Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Психопомп - Александр Иосифович Нежный на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Двадцать лет спустя Карандин говорил Марку что многим обязан полученному от отца наследству Но сами по себе деньги обладают ценностью всего лишь как средство обмена на товары и услуги, не более того. Марк подумал об Оле и взятке, которую вымогал бесчестный следователь, и выразил сомнение, сказав, что от денег, их наличия или отсутствия, подчас может зависеть судьба человека. Карандин с любопытством на него посмотрел. Но это крайний случай, случай, скорее всего, трагедии, когда либо жизнь, либо смерть. Либо свобода, сказал Марк, либо неволя. Но я говорю, продолжал Карандин, о деньгах, которые производят сами себя и которые дают их обладателю невыразимое ощущение силы и свободы. Это Достоевский, заметил Марк. Деньги – вычеканенная свобода. Вот как! – воскликнул Карандин. Теперь буду о себе лучшего мнения. Так вот: можно было бы полученные мной в наследство деньги тратить и наслаждаться жизнью. Если без роскоши и, как сейчас говорят, без понтов, хватило бы на многие годы. Но у меня были другие цели.

Мы кое-что узнали о наших богачах, но именно кое-что, ибо владельцы огромных состояний – тема неисчерпаемая и необозримая, тема грандиозного романа, которым нам сейчас нет возможности заняться, и мы ждем, сыщется ли отважное перо, чтобы поведать миру о жизненном пути кого-нибудь из плеяды наших олигархов, может быть, даже в серии «Жизнь замечательных людей» – ибо всякий миллиардер замечателен в своем роде, – а лучше взять от каждого по черточке и сложить обобщенный образ, для чего надо иметь в виду, что их роднит свирепая жажда обогащения, ради достижения которого они пускаются во все тяжкие – обманывают партнеров, дают взятки чиновникам, льстят власти, лгут, подличают, совершают незаконные сделки и, как помянутый Петр Петрович, владелец «Страны Алюминия», не останавливаются перед отстрелом соперников. Собственность есть кража, сказал Прудон; собственность, добавим мы, есть нераскрытое преступление. Но все для того, чтобы заполучить трубу с нефтью или газом, а затем две трубы, три, а потом все месторождение, а вслед за ним еще одно и еще! а к ним завод, и другой, и третий – о-о, вот он, день долгожданный, вот она, покрытая снегом и сияющая под лучами холодного солнца вершина, с высоты которой от края до края виден мир, лежащий у ног победителя. Но в изумление приводит нас съезжающая едва ли не у каждого из них крыша – словно они стремятся вознаградить себя за былую жизнь с ее со всех сторон ограниченными возможностями и наперебой возводят себе дворцы, превосходящие царский, приобретают самолеты, строят яхты поражающих размеров, обзаводятся челядью и покупают себе женскую красоту и молодость, для чего многократно женятся, разводятся и снова женятся. Вот, к примеру, г-н С. редкого безобразия человек, а молодая его избранница чудо как хороша, что напоминает сказку «Красавица и чудовище» с той лишь разницей, что г-н С. пригожим молодцем не станет никогда. И знаете почему? Ее поцелуи куплены; в них нет любви. Г-н А. женился в третий или четвертый раз, но, обладая отменным здоровьем, вовсе не избегает кратковременных романов, один из которых случился не так давно с нашей знакомой, рыженькой миловидной глупенькой девицей двадцати пяти лет, которая по окончании их встречи, продолжавшейся два дня и две ночи, получила в подарок десять тысяч евро, – при таком влечении к рыжим прелестницам, подумали мы, мог бы отстегнуть и больше. Если разобраться, рыженькая ничуть не уступает яхте г-на А., на постройку которой ушли десятки миллионов зелени. Г-н М. вступил в законный брак в четвертый раз и с помощью нанятой им адвокатской конторы отбил посягательства самой первой жены на приличный кусок его собственности. Г-н У. приобрел замок в Шотландии, но, говорят, однажды переночевав в нем, объявил, что сюда отныне он ни ногой. Не поверите: всю ночь его донимали привидения, которых много обитало в этом замке, – старики в напудренных париках, старухи с бриллиантовыми ожерельями, молодые люди в костюмах для верховой езды – все были возмущены появлением г-на У, прожженного дельца и парвеню, в поместье, некогда принадлежавшем благородному роду Уилкоттов. А некоторые, решив, что схватили Бога за бороду, устремляются в политику, создают партии, метят в Думу, сколачивают оппозицию – и что же? Самый деятельный из них, г-н Ш., был, как Денница, сброшен со своей высоты прямо в тюрьму, где провел десять безотрадных лет. Да, господа, с нашим президентом шутки плохи; чуть что – и в под дых, и в морду, и в печень, чтобы потерявший берега мешок с деньгами лег и долго еще не в силах был подняться. В этой стае Карандин был белой вороной – вместо дворца умопомрачительной роскоши он приобрел особнячок пусть в три этажа, но по меркам Николиной Горы скромнее скромного; не было у него ни личного самолета, ни яхты, бороздящей моря, ни виноградников в благословенной Италии, ни замка в Альбионе; женат он был всего один раз, и, соответственно, один раз развелся, и, кажется, навсегда потерял охоту к семейной жизни; а свои романтические отношения сумел сохранить в тайне. Зато в делах он был чрезвычайно успешен и, начав с приобретения банка – между прочим, с участием одного своего знакомого, с которым поначалу акций у Карандина было поровну: 50 на 50, однако три года спустя он вынудил компаньона продать ему свою долю и стал единоличным владельцем «Московита», – неуклонно приращивал свое состояние, и, объясняя Марку, как удалось ему создать империю из банка, металлургического комбината, нефтеперерабатывающего завода, производства калийных удобрений, сети продовольственных магазинов «Лавочка» и всякой мелочи вроде двух десятков автозаправок, газеты «Московская жизнь», рекламного агентства, туристического агентства и проч., говорил, что ничего этого бы не было даже с отцовским наследством, если бы мать-природа не наделила его неким шестым чувством, позволяющим принимать почти безошибочные решения – вкладывать или пройти мимо, покупать или воздержаться, рискнуть или выждать. Вы поймали Фортуну за ее развевающийся локон, заметил Марк. Карандин усмехнулся. Неужели? Тогда сообщаю, что Фортуна велела мне перевести большую часть активов в офшоры. Мои деньги покинут Россию. Вслед за ними покину ее и я – но только после того, как вы меня похороните. Он улыбнулся, показав Марку отличные, белые, искусственные зубы. А без этого… никак нельзя без похорон? Марк сказал и подумал, не будет похорон, не будет и денег для Оли. Нет, твердо ответил Карандин. Люди, от которых я хочу скрыться, найдут меня везде, я вам говорил – даже на Маркизовых островах. Чтобы жить, мне надо умереть. Он встал и прошелся по комнате. И собака поднялась и смотрела на него, ожидая команды. Лежи, Магда, лежи, сказал ей Карандин, и она послушно легла. Да, я хочу уйти из этой жизни, чтобы воскреснуть в другой. Это, само собой, всего лишь игра, хоть и опасная; еще я нахожу в этом некую пародию на воскресение, обещанное Евангелием и, кажется, Павлом, но, признаюсь, как бы ни убеждало меня христианство, я в него так и не поверил. Я скорее готов поверить Будде, готов в другой жизни стать деревом, или червяком, или человеком, но с условием, что он не будет иметь ничего общего с Карандиным. Никаких сновидений и воспоминаний о прежней жизни. Воскресение. Он усмехнулся. Смертию смерть поправ. Он снова усмехнулся. Сон золотой. А иконы? – указал Марк. Окна в нездешний мир? Карандин пожал плечами. Какие окна? Какой еще нездешний мир? Нам дан лишь один мир, исчезающий вместе с нами. Прекрасные иконы, мне нравятся. Вот эта – пятнадцатый век, Иоанн Креститель, беспощадный к нашим грехам. Как гневен взгляд! Он, верно, так же и на Ирода смотрел, когда обличал его в греховной связи с Иродиадой. Презлая, однако, оказалась баба. А вот Преображение, семнадцатый век. Свет от нее исходит, не правда ли? Но особенно я люблю вот эту, Успение Богородицы, и эту историю об Афонии, иудее, который хотел повергнуть одр Богоматери и которому тут же явившийся ангел огненным мечом отсек обе руки. Ты понимаешь, что это сказка – и само Успение, и Афоний с его нехорошим намерением, и огненный меч, – но хочется отказаться от ума, жизненного опыта, цинизма, стать ребенком и верить, что все так и было. Марк кивнул. Афоний покаялся, руки срослись, и он стал христианином. А вы – нет. Какие мои годы, невесело молвил Карандин. Итак. Вы беретесь устроить мое погребение? Попробую, ответил Марк. Если сорвется, сказал Карандин, я пропал. Скорее всего, – он наморщил лоб, – меня убьют, если я не приму их условия. А если приму, то вся моя жизнь… Он прочертил в воздухе крест. Тень легла на его лицо. Он сложил руки на коленях и обратился к Марку со словами, что в некотором смысле вверяет ему свою жизнь. Этот человек беспощаден. Кто? – спросил Марк. Кто? – переспросил Карандин, и голос его дрогнул. Уголовный король. Убийца, собравший вокруг себя таких же убийц. Если ад есть, он оттуда. Сатана собственной персоной. От него серой несет, будь он проклят. Погодите, прервал его Марк. А полиция? Вы не пытались? Что может полиция против сатаны? – отвечал Карандин с тоской загнанного в угол человека. Во-первых, бесполезно. Во-вторых, по некоторым причинам я не могу. Я связан, мрачно сказал он. Никогда в жизни я не был таким беспомощным! Карандин с силой ударил кулаком по подлокотнику кресла. Я не боюсь, с отчаянием промолвил он. Нет, неправда, я боюсь. Но дело даже не в том, что я боюсь смерти – кто не боится! кто – верующий или неверующий – не молит, продли мои дни, а кого молит, и сам подчас не знает; дело не столько в боязни смерти, сколько в желании жить. Кто же, вы скажете, не хочет жить, – но будете не вполне правы. Иногда жизнь становится непереносимой; она придавливает тебя – живого – могильным камнем, она мучительна, как затяжная болезнь. Лихорадочный румянец выступил на скулах его худого, острого лица. Я пережил нечто похожее, когда все мои дела, все проекты – а были, поверьте, потрясающие, и я втайне поражался, как это мне удалось все продумать и как это у меня хватило терпения и сил связать концы с концами, – стали мне неинтересны. Мне было все равно. Я остыл. Положим, капитал мой прирастет еще миллиардом – но, отмечая это, я в то же время думал, а стал ли я более счастлив? Стала ли менее однообразной моя жизнь? Эта бесконечная гонка… Есть ли в ней смысл, превышающий смысл моего состояния, моих активов, счетов и списка «Форбса», в котором я где-то во втором десятке? Я занимался благотворительностью, создал фонд, который оплачивал дорогостоящие операции детям, отправлял их на лечение в Германию, учреждал стипендии для одаренных молодых людей, приобретал автомобили для инвалидов, – и поначалу меня это увлекло; но поскольку беды и нужды других людей были отделены от меня китайской стеной и я воспринимал их умозрительно, они не затронули моего сердца; я не видел воочию ни страданий, ни радости избавления от них; я не видел человеческого лица и, кроме того, не мог не сознавать, что на одного отправленного в немецкую клинику за мой счет ребенка приходится по меньшей мере сотня больных детей, помочь которым я не смог. Тут надо менять само государство, у которого температура сострадания к людям всегда была равна в лучшем случае нулю; однако это не входило в круг моих интересов: я конформист, а не революционер, природа же российского государства такова, что оно не способно к эволюции и может измениться лишь под очень сильным давлением. Карандин говорил быстро, словно боясь, что ему не хватит решимости высказать своему собеседнику нечто важное, что произошло в его жизни. Благотворительность, с горечью признался он, не привнесла смысл в мое существование. Я никого не посвящал в мои переживания; кто мог бы понять меня – богатого человека, взыскующего обрести ясный и неопровержимый смысл своей жизни. При всей моей нерасположенности к христианству я все же решился однажды прийти в церковь и поговорить со священником, о котором я совершенно случайно узнал, что он считается одним из лучших в Москве исповедников. Его звали отец Даниил. Почему его следовало называть «отец», я так и не понял; но в конце концов решил, что не мне нарушать традицию, сложившуюся две тысячи лет назад. Долго стоял я в очереди, поневоле наблюдая за священником, человеком среднего роста, с умеренной каштановой бородой с уже сильной проседью и светлыми глазами на простом, ничем не примечательном лице. Был воскресный день; вокруг теснился народ; хор пел что-то трогательное, в чем я сумел разобрать лишь повторяющееся несколько раз слово «блаженны»; вероятно, о них надлежало молиться; и вправду, вскоре вышел служитель в шитых золотом одеждах и громогласно призвал всех молиться Господу. Были люди – заметил я, – с которыми отец Даниил говорил коротко, улыбался и, перекрестив, отпускал; с иными же беседовал долго, хмурился, недовольно качал головой, что-то внушал, спрашивал, и лицо его постепенно светлело; и только одного молодого человека он не перекрестил на прощание, а напротив, выговорил ему, после чего тот отошел с пылающим лицом и опущенной головой. Рассматривая храм, из-под купола которого на меня строго глядел Христос, как бы спрашивая, что делает здесь этот неверующий? зачем он пришел? что принес он с собой? – а по стенам висели иконы, в основном нового письма, но искусно подражающего древнему, – и, обернувшись, видел мерцающий золотом иконостас, несомненная новизна которого ничуть не умаляла его торжественной красоты, – я думал о сильнейшем духовном подъеме, с каким человек возводил первые храмы. Должно быть, человек однажды почувствовал, что над ним есть нечто высшее, и, повинуясь сердечному трепету, благоговению и страху, принялся строить дома для Бога. Тогда отчего я так холоден? Отчего пусто в моей груди? Отчего нет в ней огня – а только сомнение и усмешка? Но настала моя очередь. Я не знал, как следует начинать разговор со священником, иначе говоря, исповедь; у меня и в мыслях не было открывать ему все подземелья моей жизни; быть может, лишь о монотонности существования, не более того; и я промолвил: здравствуйте. Он поглядел на меня светлыми, кажется, светло-синими, почти голубыми глазами, улыбнулся доброй и чуть насмешливой улыбкой и отвечал, здравствуйте и вы, мой дорогой. С чем пришли? Я вдруг растерялся. Говорить ему об утрате всех смыслов? О моей тоске по какой-то другой жизни? О том, что я очень богат и очень несчастлив? Да поймет ли он? Смелее, ободрил меня о. Даниил. Я ваш друг. Вы, верно, делитесь с другом всем, что у вас на сердце? И не боитесь, что он вас не поймет? У меня нет друзей, отвечал я. Жаль, сказал он, и по выражению его глаз я понял, что ему действительно жаль, что в моем солидном возрасте я остался без друзей. У меня их и не было никогда, хотел добавить я, но вместо этого сказал, что в последнее время все в моей жизни как-то не так. И что, пристально глянув на меня, спросил он, у вас не так? Погодите, не отвечайте. Вы пришли в церковь, мне кажется, в первый раз за все время вашей сознательной жизни. Я кивнул. В первый. И вы, наверное, не крещены? Или вас крестила бабушка или – втайне от отца – мама, но в таком нежном возрасте, что у вас не осталось даже самых смутных воспоминаний? Я снова кивнул. Мама мне сказала незадолго до своей смерти. Он улыбнулся, но глаза его были невеселы. Хотя бы тут нам с вами повезло. Однако ума не приложу, что мне делать с вами. Гляньте вокруг – и я оглянулся – видите, сколько народа? Люди разные – и верят они по-разному, но – верят! И обращаются к Богу, как к Тому, Кто знает смятение их сердец, их боль, их надежду… Я вас спрошу: кто для вас Христос? От этого вопроса, рассказывал Карандин, я растерялся. Я не задумывался никогда, кто такой Христос. Мне было совершенно все равно, и я терпеть не мог, когда кто-нибудь из моих знакомых заводил модные сейчас речи о Боге, о важности религии и о православии с его глубинной духовностью, столь выгодно отличающей его от чуждого нам католичества и протестантизма, лишившего себя красоты богослужения. При этом непременно и значительно припоминались слова посланцев князя Владимира о византийском богослужении, сыгравшие едва ли не решающую роль при выборе веры: не знаем, на земле были мы, или на небе, знаем только, что там сам Бог с людьми пребывал. Все это ужасно раздражало меня; появлялось ощущение, что я пью переслащенный чай – настолько казались мне елейными и лицемерными подобные рассуждения людей, еще вчера числивших себя по ведомству научного атеизма. Отвратительны были мне наши правители с постными лицами и свечками в руках; если бы они верили в Бога и – соответственно – в загробное воздаяние, то не воровали бы у обнищавшего народа, не проливали бы кровь в преступной войне с Украиной и не разевали бы рот на чужие земли. У меня в Украине было два предприятия; и что же? когда заварилась эта кровавая каша, мне пришлось себе в убыток продать их акции. Но не это нужно было от меня отцу Даниилу. Я пожал плечами. Вы хотите спросить: Богом я его почитаю или человеком? Он молчал и пристально, и странно, с каким-то болезненным выражением смотрел на меня потемневшими глазами. Мне стало не по себе. Не могу вам сказать ничего определенного, потому что всегда далек был от этого. Как-то не до этого всю жизнь. Он кивнул, соглашаясь. Понимаю. Все дела самые неотложные. А вы как думали? – раздраженно промолвил я. Это же бизнес! Чуть ослабишь бдительность, и тебя съедят. Крошки не оставят, я вас уверяю. Трудная у вас жизнь, проговорил о. Даниил. Как тут найти время для Бога и своей души. Я вам сочувствую. Да, пробормотал я, времени совершенно нет… Он вдруг спросил, не тяготит ли меня какая-нибудь тяжкая вина? Не обидел ли я кого-нибудь? Не обездолил ли кого? У Карандина тотчас провалилось в пустоту сердце. Пот выступил на лбу у него, и, доставая платок и криво улыбаясь, он отвечал, что, может быть, кого-то и обидел, но не умышленно, а по стечению обстоятельств. Не знал и не догадывался. Если бы знал. Вообще, непонятно, к чему этот вопрос. Я совсем не за этим… А за чем? – тихо и проникновенно спросил о. Даниил. Где еще вам облегчить душу признанием и покаянием? Я вам скажу, почему вы оказались здесь. Вам надо признаться – да не мне, а Богу вам надо признаться, я при этом всего лишь свидетель, – что вас мучает, что лишает спокойствия и радости вашу жизнь. В чем признаваться?! – воскликнул Карандин. Нет у меня ничего такого… Он осекся. Вам надо следователем, а не в церкви, озлобленно проговорил он, повернулся и, расталкивая народ, двинулся к выходу.

Карандин замолчал. Тогда Марк сказал, вы так волновались. Вы и сейчас волнуетесь. Он, этот священник, угадал что-то? Карандин пренебрежительно скривился. У каждого человека можно найти. Ткнул пальцем – и попал. Незачем мне было идти в эту церковь. Слабость моя. Я все рассказываю вам, и непонятно зачем. Наверное, потому, что вы будете меня хоронить. Забавно, не правда ли, – разговор без трех дней покойника с устроителем его похорон. Готический роман, промолвил Марк.

2.

