В том, что я никак не могу прервать свои записи и заняться своими литературными делами, отчасти виноват и Зорий Балаян – мой камчатский друг, бродяга и путешественник. Он почти каждый день, как поселился в Ереване, по утрам приходит со своей информацией или звонит и сообщает какую-нибудь новость, которая снова заставляет меня отодвигать подальше начатый роман.
Сегодня он огорошил меня по телефону очень неприятной новостью.
– Здравствуй, шеф.
Он называет меня так, когда собирается за что-то песочить. А песочит он меня, не считаясь с моим возрастом, когда я допускаю какое-нибудь хоть маленькое послабление к «врагам» Карабаха. Очень часто им выдуманным врагам. Сильно и мучительно любя Карабах, он мог причислить к врагам за малейший проступок – из любви к искусству.
– Здравствуй, шеф, – снова прокричал в трубку Зорий.- Хочу тебя поздравить. Твоё письмо на Володина в Москву вернулось к Володину. Всех обидчиков-жалобщиков он снимает с работы, началось гонение на них.
Володин – второй секретарь Обкома. Николай Иванович. Он русский. Секретарём стал недавно, не более года. Но уже успел прославиться в области своим откровенным невежеством, солдафонством, крутым нравом. Первый визит по прибытии в Карабах он нанёс в Гандзасар. Гандзасар – древнейший армянский монастырь, находящийся под охраной государства. Это отсюда ещё в XVII веке предки наши обратились впервые в Закавказье с письмом и нарочным к царю Алексею и самому Петру Первому с просьбой о присоединении Армении к России, о том, чтобы «оберегать армян, как цыплят своих». Именно отсюда армянские католикосы посылали ходоков к русским царям. Сейчас, как не раз писалось в газетах, этот святой храм предполагается превратить в музей русско-армянской дружбы. И это символично. Да, с русским народом у армян, в часности, у карабахцев, связано всё доброе, возвышенное. Мы знаем и завещаем своим детям, чтобы помнили – своим физическим существованием мы обязаны русскому народу, спасшему нас от восточных варваров.
Вы думаете, Володин нанёс свой визит, чтобы посмотреть, в каком состоянии этот святой храм? Ничего подобного. Он пришёл, чтобы выразить своё неодобрение по поводу его существования. Это недовольство выразилось в том, что он сорвал со стены портрет католикоса всех армян Вазгена Первого, награждённого советским правительством орденом Трудового Красного Знамени за его вклад в дело воспитания верующих армян в духе интернационализма, порвал на мелкие куски, бросил на землю и растоптал.
По наущению Володина другой русский партийный работник, Быстров пришёл в центральную степанакертскую библиотеку и велел снять со стены портреты армянских классиков, со словами: «Что это ещё за оперные артисты?! Снять и заменить азербайджанскими писателями. Не забывайте, где вы живёте».
Здесь я опускаю другие подробности в облике этого музейного «секретаря». За очень короткий срок в области были сняты с работы более сорока специалистов. Над цифрой этой стоит призадуматься, если учесть, что область наша маленькая. Кстати, этой цифрой Володин любит козырять при случае, особенно, когда он навеселе. А навеселе он бывает частенько. В результате его деятельности работа многих учреждений и организаций парализована. Многие работники, снятые с должности, продолжают работать, не имея замены. А если их и заменяют, то, как правило, работниками, профессиональная пригодность и компетентность которых оставляет желать много лучшего. Этот строгий блюститель порядка ещё и не чист на руку: любит вымогать у председателей колхозов взятки. Вернее, взятки он не вымогает, а требует. И тому есть живые свидетели. Не случайно старый заслуженный учитель, директор степанакертской школы?3 Петросян Христофор Александрович сказал о нём с болью: «В Володине, кроме фамилии, ничего от русского нет».
