс, заключенный в Ля Форс, пришел в неописуемую ярость. Он написал очередную декларацию, с которой обратился в газету, выпускаемую монтаньярами. В этом письме говорилось, что обвиняемый считает себя совершенно нормальным, поскольку жить в такой безумной стране, в которой царит полнейший беспредел и становится порой непонятно, где на самом деле находится верх, а где низ, для него просто невыносимо. В данной ситуации, утверждал Адам Люкс, не может идти и речи о естественном для человека чувстве самосохранения, а потому стремление к смерти – единственный удел разумного существа. Желать жить в такое время, по Люксу, – вернейшее доказательство сумасшествия. Быть может, в чем-то он отчасти был прав.
В Ля Форсе Адама Люкса продержали три месяца, после чего суд все-таки состоялся. Присутствующим осужденный казался светящимся от радости и возбужденным. Он говорил, что с радостью ждет избавления от ужасов своего времени, что не боится гильотины, которая раньше представлялась ему позорным орудием казни. Теперь же, говорил молодой человек, об этом не может быть и речи, ибо, если гильотина и была когда-то позорной, то кровь мученицы во имя торжества идеи свободы смыла с нее прежнее бесчестье. Люкс был приговорен к смерти и встретил это известие восторженно. Он благодарил судей за подобное решение со слезами счастья на глазах.
Едва Люксу был вынесен приговор, как в тот же день состоялась и его казнь. Молодой человек, по-прежнему восторженный и совершенно счастливый, легко спрыгнул с повозки смертников и быстрым шагом подошел к гильотине. Он посмотрел на толпу сияющими глазами и сказал: «Я безумно счастлив. Умереть за Шарлотту – это все, чего я желал». Он шел к гильотине так легко и радостно, словно перед ним возвышался брачный алтарь, а не жуткое орудие казни.
Взойдя на эшафот, Адам Люкс воскликнул: «Шарлотта, прости меня, если мужество изменит мне и я окажусь недостойным тебя. Как бы мне хотелось быть таким же смелым, как и ты в последние минуты жизни! Конечно, ты навсегда останешься выше меня, но ведь это – истина: всем известно, что любимый возносится любящим на пьедестал, а потому он всегда выше. Ты недостижима, и я горжусь этим».
Эпидемия самоубийств во времена Великой французской революции
Редко происходит такое огромное количество самоубийств, как в годы великих потрясений, особенно революций. Не стала исключением из общего правила и Великая французская революция. Проспер Люка, знаменитый психиатр, в своем исследовании называет самоубийство «странной страстью», свойственной, конечно, главным образом натурам неуравновешенным, поскольку данное явление приобретает характер эпидемический, наподобие болезней. Самоубийство становится заразительным и к тому же подражательным.
В период Великой французской революции положение Люка полностью подтвердилось на множестве примеров. Так, едва в печати появилось сообщение о самоубийстве одного из членов палаты депутатов, Сивтона, который решил свести счеты с жизнью, отравившись светильным газом, как в следующие дни несколько человек покончили с собой точно таким же образом: каждый раз их находили с газопроводной трубкой во рту. А сколько раз, подобно японским самураям, парижане совершали харакири, вскрывая себе животы!
Таким образом, самоубийство в тяжелое время стало не только модой. Способ ухода из жизни приобретал характер подражательный. Например, врачи Вигуру и Жюкеле проанализировали несколько подражательных случаев самоубийства, наиболее ярким из которых стал массовый акт, совершенный больными в парижском Инвалидном доме в 1772 году, которые один за другим повесились на одном и том же крючке. Однако в этой истории любопытно другое: стоило вынуть из стены злополучный крючок и наглухо закрыть коридор, как сразу же прекратились и самоубийства.
Итак, можно сделать вывод, что самоубийство, как и массовая жестокость, в революционное время является продуктом некоего социального невроза. Особенно предрасположены к неврозам подобного рода народы с древними мистическими традициями, к которым, в частности, относятся и русская, и французская нации. Именно здесь самоубийство превращается в заразное хроническое заболевание.
Франция в 1789–1793 годах сильно пострадала от эпидемии самоубийств. Конечно, революционный шквал поражал своими размерами. Он потряс до основания общество, разрушил его гармоничное устройство, и люди, особенно тонко улавливающие настроения времени, не чувствовали в себе сил продолжать жизнь, превращавшуюся в ежедневную агонию, в обществе, все больше напоминавшем преисподнюю. Прюдом свидетельствовал, что за время Французской революции из жизни добровольно ушли, как минимум, 3 тысячи человек, хотя до сей поры доскональных сведений на этот счет не имеется. Достоверно можно говорить только об упомянутых кем-нибудь людях, хотевших покончить с непрерывными моральными или физическими страданиями. Можно совершенно точно говорить только о людях, уже арестованных и покончивших с собой во избежание грязной смерти на гильотине, к коим в подавляющем большинстве относятся политические деятели. Следует учитывать и тот факт, что во время революции многие предпочитали умышленно распускать слухи о собственной смерти, дабы их никто не разыскивал, а они сами в это время беспрепятственно эмигрировали в страну, более спокойную, нежели Франция.