Фамилия Володи была Сухоруков, о чем Карандин узнал два десятка лет спустя. Где был Володя после той ночи, чем занимался, Карандина не интересовало. Иногда он вспоминал его любовь к мороженому, его манеру растягивать слова, голос с хрипотцой и думал, что Володя, должно быть, сгинул в очередной своей ходке в места не столь отдаленные и унес с собой тайну смерти Карандина-отца. Но месяц назад он услышал от секретаря, что ему уже трижды звонил какой-то Владимир и утверждал, что вы его отлично знаете и будете рады с ним поговорить. Хорошо, ответил Карандин, в животе у которого сразу возник противный холодок. Тем не менее он попытался вспомнить знакомых ему Владимиров и обнаружил всего двоих, один из которых давно отошел от дел, а другой получил гражданство Израиля, но обосновался не в Тель-Авиве, а в Лондоне. После этого он почти не сомневался, что из небытия вынырнул человек, появление которого не сулило ему ничего хорошего.

Этот Владимир позвонил на следующий день. Карандин протянул руку к телефону, отдернул ее, словно трубка была под током, снова протянул, опять отдернул и лишь на третий раз ответил. Я слушаю. Слушай, слушай, произнес голос с хрипотцой, и Карандин обреченно сказал себе: он. Узнал? Боже, безмолвно воскликнул Карандин. За что?! И сдержанно ответил: припоминаю. Старая дружба не ржавеет, засмеялся Володя. Как ты, Сергунчик? Карандина передернуло. Говорят, продолжал Володя, красиво живешь. В коня корм. Молодец. Надо бы встретиться, а, Сергунчик? Не против? Чего ты замолк? Не рад? А я рад. Не против, сухо сказал Карандин. Но зачем? Ну-у, протянул Володя. Что за вопрос. Или нам с тобой потолковать не о чем? Давай завтра, с утра. Я часиков в десять и подъеду. Чего молчишь? Приезжай, выдавил из себя Карандин. Он долго сидел, тупо глядя в стол. Дважды входила секретарь, и оба раза движением руки он отсылал ее прочь. Она не выдержала. Совещание, Сергей Лаврентьевич. Люди пришли. Потом, отмахнулся он. Не сейчас. Наконец он что-то вспомнил, достал из нижнего ящика стола старую записную книжку и, пролистав ее, нашел нужный номер, набрал и услышал в ответ, что Александр Борисович вот уже год не встает с постели. Инсульт. Отвечала женщина, наверное, жена, и он чудом вспомнил ее имя – Мария. Мать Мария, называл ее превратившийся в бревно Сашка. Мне очень жаль, сказал Карандин. Назавтра ему на стол легла визитка тонкого картона с золотыми обрезами, на которой изящной вязью было написано: «Сухоруков Владимир Тихонович. Директор. Охранное предприятие “Иртыш”». Вслед за визиткой появился и сам директор, невысокий плотный господин в темно-синем костюме, синем галстуке, белоснежной рубашке и седым бобриком на голове. Не так-то просто было узнать в нем Володю с его дешевым серым костюмчиком и пестрой рубахой, но Карандин признал с первого взгляда и, как и двадцать лет назад, отметил не исчезающую из его глаз голубоватую дымку. Ты как картинка с выставки, с плохо скрытой неприязнью сказал Карандин. Хороший бизнес этот твой «Иртыш»? Володя сел в кресло, извлек из кармана сигару, обрезал ее специальными щипчиками, чиркнул зажигалкой и окутался благоуханным облаком. Бизнес? – задумчиво переспросил он, оглядывая кабинет и одобрительно кивая головой. Да ничего. Люди хотят жить спокойно, без проблем, без врагов. Мы помогаем. Какую-то страшную, подземную силу ощущал в нем Карандин и думал с ужасом, сколько же крови у него на руках. Вколол отцу смертельный яд и вышел как ни в чем не бывало. Он взглянул на Володины руки с широкими ладонями и короткими пальцами. На правой был тогда золотой перстень-печатка, его теперь нет; а на тыльной стороне наколота была церковь с тремя куполами. Правой рукой Володя стряхнул пепел в пепельницу, и взамен церкви Карандин увидел красноватое пятно. Ну да, кивнул Володя, перехватив его взгляд. Не всякому клиенту нравилось. Я убрал. А перстень, неизвестно зачем спросил Карандин. Сухоруков засмеялся. А ты памятливый, Сергунчик. Мне один умный человек сказал, ты же не баклан какой-нибудь и не азер с рынка, они любят, чтобы у них везде блестело. А сигара какая? Володя сказал, кубинская, хорошая. Хочешь? И он полез в карман. Нет, сказал Карандин, я бросил. Ну, вот и славно, одобрительно кивнул Володя. Здоровеньким помрешь. Карандин взглянул на часы. Володя дружелюбно промолвил, время деньги, это я понимаю. Но для старого друга не пожалей минуточку. Не наводи суету. Скажи все-таки, зачем пришел? – мрачно произнес Карандин. У меня, – он снова посмотрел на часы, – в одиннадцать совещание. Как зачем? – искренне удивился Володя. Я-то думал… Вот так всегда: идешь с чистым сердцем, а встречают, как врага народа. А я-то как рад был за тебя, что ты поднялся. Я о тебе думал, вон куда взлетел! Мне, Сергунчик, по жизни кто только не попадался! И я помню, кто ко мне со злом, а кто по-доброму. Один су-чонок вздумал на меня наехать, так я взял его за горло, вот так, – и Володя, положив сигару на край пепельницы, показал, как он сомкнул свои короткие пальцы на горле своего врага, – и он только ногами подрыгал, а потом затих. Ничего я не забываю, сказал он и посмотрел на Карандина долгим взглядом светлых глаз с плавающей в них голубоватой дымкой. А как иначе. Иначе бы я вообще не выжил. Ты вот на меня глядишь и думаешь, волк. Так думаешь, а, Сергунчик? Примерно, мрачно ответил Карандин. И правильно, кивнул Володя. И волк нужен, чтобы овцы не наглели. Тебе убить человека что чихнуть, проговорил Карандин, едва удерживаясь, чтобы не завопить во весь голос, да пошел ты прочь, чертово семя! Зачем ты так, обиделся Володя. Мне, может, жалко. Я, может, в церковь жертвую. В церковь? – презрительно усмехнулся Карандин. – Жертвуешь? Не смеши. Сначала задавишь кого-нибудь, а потом откупаешься. Кровь не отмоешь. Тебе, Сергунчик, лучше знать, спокойно отвечал Володя и, чиркнув зажигалкой, раскурил потухшую сигару. Ага! – воскликнул Карандин. Я так и знал. Да я каждый день об этом думаю! Но не было у меня другого выхода. Ничего этого не было бы, указал он на кабинет, если бы… Просиживал бы штаны на чиновничьем стуле. Зато спал бы спокойно, вставил Володя. Как-нибудь, отозвался Карандин и зубы стиснул, до чего был ему ненавистен этот пришелец из времени, которое он тщетно пытался забыть. Ты за деньгами явился? Говори, не стесняйся. Сколько тебе? Тысячу? Сто тысяч? Двести? Рублями отсыпать? Зеленью? Или евриками? Ну, молвил Володя, внимательно рассматривая измусоленный окурок и соображая, курить ли дальше или притушить, сам сказал. Он потянул еще раз и расплющил остаток сигары в пепельнице. Значит, так, Сергунчик. Да не называй ты меня этим дурацким именем, вспылил Карандин. Меня зовут Сергей Лаврентьевич! Ну да, кивнул Володя, папа был Лаврентий, я помню. Значит, с учетом нашего с тобой прошлого – половину. Можно акциями. Погоди, погоди, проговорил Карандин, чувствуя, как голову ему схватывает стальной обруч, какая половина? От чего половина? От всего, четко произнес Сухоруков, что у тебя. Не обязательно деньгами. Акции годятся. Или перепишешь на меня. Карандин налил себе воды и залпом выпил. Сушняк? – осведомился Володя. Тогда чего-нибудь покрепче. Нет, сказал Карандин и заставил себя рассмеяться, в самом деле, смешно. Ты являешься ко мне и требуешь, чтобы я вот так, по первому твоему слову взял и отдал тебе половину того, что я заработал за двадцать лет. Не подавишься? В самый раз, отвечал Володя. Ты об этом не беспокойся. Нет, повторил Карандин, ты серьезно? Сухоруков кивнул. Какие шутки. Времени нет. Карандин встал, перегнулся через стол и выдохнул в ненавистное лицо Володи, в его голубые глаза с въевшейся в них тюремной дымкой, в его седой бобрик, а что, если охрану вызвать? И ментам позвонить? И тебя в родные твои места? Да не гони ты, отмахнулся Сухоруков. Ментов вызывай, охрану, кого хочешь вызывай. Что ты предъявишь? А ты?! Где у тебя доказательства?! – вскрикнул Карандин. Ты, Сергунчик, вспомни, кто со мной был. Помнишь? Карандин молчал. Значит, помнишь. Толя Кавказский, он двухпудовой гирей, как мячиком. Он сейчас на «Полярной сове», на пожизненном. Ну, и что мне этот твой Кавказский с его гирей? Володя усмехнулся. Он у папаши твоего котлы потом снял. Не очень чтоб золотые, но ничего. И гравировочка на них: Лаврентию Васильевичу Карандину от друзей в день рождения. Дошло? Карандин молчал. И часики эти он тогда мне отдал, а я их сберег. Тоска овладела Карандиным. Пес, он меня погубит. Даже если отобьюсь, он меня ославит на весь мир. Глядите, отца своего убил. Отдать? Ярость бросилась ему в голову, и дыхание прервалось. Он простонал неслышно. Сказать, чтоб его убрали. Любые деньги. Володя промолвил безмятежно, и даже не мечтай. Вся твоя безопасность сто раз усрется. А если заказ сделаешь, я так и так узнаю, и тебе ответка прилетит. А если мы с тобой не договоримся… Он пожал плечами. Твое дело. Тогда Толик пойдет к оперу. Гражданин начальник, совесть мучает, хочу сделать чистосердечное. Еще одна смерть на мне. Замочил Карандина Лаврентия Васильевича по заказу его сына Сергея Лаврентьевича. И Толика в самолет и в Москву. Рассказать, что дальше? Какую-то сумму, презирая себя, глухо промолвил Карандин, сто тысяч, ну, пусть двести… я и триста тебе могу дать, но мы с тобой больше не встречаемся. На этом все. Финиш. Точка. Сухоруков улыбнулся ему, как ребенку. Ты подумай как следует. Чего ты мне мелочь суешь. Я ведь не побираться к тебе пришел. Распилим пополам, тогда и точка. Охвативший голову Карандина обруч сжимался все тесней, в глазах замерцало, и сидевший перед ним Володя расплывался, дрожал и виден был словно в тумане. Ты, проговорил он, сволочь… Иди отсюда. Ну-у, Сергунчик, усмехнулся Сухоруков, неправильный у тебя базар. Ничего не попутал? Иди… отсюда, с усилием повторил Карандин, нажал кнопку звонка и появившемуся в дверях своему помощнику, молодому крепкому парню, кивком головы указал на Сухорукова. Проводи господина. Неправильно поступаешь, сказал Сухоруков, вылезая из кресла. Осознаешь через пару дней.