Я понимаю, Володин не может испоганить то светлое чувство, которое издревле проявляют армяне к русскому народу, и тем обиднее, что это святое чувство опошляет ответственный партийный работник русской национальности.
Обо всём этом я написал в Москву. Теперь это письмо пришло обратно. Оно в руках Володина.
В трубке я слышу то грустную, то яростную усмешку друга и мучителя. Гнев его готов разорвать трубку.
– Что же молчишь, шеф? Беги, любуйся своей работой. Работой твоих друзей. Володин тоже, кажется, у тебя в друзьях Карабаха ходит.
Балаян явно хватил лишку. Володин никогда не числился в моих друзьях. Я раскусил его с первых шагов. Такого ни с кем не спутать. Но когда Зорий в гневе, когда Карабах обижен, чего только он не наговорит в сердцах?
Не кричи на меня, Зорий. Во-первых – Володин такой же мне друг, как тебе. Во-вторых, ты прекрасно знаешь, что я не мог предполагать, что моё письмо обернётся против тех, кого я пытался защитить.
Впрочем, вру. Я знал, приблизительно представлял, чем всё это кончится. Ничего нового. Приёмы те же, старые как мир. Жалоба, кому бы она ни была адресована, описав большой круг, возвращается к тому, на кого писалась. И всё-таки я попался на удочку. Вместо помощи я доставил хорошим людям новые беспокойства, новые неприятности. Ругай меня, Зорий. Я всё-таки заслужил твоего разноса!
Впрочем, пройдёт немного времени, и всё станет на место. Всем станет ясно и то, почему получилась такая чехарда с юбилеем Карабаха. Ему подбирали руководителя. Им нужен был турок и они его получили – турок с обнажённым ятаганом в руках. Вот кем оказался для Карабаха, для его армянского населения Борис Саркисович Кеворков. Боюсь только, никто не поверит, что Кеворков армянин, что он вскормлен молоком матери-армянки. Бог ты мой, что делает время с людьми. Что с человеком можно делать при желании!
Но об этом в других записках. Я ведь в последнее время почти не работаю. Кеворков целиком завладел мною, моим временем. Временем многих моих друзей. Также болеющих за Карабах.
Главный “болельщик” среди нас, конечно, писатель Баграт Улубабян, человек в высшей степени образованный, большой знаток Карабаха, отдавший ему много духовной и физической силы. Я уверен, что в Степанакерте когда-нибудь, когда всё утрясётся и правда восторжествует, будет стоять его памятник. Дорогому нашему большому совремменику!
Но вернёмся к Кеворкову. Побудем ещё в его обществе, хотя и от всего его облика несёт трупным запахом. Вот и он, наш карабахский оборотень, как я его вижу. Образ, написанный, увы, тоже для потомства. Ведь мы бережём, очень бережём население от лишней информации, если эта инфомация не восхваляет Кеворкова, не восхваляет время, щедро плодившее на горе людям кеворковых-оборотней.
Новый “просветитель” Карабаха
10 октября 1975 года. Только что вернулся из Карабаха. Всё там по-прежнему. Правда, Кеворков хитрит. Нет больше в нём той прямолинейности, глобальной нелюбви к армянам, демонстрации этой нелюбви. Он теперь способен произнести с трибуны: “Я армянин и горжусь этим”. Видно, после наших писем ему где-то подкрутили хвост. Научился даже охмурять людей и бравировать переменой в себе. Особенно это обнаружилось в нём в “Дни Советской литературы в Азербайджане”.
В Нагорный Карабах приехали гости, участники декады. В их числе Серо Ханзадян и Арамаис Саакян. Какой парадокс! Серо Ханзадян, как известно, на конференции творческой интеллигенции Еревана справедливо назвал Кеворкова Султан Гамидом армянского народа, да и Арамаис Саакян не безгрешен. Это из-за него пострадал в Карабахе очень хороший человек Яша Бабалян. Пострадал не то слово. Был снят с работы, изгнан из области. Помните беспрецедентную запись в трудовой его книжке? «Уволен с работы в газете «Советакан Карабах» за публичное чтение стихотворения националистического содержания». Арамаис Саакян – автор того стихотворения!