И тем не менее в архивах по сей день существуют огромные списки самоубийц, которые явственно характеризуют явление суицидов во Франции 1789–1793 годов как эпидемию, распространявшуюся по стране с исключительной скоростью. Тупиковых ситуаций в то время было множество, и их жертвами стали многие сторонники Жиронды или, наконец, Робеспьер. Эти люди дошли до последней черты и поняли, что из создавшейся ситуации живыми они все равно не выйдут. И их поведение выглядит вполне объяснимым и логичным. В конце концов, они понесли заслуженное наказание за свои многочисленные преступления, и кровь тысяч их жертв была отомщена («Мне отмщение и Аз воздам…»)
Если заглянуть в недалекое будущее, то настал тот день, когда и всесильный зеленоликий Робеспьер был объявлен вне закона, и прежде столь лояльные по отношению к нему патриоты выбросили его из окна, а вслед за ним и его брата. Бывший тиран в буквальном смысле этого слова рухнул с большой высоты, ударившись о каменную кладку и свалившись в зловонную помойную яму. При этом он не разбился насмерть и пытался застрелиться, предчувствуя позорный конец. Эта попытка покончить с собой оказалась неудачной: в самый решительный момент рука Робеспьера дрогнула, и он серьезно повредил себе только челюсть.
А потом человек, так долго наводивший страх на всю страну, весь в зловонной грязи и в крови, несколько часов лежал в холодном тюремном коридоре, пока не пришел его конвой. Потом осужденного поспешно взвалили на телегу под радостные крики. На редкость жалкое зрелище представлял он собой в тот момент. Челюсть Робеспьера была обмотана кое-как кровавой повязкой, он не мог шевелиться, а под голову ему подложили деревянный ящик. Его оскорбляли со всех сторон, и, наверное, в первый раз не в силах произнести ни слова, он ощущал свое ничтожество с такой отчетливостью («Он был взвешен, он был измерен и признан никуда не годным»).
Как и прежде, телега с осужденным еле двигалась по парижским улицам, запруженным народом. Со всех сторон, с крыш и из окон смотрели люди с лицами радостными, любопытными и почти счастливыми. Жандармы указали своими шашками на полумертвого Робеспьера, и одна из женщин, вскочив на подножку телеги, закричала во весь голос: «Не могу выразить словами, как радует меня твоя смерть: до самой глубины моего сердца. Все жены и матери Франции проклинают тебя, так отправляйся же в ад, selerat!». Когда бывший тиран с трудом открыл глаза, он увидел перед собой грязную и окровавленную сталь гильотины. Палач Сансон сорвал с его лица кровавую тряпку, и поврежденная челюсть Робеспьера немедленно отпала. Он издал душераздирающий крик, и Сансон поспешил скорее закончить свою работу. Палач совершил казнь, и радостный, ликующий крик одобрения разлетелся по всей площади, по всей стране, да и, пожалуй, по всей Европе. Наверное, можно сказать, что эхо этого радостного крика звучит до сих пор…
На могиле Неподкупного была выбита оригинальная эпитафия, вполне в духе чисто французского остроумия:
«Прохожий, кто бы ты ни был, не печалься над моей судьбой.
Ты был бы мертв, когда б я был живой».
(Passant, qui que tu sois, ne pleure pas mon sort.
Si je vivais, tu serais mort).
Но пока тиран был еще жив и полноправно властвовал в стране, охваченной стремлением к самоубийству, и эта страсть завладевала не только политиками, потерпевшими фиаско. Существовало множество людей, не имевших ни малейшего отношения к политике, но буря, разрушавшая как столицу, так и провинции, потрясла их душевные устои до основания. Они выбирали уход из жизни, справедливо опасаясь худшей доли. Наконец, многчие не могли пережить потерю близких и любимых, предпочитая добровольно последовать за ними. Пожалуй, последняя категория самоубийц была наиболее мужественной. Например, мадам Лавернь, услышав в Революционном трибунале смертный приговор своему мужу, немедленно бросилась ему на шею, таким образом в одно мгновение заслужив право разделить с ним его печальную судьбу. Поступок этой мужественной женщины вполне может быть отнесен к самоубийству.