Все последующие дни стали для него пыткой. Никогда он не ездил с телохранителем, а теперь без него не садился в машину и с ним же приезжал на Николину Гору; службе безопасности велел каждое утро осматривать все автомобили компании и усилить охрану офиса, а своим айтишникам – нарыть все мыслимое и немыслимое об «Иртыше» и его директоре. Жизнь вдруг оказалась такой уязвимой, что ему стало страшно. Однажды приснился господин Сухоруков, Володя, который своими короткими железными пальцами сдавливал ему горло. Карандин стал задыхаться, крикнул, проснулся и обнаружил, что лежит, уткнувшись в подушку. Заснуть он не смог и до утра ворочался с бока на бок и с тяжелым сердцем думал, что Володя так просто от него не отстанет. Отдать ему половину? Но все его существо противилось этому. Бандит, сволочь, наглец, как у него язык повернулся потребовать такое! Или сказать, вот тебе миллион и катись с ним. Он таких денег никогда не видел. Нет, обреченно думал Карандин. Не отцепится. А если, прикидывал он, все-таки подключить ментов? Был у него в министерстве кое-чем ему обязанный генерал. Однако он наверняка спросит, почему этот бандит пришел именно к тебе? И почему он так уверен, что ты отдашь ему половину? Не говорить же ему, что двадцать лет назад глубокой ночью я открыл Володе дверь, и он вошел и убил моего отца. Кого просить о защите? Бога? Он зашептал в темноту, Боже, спаси меня от врага моего. Бог не замедлил с ответом. Ты сам злодей. Не обращайся ко Мне с просьбой, ты, нераскаявшийся отцеубийца. Но почему, Боже мой?! Я двадцать лет этим моим несчастьем мучаюсь. Я раскаиваюсь. Ты слышишь – я раскаиваюсь. Лицемер! От кого ты думаешь скрыть свои тайные помыслы? В знак раскаяния отчего бы тебе не отдать все, чем владеешь, неимущему народу? Больным детям? Старикам, в унизительной бедности доживающим свой век? Я жертвую! – горячо воскликнул Карандин. Церквям, больницам, детскому хоспису – я много жертвую! Ты жертвуешь малую долю своего богатства. Это не жертва раскаявшегося убийцы; это игра в милосердие. Взгляни на себя: не ты ли говорил незваному гостю, что, не случись преступления умышленного убийства, ты так и остался бы никому не известным чиновником? Это ли подлинное раскаяние? Это ли смирение, с которым преступник признается в совершенном злодействе? Это ли вопль души, изнемогающей под тяжестью греха? Ты однажды был в церкви у раба Моего Даниила, увидевшего черное пятно на твоей совести. Ты убежал от него; ты не нашел в себе сил разодрать одежды, пасть на колени и вскричать – согрешил я перед Небом убийством отца моего. Карандин понял, что Бог палец о палец не ударит, чтобы защитить его от Володи. Ему, должно быть, уже не по силам. Возможно, раньше Он и спасал кого-нибудь, но теперь Он едва слышит поднимающийся к Небесам стон. Что там за шум какой-то, недовольно спрашивает Он у ангелов. Интересно, что они Ему отвечают. Наверное, не говорят правды, чтобы не расстраивать старика. Да кого ты просишь, со злобой подумал он. Россию не спас от советской власти; евреев – от Холокоста; детей Беслана – от гибели. Хотя, с другой стороны, не всех же евреев убили и сожгли; и порядочных русских можно еще встретить; и о детях Беслана когда-нибудь истлеет память, и люди, легкомысленные существа, примутся жить, как прежде, – до новых потрясений сердца. В этом мире так быстро забывают. Мысли мешались. Ведь это не Бог ему отвечал; это он сам отвечал своей страдающей тени. Но погоди. К чему страхи? Собственно, кто он такой, этот Володя? Обыкновенный бандит. Отчего же он внушает мне ужас? Наверное, оттого, что я до сих пор живу в кромешном мраке той ночи. Другого объяснения нет. Нечего бояться. Но тут он вспомнил Толю Кавказского, и ему стало нехорошо. Часы отца. Однако, в конце концов, часы можно было найти, украсть, купить в комиссионном, выиграть в бильярд, в очко или во что они там играют – и затем придумать историю о сыне, заплатившем за убийство отца. Он представил суд, судью – почему-то с лицом желудочного больного, время от времени глотающего таблетки и запивающего их минеральной водой «Ессентуки № 4». Нанятый Карандиным адвокат разливается соловьем. Ваша честь, перед нами несомненный шантаж с целью вынудить моего подзащитного отдать свой бизнес людям, которые извлекли из «Полярной совы» Анатолия Джапаридзе, отбывающего пожизненное заключение за тройное убийство. Судья морщится и спрашивает, а вам известны эти люди? Надеюсь, говорит адвокат, их имена будут установлены следствием. Мой подзащитный совершенно уверен, что против него развязана клеветническая кампания, цель которой – подорвать его безупречную репутацию гражданина и бизнесмена. Домыслы, раздраженно говорит судья. Джапаридзе показывает, что он убил Карандина-отца по заказу его сына и получил за это тридцать тысяч долларов наличными. Голос из зала, можно погромче. Судья стучит молотком. Здесь вам не опера! Карандин, вы знакомы с Джапаридзе? Мучительное раздумье. Ни в коем случае. Никакого знакомства. Словно по болоту. Неверный шаг – и ухнешь, и трясина тебя не отпустит. Адвокат шепчет ему прямо в ухо, отвечайте, нет, никогда не знал. Впервые вижу, твердо отвечает Карандин. Джапаридзе, говорит судья, расскажите, как вы убили Карандина Лаврентия Васильевича. А что сказать, все савсэм просто. Правду говорю. Адэн доктор, он уже там, – и Джапаридзе тычет пальцем в потолок, дал яду, и я ночью пошел на этот адрес, – теперь он указывает на Карандина, и этот чэловек, этот сынок этого папы, дверь уже аткрыл и показал, где спит его папа. И я к папе вошел и сдэлал ему укол вот сюда, – он ткнул пальцем в правое предплечье, – и чэрез пять минут папа умеэр, и я снял с его руки часы и ушел. Я их слэдоватэлю отдал. Карандин, вы слышали показания Джапаридзе, говорит судья и быстрым движением отправляет в рот таблетку. Хотите что-то сказать суду? Карандин сидит в оцепенении. Проклятый Володя. Нож в спину. Я погиб. Ну, что же вы, шипит адвокат. Ваша честь… кх, кх… в горле пересохло… как я уже говорил… кх, кх… я не знаю этого человека. Он указывает на Джапаридзе, который укоризненно качает головой. Эй, кричит он из стеклянной клетки, как тибе нэ совэстно! Два раза встречались. Ти минэ денги давал, доллары. А в ту ночь ти сам минэ открывал и показывал, где атэц твой! В зале шум. Судья стучит молотком. Соблюдайте тишину! Пьет воду. Встает в мятой черной мантии. Читает. Карандина Сергея Лаврентьевича взять под стражу в зале суда. Адвокат кричит, мы внесем залог!! Поздно, поздно, шепчет Карандин. Пристав защелкивает на его запястьях черные наручники. Телефон зазвонил. Карандин, еще в полусне, ответил. Сергей Лаврентьевич, сказал начальник службы безопасности, за вами другая машина пошла. Почему? – приходя в себя, спросил Карандин. Вашу «Ауди» и новый «Мерседес» ночью взорвали. Я же предупреждал, со стоном произнес Карандин и в отчаянии закрыл руками лицо. Вслед за тем раздался еще один звонок, и голос с хрипотцой дружелюбно сказал, ты понял, Сергунчик, я слов на ветер не бросаю.

3.