Сами понимаете: если прочитавший стихотворение националистического содержания несёт такое суровое наказание, стало быть, его автор должен быть просто заключён в тюрьму.
Какой нежелательный дуэт. Но вы особенно не беспокойтесь за судьбу этих писателей, приехавших в гости к Кеворкову. Встреча была на самом высоком уровне. Кеворков оказался не таким мелочным, чтобы вспоминать прошлое. В твой дом пришёл гость – какие могут быть обиды?
Были тосты, обычные для такого случая, лобзания, безудержные взаимные комплименты. Например, такие: «Антей армянской литературы!» – это про Серо Ханзадяна. «Просветитель армянского народа, Давид Бек!» – это про Кеворкова.
Какой Христосик этот Кеворков, какой высокой он души человек! Какой приём оказан армянским писателям, подложившим ему свинью! Так могло показаться, если не знать маленькой детали, сразу ставившей всё на своё место. Деталь эта – декада. Ханзадян и Саакян не просто взяли да приехали из Еревана. Они приехали как участники декады через Баку, от Алиева. Как гости Алиева. А это уже совсем иное дело.
Хотел бы посмотреть на Кеворкова, посмевшего не принять гостей Алиева! На блюдолиза Кеворкова, забывшего вдруг личную обиду! Но давно известно: ради яичницы можно поцеловать и ручку сковороды. А если этот целующий – Кеворков, удержу не жди. Не только ручку, он и самое горячее донышко оближет.
Прикажет хозяин, готов брататься с самим чёртом. Но Серо, всеми нами любимый Серо? Зачем надо было ему расточать эти похвалы, обелять чёрное? Зачем нужен был ему весь этот водевиль? Какой бес толкнул его на этот шаг, ранивший сердца свидетелей этого братания, этого откровенного предательства? Те розовые перспективы, которые Кеворков сулит Карабаху? Но ведь враньё всё это! И до него сулили Карабаху разные блага: железную дорогу строили до Степанакерта, проектировали заводы, газифицировали колхозы и районные центры, благоустраивали город. Но секретари приходили-уходили, а Карабах оставался без железной дороги, без всяких обещанных благ. Без самого насущного – проезжих просёлочных дорог. Одни вьючные тропы по всей территории вместо колесных дорог. Оставался таким, каким был – униженный, постоянно обманываемый, оскорблённый, оплёванный.
Хотел бы спросить у самого Серо Ханзадяна: могли ли на такой почве взрасти сам Серо Ханзадян или Арамаис Саакян со своими невинными стихами, казавшимися Кеворкову националистическими? Забыл, дорогой Серо Николаевич, как обошлись с Зорием Балаяном, Багратом Улубабяном, Богданом Джаняном? Пишущий эти строки, автор многих книг о Карабахе, не смеет ногой ступить в Карабах. Разве тебе не известно это, Серо Николаевич? Разве тебе неведомо сколько зла принёс с собой Кеворков в наши горы? Как ты, Серо Николаевич, объясняешь своё братание с убийцей всего живого в Карабахе, с Кеворковым, приписывающим нам то, чего у нас нет – национализма. Что это? Оптический обман? Иллюзия? Прошу, протри глаза. Перед тобой враг, сеющий раздор между соседями, – между армянами и азербайджанцами.
Теперь несколько слов о человеке, который приехал в Карабах не через Баку, а прямо из Еревана, минуя Алиева. Как он должен быть принят? Конечно же, плохо.
Я был в логове этого облинявшего волка и живым остался.
