Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Фантасмагория смерти - Екатерина Александровна Останина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вскоре пришло известие о том, что прусская армия захватила Лонгви, а потом полетели уже ложные слухи, будто также захвачен и Верден. В этот момент и появился лозунг, которым немного позже начали оправдывать все зверства и самосуды, – «Отечество в опасности».

Беда пришла неожиданно. Однажды вечером заключенные, как обычно, беседовали в часовне, и вдруг появились тюремщики. Прозвучал приказ: «Женщины, на выход!», после чего раздался троекратный залп из пушек и барабанная дробь. Узники не успели даже почувствовать страх, а женщины тем временем уже покинули помещение. Два священника, быстрее других оценившие сложившуюся ситуацию, поднялись на кафедру и объявили пленникам, что им следует готовиться к смерти. Заключенные молчали, не в силах вымолвить ни слова: их шок был слишком велик. Почти сразу же после того, как священники произнесли слова последнего напутствия, в часовню вошли несколько тюремщиков в сопровождении простолюдинов, молча построили пленников у стены, отобрали 53 человека и увели с собой.

С этого момента люди начали исчезать с регулярным промежутком в 15 минут. Именно столько времени требовалось наскоро созданному судилищу, чтобы зачитать приговор осужденным. Оправдывали немногих; большинство были убиты немедленно после оглашения приговора у ворот часовни озверевшими фанатиками революции, которые добровольно взяли на себя обязанности палачей. Имя Жака Казотта выкрикнули около полуночи.

Казотт не потерял присущего ему хладнокровия, увидев не склонный к какому-либо прощению трибунал, председателем которого являлся главарь бандитов Майяр. Как раз в это время убийцы, жаждавшие все больше и больше крови, крикнули, что требуют судить не только мужчин, но и женщин. Их даже начали было выводить из камер, но Майяр пока не был настроен заниматься женщинами: видимо, ему пока хватало мужчин. Надзиратель Лавакри повел было арестанток обратно в камеры, однако Элизабет, услышав, как Майяр, перелистав свои бумаги, выкрикивает имя Казотта, бросилась к импровизированному судилищу.

Она успела как раз вовремя. Майяр за эти доли секунды уже вынес приговор старому Казотту. Он сказал свою сакраментальную фразу: «К производству!», что означало – «убить». Немедленно отворилась дверь, и перед взором несчастных осужденных и заключенных предстала страшная картина: двор аббатства, заполненный трупами, над которыми стояли убийцы, залитые кровью. Кругом слышались стоны умирающих и восторженный рев обезумевшей толпы. Казотта уже схватили убийцы, когда Элизабет кинулась к ним и начала горячо умолять пощадить старика-отца.

Убийцы не ожидали подобного проявления смелости и любви от юной и очаровательной женщины. Ее вид и благородство Казотта, вина которого к тому же выглядела малоубедительной и недоказанной, на какое-то мгновение привели в чувство возбужденную чернь, внушив столь не свойственное ей сострадание. Даже Майяр заколебался на мгновение, а один из убийц тем временем, наполнив вином стакан, протянул его Элизабет. «Гражданка, – заявил он, – если вы хотите доказать, что так же, как и мы, ненавидите аристократов и не имеете к ним отношения, то вы не откажетесь выпить это за победу республики и спасение нашей революции!».

Элизабет была готова на все, только бы спасти отца. Она немедленно приняла предложенный ей стакан и осушила его, не задумываясь. Толпа разразилась восторженными рукоплесканиями. Убийцы стали на удивление мирными и великодушными. Они тут же расступились, позволив отцу и дочери удалиться, и даже проводили их до дома.

На другой день после столь чудесного избавления друг Казотта Сен-Шарль явился к нему с поздравлениями. «Слава Богу, – воскликнул он. – Вам удалось спастись!». Однако Казотт грустно улыбнулся и произнес в ответ: «Не радуйтесь, мой дорогой Сен-Шарль, потому что эта свобода – совсем ненадолго. Только что мне было видение. Я знаю, что жандармы уже получили приказ от Петьона доставить меня к нему. Потом мне придется предстать перед мэром Парижа, а потом отправиться в Консьержери. Потом будет революционный трибунал и окончательный приговор. Таким образом, мы расстаемся навсегда, потому что мой час пробил».

Сен-Шарль, прекрасно осведомленный о предсказаниях Казотта, сделанных им в 1788 году, тем не менее не поверил ему. Он был склонен думать, что старый Казотт помешался от ужасных впечатлений той страшной ночи в аббатстве и потому не стоит всерьез воспринимать его так трагично произнесенные слова. Однако он все же рассказал о разговоре с Казоттом адвокату Жюльену, и тот, желая успокоить старика, предложил ему убежище в своем доме, где, как он предполагал, республиканцы его искать не будут. Но Казотт отказался. Он просто устал бороться с судьбой, да и не хотел, поскольку чувствовал, что уже прожил свою жизнь и цепляться за нее ему не пристало.

11 сентября в дом Казотта постучал жандарм и, как и предсказывал старый пророк, показал ему приказ об аресте, подписанный Петьоном, Сержаном и Пари. Человек из видения доставил Казотта в мэрию, а далее – в Консьержери, откуда практически никто еще не возвращался. Там условия содержания были гораздо строже, нежели в предыдущем месте заключения Казотта. Во всяком случае, здесь не признавались свидания и разговоры с друзьями.

Только настойчивость Элизабет помогла смягчить тюремщиков, позволивших ей ухаживать за отцом. Элизабет находилась при нем неотлучно, до самого последнего дня его жизни. Она снова и снова просила судей пощадить старика, однако на сей раз ее слушать не хотели. Фукье-Тенвиль провел 27-часовой допрос Казотта, после чего вынес заключенному смертный приговор.

Зная, что в первый раз Элизабет удалось спасти отца, растрогав проявлением любви бесчеловечных фурий революции, перед тем как огласить приговор, молодую женщину заключили в отдельную камеру. Адвокат Казотта тщетно пытался напомнить, что сам народ помиловал его клиента, так неужели же судьи останутся глухи к изъявлению народной воли? Но тем не менее именно так и было: судьи не желали ничего слышать и были намерены держаться принятого решения до конца.

Председателем этого трибунала был уже не патологический убийца Майяр, а бывший соратник Казотта по секте иллюминатов Лаво. Его речь, зафиксированная современниками, звучала выспренно и дышала ненавистью, словно он хотел отомстить, но за что – этого уже никогда не понять. «Бессильная игрушка старости! – заявил Лаво. – Твое сердце не смогло оценить все величие нашей святой свободы, но твердость суждений на этом процессе доказала твою способность пожертвовать самою жизнью во имя убеждений; выслушай же последние слова твоих судей, и да прольют они в твою душу драгоценный бальзам утешения, и да исполнят они тебя готовностью сострадать тем, кто приговорил тебя к смерти, и да сообщат они тебе тот стоицизм, что поможет тебе в твой последний час, и то уважение к закону, которое мы сами питаем к нему!

Тебя выслушали равные тебе, ты осужден равными тебе, но знай, что суд их был чист, как и совесть, и никакая мелкая личная корысть не повлияла на их решение. Итак, собери все свои силы, призови все свое мужество и без страха взгляни в лицо смерти; думай о том, что она не имеет права застать тебя врасплох: не такому человеку, как ты, убояться единого мгновения.