Он чувствовал, что за каждым его шагом теперь следит умный, сильный и опасный зверь. Вскоре он поехал в Вильнюс и думал в один день покончить с делами, а второй оставить для прогулок по городу, который любил еще с советских времен. Остробрамские ворота с иконой Девы Марии, дивный костел Святой Анны с устремленными ввысь шпилями, оставляющий в душе тихое, радостное, счастливое чувство – и бесконечное изумление перед тайной вдохновения, возносящего человека высоко над землей с ее заботами и нуждами и просветляющего его небесным светом, улочки с пленительными поворотами, дворы, которые – мнилось – как древние сосуды, наполнены были тяжелым красным вином Средневековья, – и однажды пережив восторг приобщения к старому городу, он хотел испытать его вновь. Утром он вышел из номера, захлопнул дверь, но в кармане у него зазвонил мобильник. Карандин выругался. Как всегда, не ко времени. Он взглянул на экран – номер не определился. Не отвечай, подсказывало шестое чувство; он не внял, ответил и в ту же секунду ощутил себя инфузорией, которую холодный внимательный взгляд рассматривает в микроскоп. Сергунчик, услышал он, хорошо тебе в Вильнюсе? Отдыхай. Тебя сюрпризы ждут. Он закричал, перестань меня мучить! пес поганый! оставь в покое! Свет, который горел в нем, погас, словно кто-то из-за его плеча сильно дунул на огонь свечи, и она, зачадив, потухла. Не ругайся, миролюбиво сказал Володя. Как все подпишем, ты меня не увидишь и не услышишь. Он вернулся в номер, взял из бара бутылку коньяка, плеснул в стакан и медленно выпил. Не до костела Святой Анны стало ему. Надо было заказывать билет на ближайший рейс в Москву и думать о жизни, пространство которой сжималось на глазах. В самом деле, что может противопоставить он Сухорукову и его сообщникам? Они были, он не сомневался. Не сам же Володя взрывал машины, узнавал номера телефонов и следил за его перемещениями. И у него почти наверняка были сообщники среди близких Карандину сотрудников. Теперь он даже на Машу, Марию Павловну, своего секретаря, сухую, англизированную девушку сорока одного года, верой и правдой служившую ему десять лет, посматривал с подозрением и однажды, не вытерпев, спросил, а как бы отнеслась она к предложению гипотетических конкурентов за приличное вознаграждение сообщать им кое-что о делах компании? Она покрылась красными пятнам и сказала дрожащим от негодования голосом, не совестно ли ему задавать ей такие вопросы. Он сказал, ну, Маша, не сердитесь, но таков нынче мир. Она твердо ответила, что мир с его продажностью не имеет к ней никакого отношения. Не так воспитана, отчеканила она и вышла, сильнее, чем обычно, хлопнув дверью. Спросить ее – это было самое простое, что он мог сделать. Кроме того, он стал менять сим-карты; избавлялся от телефонов, в которых мерещились ему «жучки»; вызвал специалиста по прослушке, обшарившего весь кабинет и сказавшего, все чисто; ставил новые пароли на своих ноутбуках, но Володя все равно пробивался к нему и обещал появление Джапаридзе – если Карандин не решит покончить миром. Страшно поразил его главный бухгалтер, положивший на стол заявление об уходе. Иосиф Абрамович, вскричал Карандин, без ножа режете! Иосиф Абрамович, тщедушный человечек, напоминавший высохшего кузнечика, отвечал неожиданным для его комплекции сильным голосом, что не желает быть источником неприятностей для Сергея Лаврентьевича. Какие неприятности, Иосиф Абрамович, за вами как за каменной стеной. Стена рухнула, сказал главный бухгалтер, снимая очки и протирая их стекла платком. Какие-то неприятные люди хотят узнать то, что им знать не положено. И угрожают. Называют старой еврейской крысой. Я лучше отойду. Мой старший уже восемь лет в Израиле, в Хайфе. Я поеду к нему. Простите меня, Иосиф Абрамович, сказал Карандин. За что? – удивился тот. Вы-то здесь при чем? И очень даже, сокрушенно покивал головой Карандин. И беда в том, что сделать ничего не могу. Я рукой, – предъявил он Иосифу Абрамовичу обе руки, – шевельнуть не могу! Он и вправду чувствовал себя беспомощным, и временами думал, не лучше ли распилить пополам все движимое и недвижимое, половину бросить в глотку Володе, а на другую половину устроить себе заслуженный отдых. Но тут же овладевало им негодование. Двадцать лет он строил свою империю и сегодня видел в ней замечательные возможности дальнейшего развития – как вдруг приходит некто Владимир Сухоруков, наемный убийца, и говорит, а ну-ка, отдай мне половину своего добра, не то будет худо. Грозит появлением Толи с часами отца как главной уликой. Стоп. Странно, что до сих пор не подумал. А существует ли этот Толя на самом деле? Может быть, кости его догнивают в безымянной могиле на кладбище возле зоны? Или он возвратился на родину предков и долгие годы живет в горном ауле, ведет себя тихо, как мышь, попивая домашнее вино и вспоминая прежнюю, бурную и опасную жизнь. Никто здесь не знает, кем он был в прошлом, сам он о себе не рассказывает, а на вопросы о татуировке на груди и животе с надписью поверху «Спасибо Родине за счастливое детство», крестом с распятым Иисусом Христом и ангелочками слева и справа отвечает, а-а, маладой был, нэ нанимал. Вообще, кто поручится, что той ночью в квартиру Карандиных вместе с Володей вошел именно этот Толя? Отчего не предположить, что это был кто-то другой, вовсе не Толик, а какой-нибудь Артурчик, Алик или Муртазик? Карандин позвонил в МВД знакомому генералу и попросил узнать, отбывает ли в «Полярной сове» некто Анатолий Джапаридзе. Через час генерал отзвонил. Сидит за тройное убийство. А зачем он тебе? Одну загадку решаю, ответил Карандин. По утрам глядя в зеркало, он видел теперь свое лицо с обозначившимися скулами и тоскливым выражением загнанного в угол человека. Сухоруков написал ему в почту: через три недели наш гость будет в Москве. Карандин обреченно принялся считать дни: двадцать дней осталось… девятнадцать… восемнадцать… еще немного, и прежней жизни настанет конец. Он равнодушно подумал, что в газетах напишут, что краеугольным камнем империи Карандина стало заказанное сыном убийство отца. Пусть. Но как бы понять: почему? На первый взгляд случайность. Нет видимых причин, чтобы рухнуло все, о чем он мечтал еще на школьной скамье. Но поневоле он приходил к мысли, что если в событии предстоящего ему падения не прослеживаются причинно-следственные связи, то это не значит, что причин нет; они, вернее, она, одна-единственная, существует, до поры – в мире невидимом, дабы затем проявить себя в жизни с устрашающей наглядностью. Есть ли у него возможность избежать постыдного крушения? Он горестно усмехнулся и написал на чистом листе бумаги: «В моей смерти прошу никого не винить. Я сам вынес себе приговор». Карандин отложил ручку. Важнейший вопрос. Какой способ следует избрать для того, чтобы уйти из жизни? Он сразу же отверг петлю, во-первых, из-за неприятных ощущений, которые она, безусловно, причинит шее в те краткие – а возможно, и не столь краткие – мгновения, покуда его мерцающее сознание не накроет непроглядная мгла, и, во-вторых, из-за последующего неприятного вида последних проявлений умирающей плоти. Точно так же не может быть одобрено утопление – как действие, не только причиняющее продолжительные мучения – нырнуть, выдохнуть и ждать, пока легкие не заполнятся водой, – все это время сопротивляясь желанию вынырнуть и полной грудью вдохнуть жизнь, но и сулящее телу траурное плавание по реке со вздувшимся животом и выеденными хищными рыбками глазами. Конечно, мертвому телу все равно, предоставлено ли оно игре волн и ветров, плывет ли, рискуя оказаться в океане, или – положим – запуталось в рыбацких сетях, как о том сказано, кажется, у Пушкина: «тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца!», но все же из уважения к добросовестно послужившей плоти не хотелось бы подвергать ее таким испытаниям. Можно лечь в ванну, наполнив ее горячей водой, и вскрыть вены. Говорят, происходит безболезненное – если не считать надрезов, нанесенных недрогнувшей рукой, – мягкое и отчасти даже приятное погружение в беспробудный сон. И, может быть, заключительным подарком будет чудесное сновидение – утро расцветающего дня, сад, стол под яблоней с наливающимися яблоками… Возможны также таблетки. Амитриптилин, имован, запиклон в общем количестве пятидесяти таблеток высыпать в ладонь, забросить в рот и запить горячим чаем. После чего включить музыку, например двадцатый концерт Моцарта, и навечно уснуть под звуки, отлитые из чистого серебра. Все это надлежит проделывать в одиночестве – иначе получится, как с одним нашим приятелем, решившим подобным образом свести счеты с жизнью, но забывшим запереть дверь на три замка. Уставшая звать его к столу супруга вошла – и, отдать ей должное, мгновенно вызвала «скорую», «скорая» примчала несчастного в Склиф, в Склифе его промыли, и через три дня он явился домой живее всех живых, но со взором, опущенным долу. Но, должно быть, самое верное и быстрое – выстрел. В сердце. В висок. Или в рот. У него был пистолет Макарова и обойма к нему. Принять ванну, побриться, надеть все чистое, лечь, опустить голову на большую подушку в синей наволочке с изображением башни Вестминстерского дворца с Big Вен’ом на ней и – куда? в голову? нет, в сердце – и, приставив дуло туда, где оно бьется под ребрами, живое, чувствующее, страдающее сердце, вдохнуть в последний раз и нажать на курок. Только бы не подвела в последний миг рука. Он погрузился в размышления. Как ни ужасно было оглашение его тайны, его беды, его преступления – все же еще более ужасной представлялась ему смерть. Стоило едва задуматься о ней, как у него начинало дрожать сердце. Он уйдет – и что изменится в этом мире? Может быть, солнце хотя бы на минуту замедлит свой восход? Млечный Путь скроется из глаз? Липа во дворе раньше положенного срока осыпет землю вокруг себя порыжелой листвой? Или природа оплачет его затяжными дождями? Но равнодушно примет она твои останки. Лес по-прежнему будет гудеть от пробежавшего по его вершинам ветра, и в ясный полдень мириадами ослепительных искр будет вспыхивать море, и неспешной стаей все