Расскажу, как это случилось, какой со мной произошёл казус. Я приехал в Карабах вслед за Серо Ханзадяном и Арамаисом Саакяном, участниками декады. Несколько дней жил в Степанакерте, стараясь не попадаться на глаза руководства. О моём пребывании в городе все же дознались. Началась на меня облава, но хитро: Кеворков пылает ко мне нежностью, Кеворков жаждет встречи со мною.Чёрт возьми, не стал ли он вдруг ангелом?
Во мне давно назревал с ним разговор. Ведь для удобства борьбы со мной он объявил меня сыном кулака. За дружбу со мной вкатил председателю колхоза моего родного села Норшен Комитасу Тер-Карапетяну выговор по партийной линии, а из дома дяди, когда-то раскулаченного, была изгнана 94-летняя старуха, жена дяди, хотя решением колхоза ей была возвращена комнатушка-землянка. И это на глазах всего Карабаха!
Когда я приехал после тех событий в Норшен, Комитас Тер-Карапетян, обвиненный до этого в связях со мной, сыном кулака, сел в машину и исчез из села. Разбежались и все руководители в районе. Или стеснялись за свою “деятельность” по отношению к моим родственникам, или боялись встречи со мной, встречи, из-за которой можно потерять партбилет. Во всяком случае, любая встреча с Гурунцем ничего доброго им не сулила.
Вот о чём мне настоятельно хотелось поговорить с новоявленным “падишахом Карабаха”.
Был назначен час встречи. Я приехал минута в минуту. Открываю дверь. Сидят все апостолы области, города. Все до единого. И холуи здесь, загнавшие меня в это логово. Ни одной улыбки на лицах. Теперь можно было не притворяться: жертва загнана в клетку. Предложили сесть. Мне бы повернуться, уйти восвояси, но я присел рядом с апостолами – моими карабахцами, превратившимися в кроликов, боявшихся дышать.
Без обиняков Кеворков выплеснул первую волну гнева. Холуи молчали. Я подумал, что если Кеворков вздумал бы пустить в ход кулаки, растоптать меня, никто бровью бы не повёл, не пошевелил бы пальцем. Холуи молчали и тогда, когда Кеворков, кричал: “Что вы пишите? Всё история и история. А где в ваших произведениях сегодняшний Карабах?” Это я пишу историю? Это я далёк от сегодняшнего Карабаха? Все двадцать четыре книги о Карабахе, о сегодняшнем Карабахе, а руководителю сегодняшнего Карабаха и невдомёк, не читал ни единой. Оно понятно, я, по его словам, не Толстой, он читает только Толстого. Но почему молчат апостолы? Они-то знают, о каком Карабахе я пишу. Среди них смертников не оказалось. Сказать в эту минуту что-нибудь в пользу справедливости – равносильно самоубийству.
Апостолы молчат. Я смотрю на этих молчунов, на мёртвых истуканов и перестаю верить, что существуют на свете читый воздух, поющие птицы, безоблачное небо. Всё кажется втоптанным в грязь, смешанным с прахом.
В Норшене новенький красивый домик, сложенный из крепкого четырёхугольного камня. В Карабахе редко встретишь такой. Я остановил машину, залюбовался. Шофёр был из Норшена, усмехнулся.
– Нравиться?
– Ещё как. Такой красавец! А чей это?
– Сына Самвела Арутюняна, нашего механизатора. Был бы ты здесь несколько дней назад, услышал бы, что сказал секретарь райкома Габриелян об этом доме.
– А что сказал?- полюбопытствовал я.
– Грозился бульдозером снести его.
– За какие грехи?
– Думал, что камни эти из Еревана.
– Ну и почему не снёс?
– Был вызван с работы хозяин дома, тракторист, учинили ему перекрёстный допрос. Оказалось, что камни эти привезены из карьера возле Агдама, азербайджанские камни.
Походя скажем о рапортомании, о любителях досрочно выполнять и перевыполнять всё и вся на свете.