Но перед тем, как расстаться с жизнью, оцени все величие Франции, в лоно которой ты безбоязненно и громогласно призывал врага; убедись, что отчизна, бывшая прежде и твоею, противостоит подлым недругам с истинным мужеством, а не с малодушием, каковое ты приписывал ей.

Если бы закон мог предвидеть, что ему придется осуждать виновных, подобных тебе, он из почтения к твоим преклонным летам не подверг бы тебя никакому наказанию; но не сетуй на него: закон суров до тех лишь пор, пока преследует, когда же настает миг приговора, меч тотчас выпадает из рук его, и он горько сострадает даже тем, кто пытался растоптать его. Взгляни, как он оплакивает седины того, кто заставил уважать себя вплоть до самого вынесения приговора, и пусть зрелище это побудит тебя простить ему все, и пусть он сподвигнет тебя, злосчастный старец, на искреннее раскаяние, коим искупишь ты в это краткое мгновение, отделяющее тебя от смерти, все до единого гнусные деяния твоего заговора!

И еще одно слово: ты был мужчиною, христианином, философом, посвященным, так сумей же умереть как мужчина и как истый христианин – это все, чего твоя страна еще ждет от тебя!».

Буквально таким образом звучала эта странная речь, которую мало кто понял. Ее подоплека революционным гражданам была совершенно непонятна. Казотт скорее всего что-то понял, но никак своих эмоций не выразил. Весь его вид говорил о незыблемости убеждений, от которых он не намерен отрекаться даже под страхом смерти. Он был уверен: его совесть чиста. Поэтому приговоренный ограничился тем, что кратко произнес в ответ на речь Лаво: «Конечно, я, как и всякий другой человек, заслуживаю смерти, поскольку нет на Земле человека без греха, и высший закон всегда суров, но справедлив».

Перед смертью Казотт был удивительно спокоен. Когда ему состригали волосы, он попросил священника, напутствующего его перед казнью, часть их передать любимой дочери, которая пока еще находилась взаперти в тюремной камере. Он также успел написать предсмертные записки жене и детям, а потом по-прежнему мужественно и не теряя присутствия духа взошел на эшафот, сказав в последний раз: «Я умираю так же, как и жил. Я остаюсь преданным моему Господу и моему королю». Казотта казнили 25 сентября 1794 года на площади Карусель.

Таким образом закончилась жизнь Казотта, таинственного и необычного пророка, который запомнился современникам всегда несколько ироничным, добрым и неизменно спокойным. Для него совершенно не подходила навязанная ему высшими силами роль пророка. Этот дар приносил ему только страдания и огорчения.

Сам Казотт всегда считал себя всего лишь писателем, наиболее ценным произведением которого являлся роман «Влюбленный дьявол». Таким он хотел бы остаться в памяти потомков, но, к сожалению, если он и был писателем по призванию, то явно непризнанным. Во всяком случае, «Влюбленный дьявол» был переиздан совсем недавно и не вошел в золотой фонд мировой литературы. Так получилось, что скромная жизнь этого человека оказалась совсем незаметной. Он прославился только благодаря своей смерти. Но может быть, в этом есть высшая истина, ибо для провидца гораздо важнее переход в иные миры, нежели пребывание в обычной земной реальности.

Адское пламя сентября. Сентябрьская резня как воплощение постулата братства

Как происходит рождение этого страшного феномена, когда человек, добрый по натуре, становится убийцей? Кто осмелится утверждать, что несколько сотен человек в Париже 1792 года были законченными садистами и маньяками? Конечно, в каждом городе найдется сотня людей, готовых буквально на все, однако же замысел всегда невероятно далек от исполнения. Пусть даже палец человека уже находится на спусковом крючке, однако на этом следует сделать паузу, поскольку человек, даже одержимый навязчивой идеей, в данный момент еще не убийца и по большей части медлит, как будто находясь в смятении. Впрочем, он вполне может стать убийцей в результате какой-нибудь мелочи, внезапно возникшего напряжения.

Самое ужасное, что люди устроены одинаково, а потому каждый не может гарантировать, что останется навсегда непорочным и незапятнанным даже таким страшным поступком, как убийство, и даже больше – убийством садистским. Любой находится словно на пороховой бочке, в каждом скрыты адские бездны, и недаром верующий человек уверенно скажет, что удержать от подобного кошмара, которому нет прощения, может только Бог. В человеке скрыты и небо, и бездна, и только милость Бога не дает проявиться темной половине.

Но в этот воскресный сентябрьский день 1792 года Божья милость не смогла удержать людей, и он вошел в анналы истории как один из самых страшных, когда Ужас, Безумие и Убийство показали свой отвратительный облик, словно выглянув из самого ада.

Историки много размышляли над вопросом, что явилось причиной массовых сентябрьских избиений в Париже, во время которых по приблизительным подсчетам погибло не менее 1400 человек. Большинство выдвигает версию: народная паника, массовое безумие, завладевшее чернью при звуках набата и выстрелах пушки. После этого немедленно – как пожар – распространился слух, будто Жиронда бросила народ на произвол судьбы и теперь находящиеся в тюрьмах аристократы в любой момент могут оказаться на свободе. Страх немедленно перешел в стадию ужаса, а последний, в свою очередь, превратился в садистское безумие.

Когда толпа приходит в состояние озверения, то ее главными признаками становятся бесконечная распущенность и разнузданность, когда нравственные понятия прекращают существовать в принципе.

Данное положение не раз подтверждалось многочисленными историческими примерами, которые свидетельствуют о том, что в такие моменты главной составляющей психики является сладострастная жестокость, или садизм. Это, как известно, болезнь, при которой больной может получить удовольствие только при виде страданий предмета своего вожделения, а потому убийство на почве садизма происходит с особой жестокостью, омерзительным бесстыдством, которое нередко доходит до каннибализма.

Конечно, жестокость может существовать и сама по себе, но садизм имеет еще и сладострастную составляющую. Вероятно, этот атавизм явился из древнейших времен, когда любовь порой добывалась только силой, и это считалось нормальным, в связи с чем некоторые исследователи объявляют садизм скрыто существующим в подсознании каждого человека, который порой и сам себе не признается, что его темная половина испытывает наслаждение при виде мучений любимого существа.

А раз отдельному человеку присуще такое отвратительное свойство, как садизм, то подобное явление может наблюдаться и в больших группах людей, в массах, поскольку социальная группа может быть принята за отдельную единицу, которая обладает специфическими качествами характера, поведенческими особенностями, достоинствами и недостатками. Это лишь гипотеза, о которой можно много спорить, однако ее всеобщность ни у кого уже не вызывает сомнений.

Окончательно установлено, что чувство сладострастия при виде крови жертвы буквально опьяняет человека, и так же, как при обычном алкогольном опьянении, в этот момент последние проблески рассудка исчезают совершенно. Люди превращаются в хищных зверей, вырвавшихся из клетки; они так же свирепы и так же страстно жаждут испытать сексуальное наслаждение от мучений своей жертвы.