так же поплывут в неведомые дали белые облака. А люди? Он десятки людей знает, и они знают его. И даже те, кого он не знает, так или иначе слышали о нем. Проронит хотя бы кто-нибудь скупую слезу о его кончине? Скажет ли какой-нибудь добрый человек, ах, жаль мужика, ему бы жить и жить. И чего ему в голову взбрело стреляться? Но будем честны перед самим собой: вряд ли произнесут ему вслед сочувственное слово. В жестоком мире он жил, и сам был жесток. У кого вырвал из рук выгодный контракт, кому перебежал дорогу, кого оттеснил на обочину, безучастно пожимая при этом плечами и повторяя, ничего личного, это бизнес, – вот почему очень многие с мстительным чувством скажут, убрался наконец, и начнут прикидывать выгоды, которые сулит им его смерть. И бывшая жена, увидев в газете некролог, призовет нынешнего мужа: милый! а знаешь ли, мой прежний отдал наконец Богу свою душонку. Пренеприятный был тип, Царство ему Небесное. Вслед за тем какая-то дикая мысль пришла ему в голову. Он усмехнулся. Экая чушь. Выбросить и забыть. Однако она возвращалась снова и снова, и в конце концов Карандин уступил. Если выразить ее в словах, то получалось примерно следующее – зачем тебе топиться, глотать таблетки или стреляться? Зачем тебе уходить из жизни? Ты умен, настойчив и богат. Отчего бы тебе не умереть на бумаге. Понимаешь? Ты выправляешь документы, подтверждающие твою смерть. Справка от врача, справка из морга, свидетельство, что ты в самом деле покойник. А ты жив; ты заранее добываешь себе новые паспорта, российский и заграничный, получаешь Шенген и никому не известным гражданином отбываешь во Флоренцию. Карандин мертв, но жив… как бы ему назваться? Предположим, фамилия будет Елисеев, имя оставим Сергей, отчество пусть будет Дмитриевич, год рождения тысяча девятьсот шестидесятый, шесть лет с плеч долой, прописка – Москва, есть купленные впрок квартиры, одна на Фестивальной, возле метро «Речной вокзал», другая в Серебряном Бору. Ты улетишь, никому не ведомый Елисеев, сказав родной земле «прости и прощай», а тебя, Карандина, два года назад указом Президента награжденного медалью ордена «За заслуги перед Отечеством» II степени, похоронят на почетном кладбище в присутствии двух десятков человек, с венками от принадлежащих тебе предприятий, банка, магазинов и проч., с надписью золотом по красному с черной каймой, например: «С чувством глубокой скорби провожает тебя в последний путь коллектив магазинов “Лавочка”». Вполне с тобой согласен: «Лавочка» в данном случае звучит, так сказать, не совсем, но, может быть, люди искренне желают тебе всего хорошего в дальней дороге, по которой ты ушел от них в другие миры. Что же касается обращения на «ты», каковое, несомненно, покоробило бы тебя в жизни – в самом деле, какой-нибудь продавец или клерк, незначительный человечек, входит к тебе в твой кабинет со словами: привет, Сергей! как ты? – да гром и молния! чтобы духа не было! с волчьим билетом на все четыре стороны! но прими во внимание, что человек, умерев, как бы становится другом всех, кто пришел с ним проститься; и сердечное «ты» здесь куда более уместно, чем холодное «вы». Об этом и стихи, кажется, есть. Сухоруков непременно придет. И останется до той минуты, пока гроб с твоим якобы телом не опустят в могилу; и только тогда он покинет кладбище, обложив тебя крутым матом и повторяя, из рук выскользнул, мать, мать, перемать! Но вначале, дорогой ты наш господин… в данном случае Карандин, надо заболеть, желательно труднораспознаваемой и опасной инфекцией, при которой хоронить бедного малого надлежит в закрытом гробу. Но Карандин не должен умереть без наследника – иначе кто поручится, что и квартиры, и особняк на Николиной Горе, и оставшиеся в России счета не будут расхищены первым грабителем – государством, а за ним и прочими стервятниками. И главное: кого объявишь ты наследником и кому доверишь тайну твоей смерти и устройство похорон? Думал не долго. Тетка Наталья – она будет наследница, она займется похоронами, и она не проронит ни слова о том, кто лежит в гробу.

Он порвал оба листа, клочки положил в пепельницу, поджег и, глядя на бледное, с голубоватым отливом пламя, шепнул, помоги мне хотя бы раз.

4.

Право, изначально у нас не было намерения вносить в наше мирное повествование нечто криминальное. Мы знаем свое место и ни за какие коврижки не стали бы соперничать с мастерами детективного жанра. Что вы, что вы! Избави вас также Господь подумать, что мы мечтали отгрызть кусочек от их гонораров, – хотя, конечно, зависть нас гложет. Но ведь и правда: и по сей день с книжного базара несут детективы, а не Белинского и Гоголя, как о том грезил Некрасов, и не Питовранова, на что в глубине души некогда уповал он, надеясь потрясти любимую жену Ксению денежным дождем; закон рынка в чистом виде – кого покупают, у того на счету волшебные цифры со многими нулями; а кто написал глубокомысленный роман (именно так, с ударением на «о», произносил это слово незабвенный Юрий Владимирович Давыдов, дабы не дать труженикам пера и бумаги воспарить в эмпиреи), в магазине постепенно переезжающий с полки в рост покупателя на полку самую нижнюю, к которой далеко не всякий может нагнуться из-за хронического радикулита и лени; и правда: за чем, собственно, нагибаться? трудить себя? что можно найти на нижней полке? – тому остается лишь со скорбной гордостью прошептать: что ж, будущее нас рассудит. Нижняя полка – это, господа, приговор, впрочем, зачастую несправедливый. Не все то золото, что блестит, скажем мы в поддержку тех наших собратьев, кто более сообразуются с запросами духа и, затягивая пояс, с лихорадочным блеском в глазах отвергают соблазн сочинить что-нибудь на потребу и поправить свое материальное положение.

Взыскательному читателю – ежели таковой сыщется – замысел Карандина может показаться вымыслом, не имеющим никаких связей с действительностью. Что ж, если нам выскажут подобное подозрение, мы найдем, чем ответить. Мы сошлемся на случай, описанный в ежегоднике «Правосудие и жизнь», № 13, стр. 66, где сказано следующее: «Гражданин Греков Н. Н., желая уклониться от алиментов, назначенных ему Басманным районным судом на содержание ребенка (сына) от гражданки Пыляевой М. Е. и на содержание двух детей (сына и дочери) от гражданки Маристовой Г. А., инсценировал собственную смерть и похороны, каковые должны были состояться на Нижнемытищинском кладбище. С этой целью он вошел в преступный сговор с врачом Сидоровой Л. А., сотрудником морга № 21 Финкельштейном Л. Н. и директором кладбища Хохряковым П. Б. Благодаря принципиальности землекопа (могильщика) Иванова Г. П., сообщившего в правоохранительные органы о предстоящем фальшивом захоронении, преступный замысел был сорван». Далее идут подробности, как то: показания свидетелей о его совместной жизни с истицами, на что Греков пробурчал, впрочем, довольно громко, свечку они держали, что ли, его заявление, что дочку Маристовой зачал не он, а некто Букшпан, состоявший с Маристовой в гражданском браке, и ответ Маристовой, что Господь Бог и генетическая экспертиза все рассудят. Уверяем вас, что этот Греков далеко не первый, кто задумал сыграть в подобные кошки-мышки. И какие только еще не случаются в жизни происшествия, о которых так и тянет сказать, что это вымысел, превосходящий всякую реальность. Припомним, однако, мастера острых сюжетов Федора Михайловича Достоевского, заметившего в своем «Дневнике писателя», что нет ничего фантастичней русской действительности. Поэтому, если и в некоторых других сценах нашего повествования вам помнится не знающий меры вымысел, – отбросьте подозрения и не поддавайтесь сомнениям.

Между тем приготовления к похоронам начались незамедлительно; Карандин приготовился завтра поутру перебраться в московскую квартиру, призвать в домоправительницы тетку Наталью Васильевну, объявив ей, что при соблюдении некоторых условий она станет наследницей всего принадлежащего Карандину недвижимого в Москве и Московской области и пары счетов с приличными суммами; далее он сказывается больным и вызывает участкового врача. Вы знакомы с вашим участковым доктором, спрашивал Марк, на что Карандин не без смущения отвечал, что он патологически здоров и, кроме того, если память ему не изменяет, состоит в другой поликлинике, кажется, «Семейный доктор» или что-то в таком роде; хорошо, говорил Марк, давайте из этого вашего «Семейного доктора»; и, как «Отче наш», запомните симптомы: высокая температура, озноб, головная боль, боль в мышцах спины, тошнота, может быть, даже рвота. У вас приятель вернулся, скажем, из Гвинеи, или из Камеруна, или из Боливии, заходил к вам, а сейчас в инфекционной больнице с диагнозом «желтая лихорадка». И что это за ужасная болезнь? – улыбнулся Карандин, однако улыбка погасла, когда он услышал, что через три-четыре дня со святыми упокой. Доктор предложит вам госпитализацию, вы ответите, что уже договорились о палате в ЦКБ. Но вы не дождетесь больницы. Вы умрете раньше, деловым тоном сказал Марк. Карандин усмехнулся, но по лицу его пробежала тень. Он достал пачку сигарет, закурил и предложил Марку Тот отказался. Можно было бы, конечно, не вызывать врача, но на всякий случай… Пусть останется запись о состоянии вашего здоровья. И последнее – вам надо будет исчезнуть, скрыться, испариться – так, чтобы никто не заметил. Теперь, сказал Марк и замолчал. Понимаю, промолвил Карандин. Моя девушка, с усилием произнес Марк. Моя невеста… она попала в ужасную историю. В ужасную, со вздохом повторил он. Ее подруга… Люся… она неприятная, эта Люся, я сразу сказал и спросил, а она не употребляет, твоя Люся? И я прав был, она оказалась наркоманкой, эта Люся. Оставила у Оли сумку с наркотиками, Оля даже не посмотрела, что в ней, а когда ее, Люсю, арестовали, она указала на Олю, будто она от нее получает и потом продает… А ведь я говорил! Марк воскликнул. Эти наркоманы, они за дозу на все готовы. Что угодно подпишут. И теперь следователь требует пятьдесят тысяч или… Узнаю мое Отечество, молвил Карандин, нагнулся и вытащил из-под стола средних размеров чемодан. Держите. Здесь сто. Пятьдесят в глотку следователю, десять или сколько там, я кладбищенских расценок не знаю, – за место для моего тела, за справки… нам же справки нужны, из полиции, медицинская… Марк кивнул. А остальное вам с вашей Олей. Должны же вы помянуть добрым словом усопшего Карандина и пожелать всяческого благополучия Сергею Дмитриевичу Елисееву.