Некий нотариус того времени в своих воспоминаниях описывает случай, произошедший в его конторе. Один из служащих узнал, что его брату вынесен смертный приговор, и, казалось, отнесся к этому известию довольно спокойно. Он выглядел немного задумчивее, чем обычно, но и только. Этот человек постоянно следил за часами и вдруг, неожиданно вынув пистолет, произнес: «Сейчас голова моего дорогого брата упадет, и я соединяюсь с ним». Никто даже не успел толком понять, что происходит. Раздался выстрел, и несчастный служащий упал, обливаясь кровью.
А сколько случаев любовного отчаяния можно было наблюдать во времена массового террора! Как любил тогда говорить палач Сансон, «гильотина работает исправно», и она работала, каждый день унося сотни молодых жизней. Большинство приговоренных были прекрасны. Они еще не знали, что их длинные локоны пойдут впоследствии на изготовление париков для каких-нибудь сапожников, а кожа – на сумки. Эти люди, находившиеся в полном расцвете сил, презиравшие опасность и смерть, к какому бы политическому лагерю они ни относились, готовы были с огромным воодушевлением сыграть роль апостолов своих духовных убеждений.
Как же могли женщины не восхищаться подобными людьми? Наверное, само время, экстремальное и героическое, делало и любовь явлением необыкновенным, не менее героическим, чем принесение собственной жизни в жертву на алтарь своего идеала. Любовь утратила банальность, больше не являясь простым развлечением; она сделалась необыкновенно сильна и увлекательна. Эта страсть вела к предельным крайностям – от глубочайшей низости до высокого самопожертвования. Никто уже никогда не узнает, сколько влюбленных женщин в те страшные дни последовали в могилы вслед за своими мужьями и любовниками, поскольку подобные истории редко вызывали шум. Все эти люди, потерявшие надежду и отчаявшиеся, нисколько не желали ни шума, ни славы. Ими двигала исключительно чистая любовь, совершающаяся в молчании и тайне.
Были, правда, и люди с наклонностями мелодраматическими, которых никогда не устроила бы тихая и безвестная кончина. Их трагедии сопровождались невероятными по накалу страстей сценами, слезами, требованием для себя казни на гильотине. Именно такая история произошла с упомянутой выше мадам Лавернь. Были и другие способы вызвать к себе ненависть адской власти и заслужить казнь: в этом случае люди писали в трибунал письма оскорбительного содержания, чтобы у патриотов имелся повод осудить их на смерть. Об этих мрачных драмах истории осталось только воспоминание, однако даже по этим немногим фактам можно судить, насколько ужасным было влияние радикальных перемен на умы людей, волею судьбы вынужденных жить в эпоху великих перемен. Нельзя не признать, что люди, потерпевшие политическое фиаско, переносили свое поражение с достоинством и мужеством. Подобную кровавую страницу истории заполнили, например, сторонники Жиронды. Когда настал их черед выступить в роли подсудимых и сразу 20 депутатам пришлось выслушать в зале суда, где прежде они судили аристократов («бывших»), собственные смертные приговоры, один из осужденных, Валазе, предпочел немедленно поставить точку в своей жизни. Прямо в зале суда он выхватил кинжал и вонзил его в свою грудь. Правда, и это не спасло его от казни, хотя бы и показательной: патриоты гильотинировали его остывший труп.
Другие же имели мужество спокойно встретиться с Сансоном, не стараясь найти для себя более «удобную» смерть. Так, жирондист Верньо, постоянно носивший при себе яд, решил не воспользоваться им, а разделить судьбу своих товарищей. Этот яд, зашитый в его одежду, находился при нем и в то время, когда Верньо поднимался на эшафот. Он не испытывал страха и нисколько не желал выглядеть героем мелодрамы.
Среди прочих жирондистов были задержаны также госпожа Ролан и Клавьер. Надо сказать, что госпоже Ролан, как натуре экзальтированной, были свойственны мысли о самоубийстве, и тем не менее она предпочла от них отказаться, видимо, из тех же соображений, что и Верньо. Клавьер был заключен в ту же тюрьму, что и мадам Ролан. Они часто беседовали, в основном на философские темы, и подобные спокойные разговоры оказывали благоприятное воздействие на Клавьера, которому временами начинало отказывать мужество; впрочем, не нам его в чем-либо упрекать.