В качестве доказательства этого положения можно привести слова авторитетного психолога, доктора Молля: «Садизм характеризует половую наклонность, которая выражается в стремлении бить, истязать, мучить и оскорблять любимого субъекта». Такое понятие, как любовь, при этом совершенно отсутствует, а акты насилия применяются в отношении любого субъекта, как живого, так и мертвого, вне зависимости от его пола и возраста. В итоге можно принять еще более точное определение садизма, охватывающего возбужденную толпу: «Садизм есть извращение полового чувства, характеризуемое наклонностью убивать, мучить, истязать, оскорблять и осквернять существо, являющееся объектом генетического желания, причем выполнения этой склонности обыкновенно бывает вполне достаточно для того, чтобы вызвать у объекта половое удовлетворение. В подобном извращении чувственности обязательно совмещается и сладострастие, и жестокость, и именно это составляет характерный признак садизма».

Таким образом, в данном случае мы имеем дело с садистским безумием, поражающим массы в периоды революций. Любой переворот, война или мятеж отмечены признаками половой психопатии. При этом следует отметить, что, впервые пролив кровь, большинство людей из толпы испытывают естественное чувство отвращения, однако если в этот момент не остановиться, заглушить в сознании проблески разума и позволить такому, без сомнения, неприятному чувству развиваться дальше, то вслед за этим придет ощущение страстного наслаждения. Толпа становится единым целым. Она похожа на алкоголика, издевающегося над своей жертвой, и вся одновременно буквально содрогается от сладострастного восторга.

Именно так было в Варфоломеевскую ночь, Сицилийскую вечерню и при сентябрьских избиениях в Париже. Во всех этих случаях происходило уродование и осквернение трупов убитых, насилование жертв и их истязание. Самым же пиком такой звероподобной дикости являлось людоедство.

Например, во время Варфоломеевской ночи был страшно изуродован толпой труп адмирала Колиньи. Католики отрубили ему руки, ноги, половые органы, после чего надели их на пики и отправились процессией к Мон-Фокону. Таким же образом расправился летучий отряд с трупом протестанта Квеленека, задушенного во дворе Лувра. С людей срывали одежду, якобы для того, чтобы удостовериться в поле жертвы, почему-то вызывающем сомнения. Среди ночи на каждом перекрестке города не смолкала пистолетная и пищальная стрельба, слышалось лязганье шпаг и кинжалов, а убийцы, залитые кровью и опьяненные ею, испытывали ни с чем не сравнимое наслаждение. Справедливости ради следует сказать, что и протестанты не отставали от католиков в том, что касалось жестокости: вспарывали животы, отрезали половые органы, взрывали женщин, начинив их влагалище порохом…

С тех пор прошло 300 лет, и снова изуверы наслаждались своими гнусными подвигами. Впрочем, и до этого вспышки безумия уже отмечались, хотя и были кратковременными, но от этого не менее ужасающими. Так, едва Генрих IV был убит Равальяком, как убийцу немедленно растерзали на куски, а его мясо было съедено возбужденным народом. Можно вспомнить и маршала д’Анкра, убитого в Лувре вследствие очередной придворной интриги. Едва его похоронили, как толпа бросилась на его могилу, вынула труп. Покойника долго волокли по грязи, потом повесили и, вдоволь натешившись, притащили то, что осталось от бывшего придворного, еще совсем юному Людовику XIII, видимо, для того, чтобы доставить королю удовольствие. Та же участь постигла интригана Кончини, убийца которого вынул сердце своей жертвы и изжарил его, после чего сам же и съел. Находящиеся рядом не отставали, и один из них ухитрился отрезать уши Кончини и отправился торговать ими. Труп ненавистного царедворца был буквально искрошен в куски и выброшен в Сену.

Особенностью вызывать скрытый в человеке садизм обладают также войны. Ни для кого не секрет, что победители расправляются с побежденными самым зверским образом. Многие столетия разграбление взятых городов являлось нормой, и здесь разворачивалось широкое поле деятельности для безумия, окрашенного сладострастным садизмом. Ужасная картина происходила в стране, покоренной войсками Великого Конде. Везде можно было увидеть изувеченных людей, замученных женщин, части человеческих тел. Даже если жители пытались укрыться от захватчиков в пещерах, то все выходы обычно обкладывались соломой и поджигались, как будто перед солдатами были не им подобные люди, а барсуки.

Когда народ перешагивает границы своего обыденного существования, каким бы тяжелым оно ни было, то становятся обычными надрывающие душу стороннего наблюдателя сцены осквернения убитых, которые так правдиво и грубо реалистично рисовал на страницах своего романа «Жерминаль» Эмиль Золя.

«Женщинам в особенности хотелось чем-нибудь ему отомстить. Они кружились вокруг тела, обнюхивая его, как стая голодных волчиц. Все они точно старались выдумать какую-нибудь дикую выходку, какое-нибудь особенное поругание, которые смогли бы доставить им, наконец, полное удовлетворение. И вот, вдруг раздался грубый голос старухи Брюлэ: „Вылегчим его, как кота!“. – „Да, да, – заревела толпа, как кота, – как кота!“. Мукет живо раздевает покойника, стягивает с него штаны, а Левак тем временем задирает ему высоко вверх ноги. Брюлэ своими высохшими от старости руками раздвинула голые ляжки и схватила в кулак омертвелые органы… Она пыталась их вырвать, с усилием напрягая свою тощую спину, и ее большие сухие руки хрустели. Нежная кожа оказывала сопротивление, старухе приходилось несколько раз приниматься снова, пока она, наконец, все же не оторвала от трупа кусок волосатого, окровавленного мяса. Торжествующе потрясая этим трофеем и радостно восклицая: „Вот он! Вот!..“, Брюлэ насадила этот пучок на конец своей палки и, подняв ее высоко в воздухе, точно знамя, бросилась на дорогу, сопровождаемая дико завывающей ватагой женщин».

Все подобные моменты, характеризующиеся истерически-сексуальным извращением, присутствуют и в сценах сентябрьских событий 1792 года. До этого подобные прецеденты уже наблюдались при взятии Бастилии, при убийстве старого коменданта Бастилии де Лонэ, Фулона и Бертье. Однако в то время еще можно было отыскать некую искру разума, и находились люди, искренне сожалеющие о революционных неистовствах. Так, один из видных революционных деятелей Бабёф на другой день после зверского убийства Фулона и Бертье писал: «Я видел головы и тестя, и зятя, которые несла тысячная толпа вооруженных людей; это шествие занимало всю длину улицы Сен-Мартенского предместья и проходило мимо двухсоттысячной толпы зрителей, которые весело смеялись и перебрасывались шутками с войсками под звуки барабанного боя. Какое страдание причиняло мне это веселое настроение народа.

Я чувствовал себя одновременно и удовлетворенным, и недовольным: я понимаю, что народ совершил акт правосудия, но я могу одобрить такое правосудие только когда оно довольствуется простым законным наказанием виновных. Положим, трудно в такие минуты не быть жестоким. Всевозможные казни, четвертования, пытки, костры, виселицы, рассеянные по всей стране палачи только что сверженного режима не могли способствовать смягчению наших нравов. Учителя, вместо того чтобы просвещать нас, сделали нас дикарями, потому что и сами-то они дикие люди. Они теперь пожинают и пожнут то, что посеяли, потому что все это… окончится ужасно; мы ведь только еще начинаем».