5.

Вечером та же «Ауди» с мрачным Костей за рулем доставила Марка домой. С безмолвным вопросом в глазах встретил его Лоллий. Не сказав ему ни единого слова, Марк положил чемодан на стол, щелкнул замками и откинул крышку. Лоллий обомлел. Скажи мне, что это не сон, воскликнул он. В жизни не видел ничего подобного. Только в кино. Не сон это, папа; это явь, и это освобождение Оли. Лоллий вытащил из чемодана одну пачку, осмотрел ее, понюхал и объявил, что запах превосходный. Пахнет обеспеченной жизнью на лоне природы, между рекой с одной стороны и лесом с другой. Утром выходишь на террасу с колоннами, садишься за круглый стол, и тебе приносят… Чего только тебе не приносят. Друг Бенджамин! Так обратился он к изображенному на стодолларовой купюре Бенджамину Франклину Наконец-то я тебя встретил. Скажи. Думал ли ты, что твое холодное лицо с плотно сжатыми губами и залысиной в полголовы в тысячах и тысячах копий разлетится по земному шару? И эвенк узнает тебя, и сын степей киргиз, и чернокожий качок, чьи предки, возможно, были твоими рабами? Снилось ли тебе, что зеленая бумажка с твоим изображением станет волшебным ключиком во многих случаях жизни в далекой для тебя России – будь это приношение доктору, мзда гаишнику, взятка чиновнику? Все тебе рады. Ты навеваешь сладкие сны бедному; лишаешь покоя алчного; тобой приобретается благоденствие; ты обрекаешь на смерть. Сколько преступлений совершается ради тебя; сколько погублено жизней, изломано судеб; какие великие замыслы обратились в дым; какие подлые заговоры увенчались успехом. Всё ты. Тобой оплачено предательство; тобой оценена измена; ты губишь надежды, разрываешь союзы, ты разлучаешь любящих, покупаешь невинность, оплачиваешь ложь. С тобой я сверхчеловек; без тебя – пустое место. Тоскливо без тебя. Так заключил Лоллий и, обратив печальный взор на сына, молвил, если бы ты знал, что у меня на сердце. Скажи мне, и я узнаю, отвечал сын. Великое ты сделал дело, добыв эти деньги. И Лоллий, прикинув на ладони вес пачки стодолларовой зелени, вернул ее на место. Граммов двести. Динамит. Рванет – костей не соберешь. Ты понял? Марк засмеялся. Не надо так трагично. Все продумано. Похороним двойника моего миллиардера, и Олю спасем, и еще кое-что останется. Папа! Гляди веселей. Ах, милый. Не могу. Он живо вообразил, как в самую последнюю минуту, когда гроб уже приготовились опускать в могилу, являются двое в штатском. Один из них подходит к Марку и предъявляет ему красную книжечку. Управление по борьбе. Лоллий не вполне представлял, с какими преступными явлениями должно бороться управление, приславшее на кладбище своих сотрудников. Бандитизм здесь явно не годится. С экономическими преступлениями? Преступлениями против нравственности? Или против оскорбления чувств верующих, что сейчас входит в моду? Шапку не сдернул с головы, идучи мимо церкви, – вот уже и состав дерзкого деяния. Великим постом обнаружен за поеданием шницеля по-венски – получи месяц тюрьмы или миллион штрафа. Смеетесь, ибо абсурдно? Глупцы. Не видите разве, куда плывем. Другой приказывает, откройте гроб. Нельзя, говорят ему, покойник преставился от желтой лихорадки. А вот мы и посмотрим, зловеще произносит сотрудник, какая там лихорадка и какой покойник. Открывайте. Могильщики откручивают шурупы. Пронзительный визг слышен в тишине. Все затаили дыхание. Гроб дорогой, дубовый, ласкающего глаз благородного темно-вишневого цвета, с блестящими поручнями и четырьмя ангелами – по одному на каждый угол. Откидывают крышку, снимают покрывало. Всеобщее потрясение. Возгласы: не может быть! кощунство! Это совсем другой человек! покойник не носил таких отвратительных костюмов! где настоящий покойник? и руки, руки – вы только взгляните на его руки! килограмм грязи под ногтями! где Сергей Лаврентьевич? его похитили? убили? подменили? Господи, помилуй! Двое сотрудников, встав по бокам Марка, ведут его к машине. На руках у Марка наручники. Глаза Лоллия увлажнились. Я с ума сойду, пробормотал он, пока все это не кончится. Марк обнял его за плечи. Папа. Еще три дня. Потерпи. Шаркая тапочками, Лоллий побрел в свою комнату. У ее двери он обернулся и, взглянув на сына слезящимися тусклыми глазами, промолвил, помоги тебе Бог.

Надо было звонить Оле. Марик, услышал он ее чудесный голос. Где ты был целый день? Я так волновалась. Я твоему папе звонила, он тебе не сказал? Слушай меня, голосом диктора объявил Марк. Итак. Радуйся, моя единственная! Радуйся, возлюбленная моя! Радуйся, моя несравненная! Марик, ахнула она. Неужели?! Радуйся, жертва беззакония, ибо избавление твое у меня в руках! Марик, дрогнувшим голосом сказала она. Как тебе удалось? Места надо знать, подруга, бодро ответил он. Готовь сумку побольше и утром звони следователю. Я приеду не позже десяти, отвезу тебя, дождусь и рвану по делам. Марик, помолчав, сказала она, ты меня спас. У меня, смеясь, ответил он, были корыстные причины. Корыстные? – спросила Оля. Да, подтвердил он. Ты теперь моя собственность. Она отозвалась: отныне и навсегда.

Ночью пошел дождь. Сквозь сон он слышал, как все чаще и чаще стучат по карнизу капли; потом в небесах оглушительно треснуло, раскатилось, за окном блеснуло и на мгновение озарило комнату бледно-голубым светом. Дождь набирал силу, и от его ровного шума, сотрясающих все вокруг ударов грома, ярких вспышек бледного света Марк испытывал памятное с детства блаженное чувство защищенности от разгулявшейся за окном стихии. Чувство это овладевало им еще сильнее, когда в сладкой дремоте он воображал себя в поле, где его застигла буря, и он бежит, прикрыв голову руками, а дождь хлещет, ветер свищет и гнет одинокую березку, и вверху, где по темно-фиолетовому небу плывут серые тучи, страшно гремит, раскалывается и шлет к земле слепящие молнии. Но он не в поле; он дома. Утром он приедет к Оле, а совсем скоро наступит время, когда они уже не будут расставаться. Что предстояло ему сделать, что должно было свершиться, прежде чем они с Олей будут вместе, Марк не успел додумать. Он уснул крепко, без сновидений, и легко пробудился утром, еще до того, как должен был зазвонить будильник. В окно он увидел чистое, василькового цвета небо; невысоко поднявшееся солнце светило ему в глаза. Была бы жива мама, она приоткрыла бы дверь и, как великую тайну, сообщила бы ему шепотом, что такого утра он еще не видел. Оттеснив ее, в дверь протиснулась бы Джемма и, ухватив одеяло зубами, принялась бы стаскивать его на пол. Пора гулять! Пойдем, пойдем, бормотал он, думая, как странно, что мир не меняется, хотя нет мамы и Джемма переселилась в свой собачий рай. Разве можно найти этому объяснение? Но, в самом деле, дивное утро. Он брился, пил кофе, разбирался с деньгами, оставил в чемодане пятьдесят тысяч, в большой желтый пакет из «M-Видео» уложил десять и, подумав, добавил еще пять, и ответил папе, еще не покинувшему свое ложе, что будет вечером. Лоллий пожаловался, что не сомкнул глаз. Гроза была роскошная, ты слышал? – спросил Марк. Гроза? – переспросил Лоллий. И сильная? Марк рассмеялся. Не слышал? Да, что-то такое… кажется, ответил папа. Сколько сейчас? Скоро девять. Не спи, не спи, художник. Пока.

Свежо было на улице. Томившая огромный город жара ушла, дышалось легко, и легко было ехать по еще не успевшему обсохнуть черному асфальту. Даже пробки сегодня не вызывали злобного отчаяния. В самом деле, что за беда постоять пять-десять минут, а затем, чуть прибавив, проскочить на зеленый, после которого можно прибавить еще и мчаться до следующего светофора, угадывая: зеленый? желтый? красный? опять зеленый, что, может быть, означало, что ему выпал счастливый жребий и он попал в зеленую волну. И лица водителей, успел он заметить, были сегодня не такими сумрачными, какими они бывали обыкновенно, словно где-то впереди их «Тойоты», «Форды» и «Рено» ждал последний и решительный бой. Вот слева милая девушка за рулем новенькой «Шкоды» повернула голову и, кажется, улыбается ему. Какая славная. Он уже готов был ответить ей улыбкой, однако вместо этого воскликнул, что за черт, и нажал педаль тормоза. Из своего ряда, не включив указатель, она под носом у него свернула вправо, и Марк едва не въехал в сияющий черным лаком бок ее машины. Он простер руку и крикнул, дура, куда тебя понесло. А сзади непрерывно сигналила навьюченная столом и садовой скамейкой «четверка», и пожилой, в очках, ее водитель, похоже, крыл Марка последними словами. Но даже это – впрочем, вполне обыденное – происшествие не омрачило прекрасное утро. Он ехал и думал, что первое дело сделано и Оля сегодня откупится от следователя. Затем похороны Карандина, вернее, его двойника или как там его назвать, а потом… Все это время он вспоминал покойницу Анну Федоровну, ворона Иванушку, собравшихся в квартире в Медведково чудных людей и древние их песнопения. Сбудется ли, и войдет ли он незваным гостем в недоступный для живых мир? И вернется, и обнимет Олю, и с еще большей силой любви – как тот, кто до сокровенной глубины познал и тайну жизни, и непреклонность смерти, – посвятит ей все предназначенные ему годы. Дитя она родит, мальчика, не знаю, каким именем будет наречен. Александр? Петр? Евгений? А за ним девочка, прекрасная моя Елена. Нет. Ксения, в память о маме. Дети мои. Не прискорбно ли, что и они умрут. Полчаса спустя Марк увидел Олю, и слезы выступили у него на глазах, так сильно любил он ее, ее голос, заставляющий падать и замирать его сердце, ее взгляд, от которого жарко становилось в груди, ее губы, от поцелуя которых у него прерывалось дыхание и кружилась голова. Оля, обнимая ее, шепнул он ей в маленькое ухо, ты меня заколдовала. Ты колдунья. Отчего ты не сказала, что ты умеешь колдовать? Это была моя тайна, говорила она, покрывая поцелуями его лицо, мое тайное и верное оружие. Но ты не бойся… Маричек! Я с головы до пят опутаю тебя… Ты мой ненаглядный. Я так тебя ждала. Ты мой спаситель. Я стала твоей на всю жизнь. Он откликнулся. И я. На всю жизнь. Оля! – с усилием отстраняясь от нее, сказал Марк. У нас важнейшее дело. Ты звонила этому негодяю? Она кивнула.