Во времена Хрущёва это было, в годы кукурузомании. Один председатель колхоза в Карабахе перепахал всё пастбище, посеяв кукурузу, которая здесь не росла. Погубил скот, но переходящее красное знамя получил.
По-моему, надо строго спрашивать с тех, кто гоняясь за наградами, ущемляет кровные интересы людей, растлевает их души. Я имею в виду строгости и запреты, которые ввёл Кеворков на сбор винограда. Драконовские запреты. Людям, вырастившим виноград, близко не подойти к саду. Ни одной кисточки крестьянину! – таков девиз Кеворкова. Каждая кисточка – это цифра для очередного рапорта, заявка на новую награду. А о карасе и говорить нечего, с приходом Кеворкова, он пуст, мыши в нём бегают. Вино крестьнин покупает в магазине. Да и не всегда купишь. Дефицит. Мало привозят в сельские районы. Оно и понятно. Было бы смешно везти вино туда, где его производят. Как вы думаете, крестьянин, поставленный в положение батрака, лишённый чувства хозяина своей земли, виноградника, который он вырастил, будет ухаживать за виноградом так, как хотелось бы? Чувство частной собственности в наших генах сидит. Его строгостями и запретами не вытравишь из нас. Обиженный колхозник, крестьянин, оскорблённый в лучших своих чувствах, уже не полноценный работник. От него многого не жди. Но это ещё не все. Неумными действиями убиваем в колхознике, в крестьянине чувство хозяина вообще. Он теряет интерес к производству. Мы выбиваем его корни из земли. А такого колхозника ничто не держит. Если вино он покупает в магазине, а виноград и в лицо не видит, что ему делать в селе? Почему он должен держаться за деревню, которой, что ни говори, далеко ещё до города? Он будет жить в городе, где всего вдоволь.
Но кеворковым это до лампочки. Их в Карабахе ещё называют дачниками. Не только его одного. Все руководители – премилые люди, присланные из Баку. Живут холостяками. Без жён, без детей. Временщики. И все подобраны так, чтобы в фамилии не было «ян»: Кеворков, Мурадов, Асланов, Самвелов и т.д.
Не случайно в беседе со мной один из работников юстиции в Степанакерте с болью сказал: «Здесь не найдёшь ни одного карабахца. Никто здесь тебя не поймёт. Поезжай в свой район, в Мартуни. Может там ещё найдёшь карабахца».
Но мои карабахцы в Мартуни оказались карабахцами лишь по рождению. Они были людьми Кеворкова. Об одном из них мы уже сказали. Габриелян, который чуть не снёс бульдозером дом тракториста Арутюняна, заподозрив, что камни дома привезли из Армении. Вот какими карабахцами окружил себя Кеворков.
Авторитарность партийного руководителя, нежелание прислушиваться к голосу людей, полное игнорирование критики снизу – вот неодолимое зло, которое дамокловым мечём висит над нашими головами. Никода это зло не цвело таким буйным цветом, как сейчас, в наши дни.
До Кеворкова в Карабахе бесчинствовал Володин, любящий прикладываться к тутовке. Еще был он нечист на руку. Вымогатель, он не намекал, а требовал. Посылал служебную машину по колхозам за данью. Брал, в основном, натурой: у кого кур, у кого сыр, масло, У кого хорошо испечённый карабахский тонирный хлеб. Особенно любил он карабахскую тутовку. Здесь уже аппетит его не знал предела. Брал по десять, двадцать литров. Был случай, когда Володин потребовал целых сорок литров. Один из председателей однажды не выдержал, послал шаромыжника-секректаря куда подальше. Даже матерно выругал, назвав его вымогателем, попрошайкой.Сказал и попал в беду. Исключили человека из партии, сняли с работы, затем посадили.
Под пьяную руку Володин как-то сказал:
– Весь Карабах загоню за решётку, кто мне судья?