Бабёф был честным человеком, и его пророческие слова буквально сбылись во время сентябрьских убийств, поскольку зверские инстинкты уже владели толпой безраздельно, и голос рассудка вынужден был умолкнуть, поскольку его и слышать никто не желал.

Тем не менее, чтобы прояснить логику событий, нужно обратить внимание на то, что происходило менее чем за месяц до кровавой бойни. Когда королевское достоинство в стране было самым бесстыдным образом попрано, то вскоре на смену опьяняющему восторгу свободы пришла паника, поскольку прусские войска вели стремительное и весьма успешное наступление на Францию. Уже пали Лонгви и Верден, и путь на Париж оказался открытым. Стремительно распространялись слухи, что роялисты вступили в сговор с неприятелем, а потому вскоре революция будет потоплена в крови. При этих новостях, мгновенно передававшихся из уст в уста, народ заволновался. Буржуазия и рабочие не собирались отдавать на милость врага своих жен и детей. Сразу начались массовые аресты хоть сколько-нибудь подозрительных людей, однако едва ли не на следующий день всем сделалось вдруг ясно, что подобная мера слишком слаба, поскольку человек, даже будучи за решеткой, способен сохранить собственный образ мыслей, а значит, станет сочувствовать внешним врагам. Таким образом получалось, что аристократы находятся в тюрьме, преспокойно ожидая быстрого освобождения, а ведь именно так и обещал герцог Брауншвейгский, совершавший победоносное шествие во главе прусских войск. Это и оказалось той крохотной искрой, из-за которой в умах, которыми владел почти животный ужас, вспыхнула мысль: необходимо немедленно уничтожить того врага, что находится рядом, да к тому же еще и лишен возможности сопротивляться.

Итак, началось позорное и кровавое побоище, способное запятнать историю любой страны, событие, отмеченное садизмом, при котором вид крови возбуждал до высшей степени даже людей умеренных, а чернь проявила себя как единая, отвратительно-сладострастная и жестокая масса.

В воскресенье, 2 сентября, некий извозчик, за какую-то провинность поставленный к позорному столбу, вдруг начал кричать, что близок день, когда за него отомстят, потому что все заключенные в Тампле восстанут и под руководством короля объединятся с освободителями, которые раздавят бунтовщиков подковами лошадей. Чтобы заставить этого несчастного замолчать, его спешно приволокли в ратушу, где он не переставал вопить, а потом наскоро гильотинировали, но он продолжал выкрикивать проклятия до самого последнего момента. Ужас достиг своего апогея, и над Парижем разнеслись звуки набата, не прекращавшиеся до трех часов дня.

Как раз в это время 30 не присягнувших республике священников перевозили в закрытых каретах из заключения в ратуше в другое место заключения – тюрьму аббатства. Толпа на улицах осыпала проклятиями это мрачное шествие. То и дело раздавались возгласы: «Аристократические прихвостни, смотрите, до какого положения вы нас довели! Мы не дадим вам взломать тюрьмы и освободить Капета!». Вконец обезумевшие патриоты вскакивали на подножки экипажей и выкрикивали свои упреки, к которым, собственно, этим несчастным священникам было не привыкать. Аббат Сикар попытался опустить окно кареты, но ему не дали этого сделать. Волосатые огромные лапы надавили на раму, чтобы иметь возможность вновь и вновь сыпать проклятиями.

В таком сопровождении эскорт достиг аббатства, и в самом конце пути аббат не выдержал и ударил тростью по косматой лапе, вцепившейся в окно кареты, а потом отвесил еще один удар по заросшей сальными волосами голове. Этого оказалось достаточно, чтобы окружившая карету толпа набросилась на священников и выволокла их наружу. Крики о пощаде в одно мгновение были заглушены зверским ревом. Кроме Сикара, сабельными ударами были изрублены все прямо у решетки аббатства, а самого Сикара спас часовщик Мотон, спрятав его в тюрьме с риском для собственной жизни. Теперь благодаря Сикару известны подробности той страшной ночи, когда огромная голова гидры, именуемой Убийством, поднялась над Парижем из мрака преисподней. Начался отсчет 100 часов безумных зверств.

Едва было покончено со священниками, как в тюрьме аббатства Станислас Майяр, отличившийся при взятии Бастилии, устроил странное судилище. На самом деле это был безумный самосуд, который предводитель злодейской шайки вершил на столе, обложившись тюремными списками и бумагами, посреди орущей толпы. А заключенные слушали из своих камер всю эту адскую фантасмагорию.

«Быстрее!» – кричит Майяр, и из камеры выводят заключенного. Ему не зададут много вопросов, хватит и одного: заговорщик или нет? Если несчастному быстро удастся доказать, что нет, его освобождают под неистовые крики восторга: «Да здравствует нация!». Но это происходит нечасто. Майяр терпеть не может, когда заключенные начинают кричать, услышав слово «смерть», и потому смертный приговор звучит в его устах закодированно: «Освободить» (без вопля «Да здравствует нация!»), «К производству», «В аббатство» или «В Кобленц», «В Лафорс».

Шайке Майяра хорошо известно, что на самом деле означают эти слова. Заключенного хватают и ведут к воротам, где уже давно ждет беснующееся море голов, над которыми колышутся сабли, топоры и пики. Едва жертву выпускают, как через мгновение она оказывается изрубленной на куски. Первый, второй, третий, десятый, и вот уже перед аббатством растет груда тел, а вода в канавах становится черной от крови. Один из чудом спасшихся и оставшихся в живых, Журниак де Сен-Меар, который много повидал на своем веку, в том числе бунтов и сражений, свидетельствует, что от зрелища, которое перед ним развернулось, его сердце затрепетало: от этих чудовищ пощады не будет никому. В книге воспоминаний Сен-Меар описывает один из эпизодов резни в аббатстве: «…Один из этих людей (осужденных Майяром – прим. ред.) выходит вперед. На нем синий камзол, ему около 30 лет; он немного выше среднего роста и благородной, воинственной наружности. „Иду первым, если уж решено, – говорит он. – Прощайте!“. Потом, сильно швырнув назад свою шляпу, кричит разбойникам: „Куда идти? Покажите мне дорогу!“. Отворяют створчатые ворота и объявляют о нем толпе. Он с минуту стоит неподвижно, потом бросается между пиками и умирает от тысячи ран».

Работа идет непрерывно, то и дело приходится затачивать сабли, а силы убийцы восстанавливают кружками вина. Они устали, а потому кругом слышен уже не рев, а зловещее рычание. Лишь 50 заключенным был вынесен оправдательный приговор. Как ни странно, подобные акты милосердия приветствовались самими палачами. Среди освобожденных – храбрый Журниак де Сен-Меар, который был известен своим безупречным поведением и пользовался любовью солдат. Под крики «Да здравствует нация!» он был освобожден и отпущен.

Иногда убийцы как по мановению волшебной палочки превращаются в кротких овечек. Они часто выражают желание проводить чудом спасшегося человека до дома, поскольку всем сердцем хотят умилиться видом чужой радости и разделить чужое счастье, которое уже казалось невозможным. Но проходит пара минут, и снова овечки становятся волками, готовыми перегрызть горло любому, на кого укажет их предводитель Майяр.