Этим разговорам настал конец, когда госпожу Ролан перевели в другую тюрьму – Консьержери, откуда была только одна дорога – на гильотину. И действительно, вскоре эта мужественная женщина была казнена. Тем временем Клавьер продолжал надеяться на благоприятный исход своего дела, поскольку, как известно, надежда умирает последней. И действительно, время шло, а о Клавьере, казалось, все забыли. Но тут вмешался банальный случай: Кутону совершенно случайно под руку попалось дело Клавьера, и тот решил немедленно дать ему ход. Как это было естественно в те времена, исходом дела стал смертный приговор.
Клавьер тотчас же начал расспрашивать остальных заключенных, какой способ добровольного ухода из жизни представляется им наиболее предпочтительным. Риуф посоветовал ему выбрать кинжал и даже сказал, куда именно следует нанести удар. Оба друга попрощались, а Риуф в заключение меланхолично процитировал строчку из стихов Вольтера: «Влекут на казнь одних людей трусливых, /А храбрых участь им самим принадлежит».
Через несколько минут в камеру Клавьера зашли тюремщики, чтобы сопроводить его на гильотину, однако обнаружили заключенного на полу камеры. Он мог издавать только предсмертные хрипы. Недалеко от него валялся роскошный кинжал с отделкой из серебра и слоновой кости. Длинное пятидюймовое лезвие оружия было до самой рукоятки окрашено кровью.
Большинство жирондистов успели вовремя бежать из Парижа, однако их теперешняя жизнь выглядела весьма жалкой, ибо преследовали их по всей стране, будто диких зверей. Они опасались доносчиков, которыми могли стать любые, случайно встреченные люди. Именно так и происходило на самом деле, а победившая на время партия Горы, как будто увлеченная столь захватывающим развлечением, как погоня, не давала побежденным буквально ни минуты покоя, с настойчивостью, достойной чего-то более лучшего, преследуя жалкие остатки разбитого врага.
Одного из жирондистов, Гаде, местные жители опознали вблизи от Либурна. На него немедленно донесли, после чего патриоты начали бешеные поиски жертвы по всем окрестным пещерам, заброшенным каменоломням и рвам. Они бродили по подземельям Сент-Эмиллиона, уверенные, что это место как нельзя лучше подходит для собраний заговорщиков.
Розысками бывшего депутата занимался полномочный представитель Комитета общественного спасения Жюльен. Его подручные с громадными собаками обыскивали все укромные закоулки округа, и при этом делался вид, что происходящее действо должно сохраняться в строжайшей тайне.
Чтобы опознать беглеца, в Либурн прибыли 10 патриотов. Для помощи в поисках Гаде им дали несколько десятков добровольцев из местных жителей, и те обошли все овраги, однако так никого и не обнаружили. Когда же надежда найти осужденного депутата начала таять как весенний снег, кто-то предложил еще как следует обыскать дом, где проживал Гаде. Они внимательно осмотрели строение, и вдруг одному из особенно смышленых патриотов пришла в голову неожиданная мысль: почему чердак дома кажется меньше нижнего этажа? Нет ли здесь пристроенного каким-то хитрым образом потайного помещения, которое ни при каком случае не могло сообщаться с чердаком?
Патриоты не поленились и, поднявшись наверх, тщательно обмерили всю мансарду, при этом окончательно убедившись в своей догадке. Они залезли на крышу, и вдруг в тихом осеннем воздухе явственно прозвучал выстрел, вернее, пистолетная осечка. Так Гаде сам выдал собственное убежище, подписав себе таким образом смертный приговор. Вошедшие обнаружили осужденного и его предсмертную записку жене: «Когда меня собирались арестовывать, я приставлял пистолет к виску раз десять, не меньше, однако, видно, это не было моей судьбой. Пистолет дал осечку, а я всей душой не хотел сдаваться живым!». Гаде с триумфом был взят под арест и переправлен в Бордо, где им занялся палач.
В это же время группу добровольцев-патриотов, рыскавших в окрестностях Кастильона, привлек звук пистолетного выстрела. Взглянув на поля, они увидели двух людей, бежавших в сторону видневшегося вдалеке леса. За ними бросились в погоню, но не догнали, зато нашли третьего, лежавшего на земле без движения, истекавшего кровью, но еще живого, хотя и утратившего способность говорить.
Осмотрев этого человека, пытавшегося застрелиться, они обнаружили на его белье метки: две буквы – «Р» и «Б». Сыщик решил немедленно приступить к допросу и спросил пострадавшего: «Ваша фамилия Бюзо?». В ответ на это несчастный только слабо покачал головой. «Тогда, быть может, вы – Барбару?» – и неудачливый самоубийца кивнул. Хотя Барбару уже умирал, его срочно перевезли в Бордо, где и гильотинировали.