И загонял. О «деятельности» Володина писали анонимки вагонами. Директор степанакертской школы им. Грибоедова?3 Христофор Александрович Петросян на городской партийной конференции назвал Володина авантюристом, позорящим имя коммуниста, и потребовал создать комиссию, проверить его «деятельность». Комиссию не создали, но старого человека, критиковавшего авантюриста, как следует прижали, еле-еле выкрутился.
Откуда они берутся, чиновники?
Друг детства, ныне учитель Норшенской школы, Шаген Аванесян, писал мне: «Если хочешь посмотреть, как лютуют здесь чиновники, приезжай…»
Стороной я узнал, что над Карабахом прошла гроза: обижают шах-туту.
Стоило только начаться кампании против самогоноварения,- это было при Хрущёве,- как некоторые незадачливые борцы с алкоголизмом пригнали в Карабах… бульдозеры. Действительно, из тутовых ягод у нас курят араку. Но из туты делают не одну араку. И всё же деревья рубят.
Я видел, как бульдозеры сваливают вековые деревья. Почему? Ведь не жгут же пшеницу или сахар из-за того, что разные браконьеры иногда гонят из них водку?
Оставив все дела, собираюсь в дорогу. Степанакерт – столица Нагорно-Карабахской автономной области – от Еревана рукой подать. Через полтора часа самолёт приземляется на зеленой полянке близ Степанакерта, именуемой аэродромом, а ещё через несколько минут я в обкоме.
– Почему не разрешают собирать туту, сводят тутовые деревья? В чём они провинились? – спрашиваю я.
Работники обкома отводят глаза.
– Вы же знаете… такая кампания. Да и сверху из министерства пришло указание.
– Ну, а как вы? Уверены, что указание сверху правильное? Что одним росчерком пера можно сбросить со счета колхозов несметное богатство, лишить их, может быть, самой доходной статьи?
Обкомовцы снова отводят глаза.
– В чём всё- таки обвиняется наша тута? Чем она не угодила начальству? – допытываюсь я.
Обвинение самое пустяковое: в араке из туты большой процент сивушного масла. А сивуха обнаружена благдаря низкому градусу спирта-сырца. Чем меньше крепость, тем больше сивухи.
На помощь приходит председатель Карвинтреста, вызванный по телефону. Он оказался моим односельчанином Арамом Бабаяном. Мы с ним учились в сельской школе.
– Проглядели, – признаётся Бабаян. – Снизили требования, в колхозах производят араку пониженной крепости. А кому надо, воспользовались этим…
Решение приходит само по себе: если представить араку, в которой самый придирчивый анализ не обнаружит и намёка на сивуху… Выговорив право собирать туту в родном селе, мы отправляемся в Норшен.
Сбор туты – живая и шумная работа. Но сейчас не слышно ни ухающего удара така, ни весёлой переклички, ни шуток и прибауток, которыми сопровождается каждый удар, не слышно дробного перестука падающих ягод, коротким обильным ливнем стучащих по полотну, протянутому под деревом. Тихо. Ни людей, ни звука. Кладбищенской тишиной встретили нас сады.
Ничто не действует на человека так удручающе, как тутовое дерево, ломящееся от избытка переспелых ягод. Ветки тяжело опустились вниз, повисли, пригнулись к земле. Восемь урожаев снимают с тутового дерева за сезон. Уже поспевал третий, а первый и второй еще не были сняты. Мне и Бабаяну, выросших в уважении к туте, было больно смотреть на эту унылую картину. Едем по садам. Ни души. В глубине садов есть родник – выдолбленный в скале желоб, каменный сундук, куда стекает родниковая вода. Кягриз – так называют здесь такое сооружение. Только здесь, у кягриза, показалось несколько пожилых людей. Усевшись вдоль желоба, перебирая чётки, они мирно беседовали.
Мы подъехали. Поздоровались. Старики ответили на поклон, но без особого уважения.
– Это разве дело? – c места в карьер начал Бабаян. – Ветки ломятся от ягод, а вы сидите и услаждаете себя беседой.