Посчастливилось выйти живым из кровавой бани и молочному брату королевы Марии Антуанетты. Впоследствии он писал в воспоминаниях о минуте своего неожиданного освобождения: «Лишь только гвардейцы подняли свои шляпы на острия сабель и воскликнули: „Да здравствует нация!“, раздались неистовые рукоплескания; женщины, заметив, что я был в белых шелковых чулках, грубо остановили двух солдат, которые вели меня под руки, и сказали им: „Берегитесь, вы ведете господина по сточной канаве“. Они были правы, канава была полна крови. Такое внимание со стороны этих мегер меня тем более удивило, что они только что перед этим яростно аплодировали избиению моих сотоварищей по заключению. Помилованные народным судилищем обыкновенно отводились в церковь Святой Екатерины Культурной, которую народ за это остроумно прозвал Складом невинных.

Убийцы позволяли себе редкие минуты отдыха, во время которого предавались безудержному пьянству, равнодушно бродя среди трупов, которые валялись кучами по улицам и дворам. Говорят, что некоторые из них утоляли жажду не только вином, но и человеческой кровью, и, по всей вероятности, это было правдой, поскольку кровь возбуждала и пьянила не хуже вина.

Этих зверей весьма забавляло отчаяние жертв, готовых на все, лишь бы освободить своих близких. Так, дочь старого маркиза де Сомбрея, потеряв голову от ужаса, кричала: «Добрые господа, поверьте, мой отец – не аристократ! Я готова чем угодно поклясться и чем угодно доказать, что мы не аристократы! Мы, как и вы, ненавидим аристократов!». В ответ ухмыляющийся убийца протянул ей жестяную кружку со словами: «Тогда выпей аристократическую кровь!». Мадемуазель де Сомбрей выпила этот ужасный напиток, после чего последовал вывод: «Значит, этот Сомбрей невиновен».

А что же в это время происходит в тюрьме аббатства? Журниак оставил воспоминания в своей книге «Тридцативосьмичасовая агония».

«Около 7 часов (вечер воскресенья – прим. ред.) …вошли два человека с окровавленными руками, вооруженные саблями; тюремщик факелом светил им; он указал на постель несчастного швейцарца Рединга. Рединг говорил умирающим голосом. Один из этих людей остановился, но другой крикнул: „Allons donc!“ – и, подняв несчастного, вынес его на спине на улицу. Там его убили.

3 часа утра. Они взломали одну из тюремных дверей. Мы думали сначала, что они пришли убить нас в нашей камере, но услышали из разговора на лестнице, что они шли в другую комнату, где несколько заключенных забаррикадировались. Как мы вскоре поняли, их всех там убили.

10 часов. Аббат Ланфан и аббат де Ша-Растиньяк взошли на кафедру часовни, служившей нам всем тюрьмой; они прошли через дверь, ведущую с лестницы. Они сказали нам, что конец наш близок, что мы должны успокоиться и принять их последнее благословение. Словно от электрического толчка, мы все упали на колени и приняли благословение. Эти два старца, убеленные сединами, благословляющие нас с высоты кафедры; смерть, парящая над нашими головами, окружающая нас со всех сторон, – никогда не забыть нам этого момента. Через полчаса оба они были убиты, и мы слышали их крики».

Другой заключенный, адвокат Матон, рассказывал, как в эту ночь в камеру вошли четверо с обнаженными саблями и долго искали конкретного человека, но не нашли, и тогда один обратился к другому: «Пойдем поищем его между трупами, потому что nom de Dieu! Мы должны разыскать его». Далее Матон пишет: «Можно себе представить, какой ужас охватил меня при словах: „Пойдем поищем между трупами“. Я понял, что мне не остается ничего более, как приготовиться к смерти. Я написал завещание, закончив его просьбой и заклинанием передать бумагу по назначению. Не успел я положить перо, как вошли еще два человека в мундирах, один из них, у которого рука и весь рукав по плечо были в крови, сказал, что он устал, как каменщик, который разбивает булыжник.

Позвали Бодена де ла Шен: 60 лет безупречной жизни не могли спасти его. Они сказали: „В аббатство“; он прошел через роковые наружные ворота, испустил крик ужаса при виде нагроможденных тел, закрыл глаза руками и умер от бесчисленных ран. Всякий раз, как открывалась решетка, мне казалось, что я слышу мое собственное имя…»

А вот как описывает самосуд Майяра Журниак де Сен-Меар: «При свете двух факелов я различал теперь страшное судилище, в руках которого была моя жизнь или смерть. Председатель в старом камзоле с саблей на боку стоял, опершись руками на стол, на котором были бумаги, чернильница, трубки с табаком и бутылки. Около 10 человек сидело или стояло вокруг него, двое были в куртках и фартуках; другие спали, растянувшись на скамейках. Два человека в окровавленных рубашках стояли на часах у двери, старый тюремщик держал руку на замке. Напротив председателя трое мужчин держали заключенного, которому на вид было около 60 (или 70 – это был маршал Малье). Меня поставили в углу, и сторожа скрестили на моей груди сабли… Человек в сером говорил: „Ходатайства за изменников бесполезны!“. Заключенный воскликнул: „Это ужасно, ваш приговор – убийство!“. Председатель ответил: „Руки мои чисты от этого; уведите господина Малье“. Его потащили на улицу, и сквозь дверную щель я видел его уже убитым.

Председатель сел писать; я думаю, что он записывал имя того, с кем только что покончили; потом я услышал, как он сказал: „Следующего!“».

Таковы были бессонные ночи только троих заключенных (а было еще 1809!), но лишь их свидетельства имеются в распоряжении историков, и потому их цитируют постоянно, однако эти слова, хотя и лишены изысканности слога, чрезвычайно непосредственны. К тому же мысли остальных жертв никто уже услышать не в состоянии. Конечно, и у них были мысли, чувства, эмоции – и все они были грубо отняты беспощадным судом и ужасной смертью. Они тоже молили о пощаде, но их предсмертные крики слышали только председатель суда и неизвестный, но постоянно упоминаемый чудом уцелевшими авторами «человек в сером».

Чем же занималось во время этих массовых избиений Законодательное собрание? Оно уже ничего не могло сделать, его представителей просто не слушали. Несчастный Дюзо попытался убедить озверевших «граждан» прекратить уличные самосуды таким наивным образом: «Добрые граждане! – надрывно произнес он, обращаясь к звероподобной толпе. – Вы видите перед собой человека, который очень любит свою родину и переводчика Ювенала». Бедный старик был зациклен на своем любимом античном авторе – Ювенале, но упоминание о нем было в тот момент неуместным. Его пламенная речь, едва начавшись, была грубо оборвана санкюлотами: «А что это еще за черт – Ювенал? Один из ваших драгоценных аристократов? На фонарь!». После этого Дюзо оставалось только поспешно ретироваться, чтобы не подвергнуться участи, обещанной древнему автору.

Зато другие, например Бийо, напоминающий исчадие ада, стоя в своем черном парике среди горы трупов в аббатстве, вещал: «Достойные граждане, вы искореняете врагов свободы; вы исполняете свой долг. Благодарная Коммуна и Отчизна желали бы достойно вознаградить вас, но не могут из-за недостатка средств. Всякий работавший (читай – убивавший – прим. ред.) в тюрьмах получит квитанцию на луидор, уплачиваемый нашим казначеем. Продолжайте свое дело». Естественно, что подобные речи пришлись черни по душе, поскольку соответствовали ее настрою. Получать удовольствие от вида крови и мучений жертв, да еще и деньги за это – да здравствует тот, кто это придумал! Монгайяр в ужасе впоследствии писал: «О вечный позор! Париж смотрел на это целых 4 дня, как оглушенный, и не вмешивался!».

Такова была эта сентябрьская адская бойня, которую Дантон называл строгим народным судом. Никто до сих пор не знает общее число жертв этой резни: называют от 2000 до 6000 человек. Возможно, их было и больше, поскольку имеются свидетельства Петелье, видевшего собственными глазами, как расстреливали картечью заключенных в больнице для умалишенных Бисетре. В этом случае число погибших могло с легкостью увеличиться в два раза, достигнув таким образом ужасной цифры – 12 000 человек. По прошествии этих 4 дней по улицам Парижа двинулись извозчики. Их подводы были до отказа наполнены обнаженными телами людей, набросанными кое-как, в спешке. Один из свидетелей, Мерсье, сообщает, как, проходя по улице, он видел одну из таких подвод с кучей братских тел, из которой торчали отдельные члены. Его поразила чья-то мертвая пожелтевшая рука, повернутая ладонью к небу. Она была воплощением укора или чем-то вроде немой молитвы de profundis, то есть «сжалься!». Никто не сжалился. «Я узнаю эту руку и в великий день Страшного суда, – говорил потрясенный Мерсье, – когда Предвечный, восседая на громах, будет судить и королей, и сентябристов».

Этот немой крик ужаса прозвучал не только в Париже; чуть позже он эхом отразился в потрясенной Европе, которая вряд ли забыла об этом массовом избиении и в настоящее время. Ведь даже план Варфоломеевской ночи не созрел одномоментно, что свидетельствует о том, что любой сильный мира сего задумывался, прежде чем совершить подобное ужасное преступление, словно позволив вратам ада приоткрыться на некоторое время и показать свое безобразное кровавое рыло (во всяком случае, де Ту говорит, что Екатерина Медичи 7 лет вынашивала этот план, на который ее подвигло только крайнее отчаяние).

Зато Дантон, Робеспьер и Марат не кричали от ужаса. Эти порождения ада чувствовали себя в своей стихии и даже разослали по всем парижским управлениям специальный циркуляр от 3 сентября 1792 года: «Часть ярых заговорщиков, – говорилось в этом документе, – была казнена народом, эти акты правосудия народ считал необходимыми для того, чтобы, устрашив террором, содержать легионы изменников, укрывающихся в стенах Парижа, как раз в тот момент, когда он собирался выступить против врага; вне всякого сомнения, нация после длинного ряда измен, приведших ее на край пропасти, поспешит одобрить полезную и столь необходимую меру, и все французы, подобно парижанам, скажут себе: „Мы идем на врага, и мы не оставим у себя за спиной бандитов, чтобы они уничтожали наших жен и детей“.

И Франция охотно откликнулась на этот призыв, отреагировав на него убийством герцога Ларошфуко и орлеанских заключенных. Либерал Ларошфуко, теперь вдруг испугавшийся последствий собственного либерализма и превратившийся в защитника аристократов и священников, вместе со своей 93-летней матерью хотел перебраться в место поспокойнее, например на воды в Жизоре, однако толпа остановила его карету и забросала ее камнями. Один из камней попал в висок Ларошфуко, отчего герцог скончался на месте, и его кровь залила лицо его старой матери.

Что же касается орлеанских заключенных, то известный своей скоростью суд «второго сентября» потребовал доставить их в Париж. Колонну сопровождал честный Фурнье, который считал своей первой обязанностью защитить от самосуда любого заключенного, будь он хоть трижды аристократом. Для этого он и собственной жизни не пожалел бы, поскольку признавал только законный суд.

9 сентября он довел колонну заключенных до Версаля, где уже вся аллея кишела возбужденной толпой. Фурнье в сопровождении мэра Версаля вынужден был двигаться крайне медленно, да при этом еще прикладывать невероятные усилия, чтобы хоть как-то успокоить злобное рычание черни. Фурнье мысленно молился Богу, чтобы хоть как-нибудь выбраться из этой ужасной давки, однако за поворотом с широкой аллеи последовала узкая улица Сюринтенданс.

К этому времени толпа превратилась в единое, злобно рычащее существо. Зверообразные фигуры начали вскакивать на оглобли телег, и несчастный мэр Версаля уже руками пытался расталкивать этих нелюдей. Но что он мог сделать, как и Фурнье, перед этим текущим навстречу нескончаемым злобным человеческим морем? Мэра подхватили на руки и утащили в сторону, а далее начался самосуд, сопровождаемый воем и ревом, в котором нельзя было различить даже звуков человеческого голоса. Резня проходила под непрерывный вой. Были убиты все заключенные, за исключением 11, которых спрятали в своих домах обыватели, еще не успевшие обезуметь и не лишенные чувства сострадания. Трупы погибших свалили в канавы, одежду с них сорвали, а потом торжественно сожгли на кострах.

И вновь вся Европа кричит от негодования, но это не касается Дантона, хотя должно бы: ведь именно он является министром юстиции. «Мы должны так устрашать наших врагов!» – громогласно заявляет это «ужасное дитя» революции, и тут уже остается только опустить глаза, замолчать и задуматься. О чем? Быть может, о социальной принадлежности погибших? Она красноречиво свидетельствует о таком благородном постулате Великой революции, как братство. Итак, предоставим слово французскому исследователю Гриру: дворяне – 6,25%, священники – 6,5%, дворянство мантии – 2%, мелкая буржуазия и интеллигенция – 14%, мелкие торговцы и низшие слои интеллигенции – 10,5%, рабочие, ремесленники, прислуга и подмастерья – 31,25%, крестьяне – 28%; о прочих 1,5% данных не имеется.

Безумное убийство и посмертная одиссея принцессы Ламбаль

Одним из наиболее устрашающих и зверских преступлений сентябристов было убийство принцессы Ламбаль. Эта красавица с благородной душой являлась одной из немногих, кто был посвящен в планы бегства королевского семейства в Варенн. Она исполняла должность обер-гофмейстерины при Марии Антуанетте и была ближайшей подругой королевы.

После начала трагических событий в Париже королева просила принцессу отправиться в Омаль под защиту своего свекра, герцога Пентьеврского, где она должна была ждать послания своей подруги, предполагавшей вскоре оказаться со всей семьей в Монмеди. Как и было условлено, принцесса прибыла в Омаль в конце июня 1791 года, но уже на следующий день ее отправили в Англию, где она находилась в полнейшей безопасности.