Был здесь и Самвел Арутюнян – человек не очень гораздый на дело, но лёгкий на слово, философ и балагур. В Норшене много говорунов-философов, здесь не зарастёшь коростой, не соскучишься по острому слову, по шутке, всегда в достатке и смех и веселые каламбуры, а если заслужил – и хлёсткие, ядовитые отповеди. Не без этого. Но никогда не услышишь матерщину, грубую брань – чего нет, того нет.
Самвел Арутюнян узнал меня и Бабаяна, но виду не подал, даже не взглянул в нашу сторону. В руках у него были не чётки, а длинная палка, которой он бесстрастно ковырял в земле и, стараясь попадать в одну и ту же точку, продолбил порядочную лунку. Три пальца у Арутюняна скрючены, ладонь обезображена – память о давно отшумевшей войне. Образ этого глубоко мирного, лёгкого человека, будто напичканного каламбурами и шутками, никак не вязался у меня в голове с солдатом, призванным убивать, хотя часто вот такие веселые, как наш Самвел Арутюнян, люди в солдатских шинелях согревали нашу суровую, холодную окопную жизнь.
– Плохо, старина, за туту свою стоишь,- обращаюсь я к Арутюняну.- Прямо скажу, прятаться в кусты в нашем возрасте – нехорошо. Если хочешь знать – срам. Забыл, что такое для Норшена тута?
Я могу позволить себе такое. Самвел зарос бородой, играет в старика, но он не намного старше меня.
Не поднимая головы, Арутюнян продолжает сосредоточенно ковырять в земле, теперь уже аккуратно попадая в лунку. Делает он это ловко, прижав палку указательным и большим пальцами.
Не отрываясь от своего занятия, не нарушая суровой сосредоточенности, он бросает:
– Власти плохого не пожелают. Не положено, так не положено.
Я всматриваюсь в лицо Самвела и не знаю – хитрит он, говоря эти заученные слова, или думает так на самом деле.
– Что не положено, Самвел? И тебе не стыдно пороть ерунду,- не выдержал я, – прятаться за громкие слова. На, вот тебе разрешение. Собирай бригаду, начинай сбор.
Палка в руках Самвела дрогнула, перестала ковырять землю. Из-под выцветшей шапки Самвел посмотрел на меня, на Бабаяна. В глубине распахнутых ресниц заиграли живые, совсем не безразличные огоньки.
– Не шутите? – вскочил он, теперь уже буравя острым взглядом то меня, то Бабаяна.
Я достаю разрешение, протягиваю ему.
Самвел выхватил его у меня, долго искал по карманам очки и, не найдя их, подозвал какого-то юнца.
Разрешение прочли вслух. Самвел хватил шапкой оземь.
– Слышали, люди, что принёс нам сын блаженной памяти Карахана!
Это про меня.
– Ого-го-го, – крикнул он изо всех сил. – Не медлите, люди. Тащите сюда полотна! Будем трясти туту! Слышите люди. Полотно тащите. Ого-го-го!
Я слушал вдруг преобразовавшегося Самвела и не мог определить, когда он был более искренен: когда говорил о запрете сбора туты или когда узнал об отмене этого запрета.
Не прошло и часа, как раздался первый удар така, на который отозвались из разных мест другие, сразу разорвав кладбищенскую тишину в садах. Взметнулись в воздух шутки-прибаутки. Ягоды сыпались на натянутые под деревьми полотнища, взрывами ливня покрывая весёлые голоса…
Я уехал из деревни, нагруженный бутылями, которые должны были опровергнуть небылицу о сивухе. Я взял с собою и бекмез – мёд, сваренный из сока тутовых ягод, сушеницу, не уступающую кишмишу, отзывы многих больных, приговорённых к смерти и вылечившихся тутой. Мы не дадим расправиться с шах-тутой, мы отстоим нашу кормилицу!