Что же касается королевской семьи, то ее бегство плачевно завершилось в Варенне. Беглецов вернули в Тюильри, ставший с тех пор для несчастной королевы местом заключения. Мария Антуанетта, прекрасно зная особенности характера своей подруги, отправила ей письмо, которым желала предупредить ее от неразумного шага: «Я счастлива, моя дорогая Ламбаль, что при ужасном положении наших дел хоть вы в безопасности; не возвращайтесь, я, кажется, всем приношу несчастье. Для моего спокойствия необходимо, чтобы мои друзья не компрометировали себя напрасно, это значило бы себя губить без всякой пользы для нас. Не увеличивайте же моих личных забот беспокойством за тех, кто мне так дорог…»

Как видно из этого письма, Мария Антуанетта не хотела возвращения принцессы, поскольку это не спасло бы никого. Ее следующее письмо к мадам Ламбаль исполнено чувства самой трогательной дружбы: «У меня нет более никаких иллюзий, милая Ламбаль, и я полагаюсь теперь только на Бога. Верьте в мою нежную дружбу и если хотите доказать мне ее взаимно, то, прошу вас, берегите свое здоровье и не возвращайтесь, пока не поправитесь окончательно».

Принцесса Ламбаль в это время действительно была больна и нуждалась в лечении, однако ее больше всего беспокоило положение оставленной в страшном бедствии подруги, поэтому она не стала сидеть сложа руки. В Англии она активно встречалась с государственными деятелями этой страны, пытаясь найти у них поддержку и сочувствие к королевской семье, удерживаемой республиканцами в качестве заложника. Она не могла находиться в стороне, в то время как королеве грозила страшная опасность. Естественно, что письма Марии Антуанетты нисколько ее не утешали. Та же, зная, что принцесса всем сердцем рвется к ней, в сентябре 1791 года снова писала: «Я грустна и огорчена. Беспорядки не прекращаются. Я вижу, как с каждым днем возрастает дерзость наших врагов и падает мужество честных людей. День да ночь – сутки прочь! Страшно думать о завтрашнем дне, неведомом и ужасном. Нет, еще раз повторяю вам, моя дорогая, нет, не возвращайтесь ни за что… Не бросайтесь добровольно в пасть тигра… С меня довольно тревоги за мужа да за моих милых малюток…»

Принцессу Ламбаль доводила до отчаяния мысль, что она не может поддержать в трудную минуту свою дорогую подругу. Королева сопротивляется, она пишет в каждом письме: «Милая Ламбаль, не возвращайтесь», но принцесса все более хочет вернуться ко двору. Наконец к просьбам королевы присоединяется и король. «Даже и не думайте трогаться с места», – почти приказывает он. Государи прекрасно понимают, что возвращение принцессы означает для нее смертный приговор, и Мария Антуанетта без устали повторяет: «Момент ужасен, я не хочу, чтобы вы жертвовали собою без надобности».

Однако мадам Ламбаль не желала внимать доводам рассудка. Она беспокоилась и слышала только то, что велело ей ее сердце. Отважная женщина даже придумала предлог для своего возвращения во Францию: она решила говорить, что болен ее свекор, герцог Пентьеврский, и она должна быть рядом с ним, хотя на самом деле более всего желала находиться только рядом с дорогой подругой. Принцесса понимала, что возвращение в охваченную всеобщим безумием страну подобно падению в пропасть, а потому уже в Лондоне она позаботилась о том, чтобы составить духовное завещание. Бросаясь, по выражению Марии Антуанетты, в «пасть тигра», она думала только о своем долге. Ее преданность королевскому дому не знала границ, а потому ради государей принцесса была готова пожертвовать жизнью. По словам д’Аллонвиля, «у королевы оставался только один друг, принцесса Ламбаль. Эта красавица возвратилась из Ахена к Марии Антуанетте, чтобы утешить ее в потере другого не менее нежного друга, отправившегося в изгнание (Ферзена, устроившего бегство королевской семьи – прим. авт.). Напрасно принцессу умоляли отказаться от этой роковой поездки. „Королева желает меня видеть, – отвечала она, – мой долг при ней жить и умереть“.

Принцесса покинула Англию и 4 ноября уже прибыла навестить больного свекра, а спустя 2 недели выехала в Париж, надеясь как можно скорее попасть к королеве. С тех пор она до конца жизни не оставляла своего опасного поста. Герцога Пентьеврского она посетила еще только один раз, через полгода и ненадолго. Задержавшись на неделю, она вновь вернулась к Марии Антуанетте.

20 июня 1792 года толпа возбужденных республиканцев ворвалась в королевский дворец, после чего устроила королеве чрезвычайно длинную, тяжелую и унизительную сцену. И на протяжении долгих страшных часов госпожа Ламбаль постоянно находилась рядом с креслом Марии Антуанетты, в любую минуту готовая прийти ей на помощь. Если она о ком-то и беспокоилась в эту минуту, то только о своей обожаемой госпоже, но никак не о себе.

Для королевы этот день был поистине ужасен. Она была на волосок от гибели, которая спустя 2 месяца постигла ее подругу. На нее бросались мужчины и женщины, вооруженные вилами, ножами и пиками. Перед ней трясли пучками прутьев с надписями: «Для Марии Антуанетты», показывали игрушечную модель гильотины и виселицы, на которой болталась кукла в женском платье. На протяжении всего этого издевательства королева ни на минуту не опустила голову и спокойно смотрела на беснующуюся перед ней толпу, даже тогда, когда ей в лицо сунули кусок мяса, вырезанный в форме сердца, с которого непрерывно капала кровь.

Принцесса Ламбаль, даже видя все это, не думала о собственной безопасности. Зато о королеве помнила постоянно. Когда 10 августа республиканцы решали судьбу королевского семейства в соответствии с недавно принятой конституцией, то государей поместили в узкую тесную комнату, где воздух практически совершенно не вентилировался. Из-за недостатка кислорода и ужасной жары принцесса потеряла сознание, и ее были вынуждены вынести из помещения. И все же, едва придя в себя, госпожа Ламбаль потребовала, чтобы ее немедленно снова отвели к королеве.

В тот день Национальное собрание после долгого заседания и обсуждения всевозможных мест заключения пришло к выводу, что для содержания королевской семьи лучше всего подойдет Тампль, поскольку только там за пленниками можно будет осуществить строгий надзор. Через два дня государей вместе с детьми перевели в Тампль, и по-прежнему рядом с королевой находилась принцесса Ламбаль.

Еще через неделю после этого Парижская коммуна издала указ, по которому все посторонние должны были немедленно покинуть Тампль. Естественно, что подобное положение распространялось и на принцессу Ламбаль, которую 20 августа отвели в Коммунальное управление, где быстро допросили, а потом перевели в тюрьму Форс. Вместе с принцессой в то время находилась мадам де Турзель, которая впоследствии вспоминала: «За нами пришли, чтобы отвезти нас в тюрьму Форс. Нас посадили в наемный экипаж, окруженный жандармами и сопровождаемый огромной толпой народа. Это было в воскресенье. В карету к нам сел какой-то жандармский офицер. Мы вошли в нашу угрюмую тюрьму через калитку, выходящую на Метельную улицу, недалеко от Сент-Антуанской. Принцессу, меня и мою мать, конечно, разлучили и развели по разным камерам…»

В этой тюрьме, называемой Малый Форс, были заключены 110 женщин, большинство из которых отбывали срок за воровство и проституцию. Вскоре в настольном реестре тюрьмы напротив имени принцессы Ламбаль появилась приписка: «3 сентября переведена в Большой Форс». Скорее всего подобный перевод понадобился лишь для того, чтобы иметь возможность убить эту женщину. Кому-то это было очень нужно.

Дело в том, что за принцессу хлопотали, о ее спасении заботились друзья, а большинство влиятельных членов Коммуны были готовы пойти им навстречу, разумеется, за отдельную плату. В этом отношении особенно показательна фигура одного из республиканских деятелей Мануэля, который обычно имел в делах решающий голос. Этот человек добился освобождения мадам де Сен-Брис, Полины де Турзель и еще 24 женщин, то есть практически всех, но только не принцессы Ламбаль. Значит, Мануэль просто ничего не мог сделать в сложившейся ситуации. Если бы он мог, и эта заключенная вышла бы на свободу. Имеются сведения, что герцог Пентьеврский предложил Мануэлю 12 000 ливров за освобождение принцессы, и тот охотно согласился, однако затем планы спасения мадам Ламбаль рухнули.

Врач Зейферт, который предчувствовал, что подругу королевы намерены убить, и принимал самое деятельное участие в судьбе принцессы Ламбаль, писал в своем дневнике, что он сначала ходатайствовал за нее перед Петионом. Тот ответил буквально следующее: «Народонаселение Парижа самостоятельно ведает правосудие, а я являюсь лишь его рабом». Зейферт возразил: «Народонаселение Парижа – это еще не весь французский народ; а крохотная кучка столичных жителей, захватившая теперь власть, тоже не весь Париж… Кто дал право этому сброду быть судьями, приговаривать к смерти и убивать людей под предлогом, что они государственные преступники? Большинство национальной гвардии ждет только приказа, чтобы прекратить это самоуправство, опасное для свободы и постыдное для цивилизованной нации».

И вновь Петион ответил с присущим ему малодушием: «Я не располагаю никакой властью. Повторяю вам, я сам пленник народа. Обратитесь лучше к тем главарям, которые действуют помимо народного контроля».

Поняв, что у Петиона он не добьется ничего, Зейферт отправился просить помощи у Дантона, но тот был настроен и вовсе негативно, и в его фразе чувствовалась уже прямая угроза: «Париж и его население стоят на страже Франции. Сейчас свершается уничтожение рабства и воскресение народной свободы. Всякий, кто станет противиться народному правосудию, не может быть не чем иным, как врагом народа!».

Зейферт понял намек Дантона, однако и это его не остановило, и доктор отправился к Марату; однако тот только посмеялся над ним, назвал его своим коллегой, сказал несколько слов по поводу того, как высоко он ценит Зейферта как специалиста. «Но… – прибавил Марат, – вы совершенно неопытны в вопросах политики, а потому я не советую вам продолжать далее столь бесполезное дело».

Зейферт уже был на грани отчаяния. У него оставалась только одна призрачная надежда – Мануэль, который, как он слышал, имел огромное влияние на толпу и мог помочь в освобождении его пациентки. Ответ Мануэля, цветистый, как и подобает оратору, Зейферт зафиксировал буквально следующим образом: «Меч равенства должен быть занесен над всеми врагами народной свободы. Женщины часто даже опаснее мужчин, а поэтому осторожнее и благоразумнее не делать для них никаких исключений. Впутываясь в это дело, касающееся свободы и равенства нашего великого народа, вы сами рискуете головой из-за простой сентиментальности. Вам, как иностранцу, следовало бы быть осторожнее…» Мануэль в общем повторял Дантона, но в отличие от своего коллеги был более пространен в своей отповеди, зато предельно конкретен в угрозах по отношению к человеку, решившемуся вступиться за женщину, чья судьба уже, без сомнения, была предопределена.

Наконец Зейферт решил обратиться за помощью к Робеспьеру, со всем возможным красноречием пытаясь хоть в нем возбудить искру сострадания. Однако и тут он увидел только лицемерие и ложь. Этот хитрец и честолюбец заявил: «Народное правосудие слишком справедливо, чтобы поразить невиновного. Вам ничего иного не остается, как только ожидать результатов этого правосудия. Народ чутьем отличает правого от виноватого. Но он, конечно, не может щадить кровь своих исконных врагов»… И сразу же после этого попытался перевести разговор в несколько иное русло: «Однако я замечаю, что вы особенно заинтересованы этой женщиной?».

Зейферт не смутился таким оборотом дела, продолжая уговаривать этого диктатора, маскирующегося под правдолюбца: «Если вы хотя бы один раз встретили ее в обществе, то вы бы поняли участие, которое я в ней принимаю. У нее чудное сердце, она истинный друг народа. Она терпеть не может двор; она оставалась при нем только по необходимости, чтобы быть возле тех, с которыми ее связывают чувство дружбы и долга… Я спас ей жизнь как врач, и знаю ее вполне; она заслуживает полного сочувствия всех друзей свободы. Вы пользуетесь огромным влиянием на народ; одного вашего слова достаточно, чтобы избавить ее от опасности, а этим вы приобретете много искренних друзей».

Но Робеспьер решил просто-напросто отделаться от назойливого посетителя, слушать которого он не желал: «То, что вы так откровенно поверяете мне, меня очень трогает. Я сейчас же сделаю все от меня зависящее, чтобы освободить ту, о которой вы хлопочете, а вместе с нею и всех ее подруг по заключению».

Зейферт удалился от Робеспьера обнадеженный, но его радость оказалась недолгой, поскольку буквально через час в его дверь стучал слуга Робеспьера, который очень ценил доктора: когда-то тот вылечил его от крайне тяжелой болезни. Этот человек поспешил предупредить Зейферта, что ему грозит серьезная опасность. «Не знаю почему, но вы показались сегодня Робеспьеру очень подозрительным, – сказал слуга, – и он сказал мне: „Доктор Зейферт сочувствует вовсе не свободе, а деспотам. Он передо мной проговорился“».

Несмотря на то что на сей раз угроза была уже не абстрактной, а совершенно конкретной, Зейферт снова решил попытать счастья, на сей раз у герцога Филиппа Орлеанского – Эгалите. В дневнике доктор пишет: «До герцога добраться было нелегко. Его негр сообщил мне по секрету, что он сидит, запершись, и никого не принимает. Я тут же написал ему записку: „Примите меня по крайне важному делу“. Негр возвратился и повел меня к своему господину. Когда я рассказал герцогу об опасности, которой подвергалась его свояченица, принцесса Ламбаль, он произнес: „Это ужасно! Но что же я могу для нее сделать, когда и сам-то сижу почти под арестом. Ради Бога, скажите мне, что я могу сделать для ее спасения?“. Далее Зейферт попросил Эгалите обратиться с просьбой о помиловании принцессы Ламбаль к Дантону. Он не уходил до тех пор, пока это письмо не было составлено, после чего взял его и сразу же доставил министру юстиции. Дантон отговорился, что сделает все от него зависящее, чтобы в Париже не происходило самосудов. Однако все уже было решено, и эти слова были пустыми.



Поделиться книгой:

На главную
Назад