Будет ждать в одиннадцать в «Шоколаднице». Она зябко повела плечами. Не страшно ли это, Маричек, в один прекрасный день ни в чем не повинному человеку оказаться на пороге тюрьмы? Он ответил. Никогда не следует ожидать справедливости от государства, в особенности такого, как наше. Говорю это тебе как без пяти минут дипломированный историк. У нас не было, нет и долго еще не будет закона. Если вообще когда-нибудь. Этот вымогатель… Он, этот… Она тихо сказала, Кулаков его зовут, Юрий Петрович…этот Юрий Петрович – вот по кому тюрьма плачет! – глазом не моргнув, усадил бы он тебя на скамью подсудимых, и ты бы поехала отдыхать куда-нибудь в Потьму. Это где? – спросила Оля. В Мордовии, ответил он. Столица лагерей. Десять лет шила бы там телогрейки. Горло ему перехватило. Я его ненавижу, эту сволочь, Кулакова. Взять бы его с поличным. Ты передаешь ему сумку с пятьюдесятью тыщами баксов, а я тут как тут. Слово и дело! Великий государь, пойман нечестивец, злодей и мздоимец. Вели его посадить на кол – как Анна Иоанновна посадила за поборы казанского губернатора Артемия Петровича Волынского. Марик, воскликнула она. Это ужасно – на кол… А на зону тебя на десять лет – не ужасно? На нем пробы ставить негде. И на твоей Люське. Оля умоляюще взглянула на него. Маричек, ты будешь сердиться, но я хочу попросить… я скажу, я ее простила. Как это – простила?! – воскликнул он. Она дрянь паршивая, наркоманка, лгунья, она… Он задохнулся. Я пока жив, я никому не дам тебя обижать! Она знала… отлично она знала, что тебе грозит! О, подлая, низкая, гаденькая душонка! Утопить тебя, а самой выбраться! Кулаков с ней – два сапога пара… Без таких, как она, и Кулакова бы не было. Она не такая, робко заметила Оля. А какая?! – бешено закричал он. Ей накуриться, наглотаться, уколоться своей дрянью – и за это она на все готова. Тебя предать. Ладно, махнул он рукой. Извини. Я подумать не могу о том, что было бы, если… Ладно, снова сказал он. Пора. Давай сумку, я деньги переложу. Он открыл чемодан и принялся укладывать в сумку пачки, крест-накрест скрепленные бумажными полосками. И сумка хорошая, новая, бормотал он. А какой-нибудь старой не нашлось? Не хватало новую сумку ему дарить. Оля молчала, прижав руки к щекам и переводя взгляд с чемодана на сумку и с сумки на чемодан. Сколько денег, изумленно проговорила она. Где ты их взял? Мне давно надо было спросить… Кто тебе дал? Неважно, ответил Марк. Ты его не знаешь. И отлично. Многие знания отягощают жизнь. Маричек, ты взаймы взял? И как же ты будешь отдавать? Он ответил, я не отдавать буду, а отрабатывать. Меня наняли и заплатили вперед. И все! И не спрашивай больше. Она не отступала. За какую работу так платят? Он засмеялся. За квалифицированную. Я тебе помогу, продолжала она, ты только скажи… Она не опасная, эта работа? Я себе никогда не прощу… Все, прервал он ее, застегивая сумку. Пятьдесят тысяч, как одна копеечка. Совсем не опасно. Потом тебе расскажу. Поехали. Ты бы мог новую купить, спустя пять минут заметила Оля, глядя, как с упорством стоика Марк пытается завести машину. Давай, кобылка моя, не упрямься. Не нужна мне новая. Ну, ты почему не слушаешься? – укоризненно промолвил он, и после пятого поворота ключа машина заурчала, дернулась и покатила. Вот видишь, довольно и даже с гордостью сказал Марк. В лучшем виде. И где «Шоколадница», в которой поджидает тебя этот упырь, этот живоглот, это исчадие ада – Юрий Петрович? Оля коснулась ладонью руки Марка. В Климентовском, напротив «Третьяковской». Ага-а-а, протянул он. Климентовский. Придется покрутиться. И из Гончарного проезда, свернув налево, выехали на Гончарную набережную, с нее налево на Народную улицу, там налево и еще раз налево – опять в Гончарный и, наконец, выбрались на Большой Краснохолмский мост и встали в пробке. По Москва-реке в одну сторону бежал катерок, оставляя за собой расходящийся на обе стороны белопенный след, ему навстречу буксир тянул баржу, груженную контейнерами оранжевого цвета. Ярко-синее небо распростерлось над городом, словно туго, без единой морщинки натянутое полотнище; справа виднелась высотка, слева сиял золотой купол собора Новоспасского монастыря; хорошо были видны мосты через Водоотводный канал, Дом музыки, будто накрытый круглой шапкой, и неподалеку от него высоченная башня отеля – и вся эта архитектурная разноголосица была сейчас сплавлена изливающимся с небес светом в такую радостную, праздничную картину, что Оля воскликнула, смотри, Маричек, смотри, как хорошо! Еще бы пробок не было, откликнулся он. Но тут тронулись, замерли, снова тронулись и поползли. О, гений моей Отчизны! (Примерно так однажды воскликнул Гете, но неужели мы не имеем права повторить вслед за ним – тем более что эти слова давно звучат у нас в сердце.) Genius loci![53] Благодарим тебя за красоту, какую насадил ты по всей нашей земле от севера, где сыпет снег, горят во мраке полярные сияния и воют холодные ветры, до юга, где теплыми ночами медленно кружится над головой осыпанное звездами небо и высятся горы с покрытыми сверкающими снегами вершинами; от запада, где блещут озера, тихо шумят леса и прогреваются на солнце древние валуны, до востока, где неспешно несут свои воды в море великие реки, курится вулкан, нежатся на берегах котики в черных блестящих шкурах и далеко в океане вздымает свой белоснежный фонтан рыба-кит, могучий Левиафан. Но взгляни на человека, которого населил ты и здесь, на Красных Холмах, и повсюду по лицу земли. Ты ли дал ему в руки топор, с каким он подступает к породившей его природе? Ты ли вырастил из него хищника, вырубающего вековые леса, отравляющего землю и воду рвотой своих заводов и застилающего небо ядовитым туманом своего дыхания? Ты ли научил его презрению к жизни? Гений Отечества. Не прячься. Выйди к нам. И он появляется из тьмы, чудесного вида юноша с волосами цвета спелой ржи, светлыми глазами и твердо очерченным подбородком. На его лице видны следы только что пролитых слез. Отчего ты плакал, спросили мы. И он отвечал с великой скорбью, от бессилия. Когда я с восторгом и радостью устраивал человека на этой земле, разве мог я подумать, что со временем он превратится в чудовище, от приближения которого будут дрожать листья на деревьях, тревожно шелестеть травы и прятаться в свои берлоги и норы большие и малые звери. Я думал, что образ Эдема не изгладился из его памяти, и он воспламенится мечтой насадить вокруг себя райский сад и хотя бы отчасти восстановить жизнь, которой он жил вблизи Бога. Но вместо этого он объявил, что Бог умер, а затем принялся утверждать, что Бога нет и не было никогда. И Христос не воскрес. Христос умер и с поблекшего неба мертвыми устами возвестил, что Бога нет. С опустошенной душой человек принялся разрушать этот мир, место своего обитания. Меня он гонит; он смеется над моими увещаниями; он горд, жесток и себялюбив; он склонен забывать все случившиеся с ним ужасные несчастья и живет, не желая понять их подлинную причину. Не зовите меня. Я ухожу и буду издали наблюдать, как все более и более меркнет красота этого места и как рушатся последние его опоры.

Сейчас по Зацепу, потом Валовая, приговаривал Марк, если б не пробки… если на Пятницкой будет более-менее, успеем… Оля моя, отчего ты примолкла? Я боюсь, призналась она. А вдруг он, кивком головы она указала на сумку, возьмет и ничего не сделает… и я… голос ее задрожал…и меня… Оля! Строго произнес Марк. Такого не может быть. Он не обманет. Он и сам боится и ждет, скорей бы все кончилось. Вот увидишь. Теперь на Монетчиковский… это третий… вот он, левый поворот, на Монетчиковский первый… я помню, я здесь был… У кого? – спросила она. Он усмехнулся. По делам моим невеселым. Вот салон красоты, и направо, и вот она, Пятницкая. Машину поставим, я тебя провожу и буду ждать. У дверей «Шоколадницы» он отдал ей сумку, поцеловал и велел не волноваться. Он видел, как она вошла. Затем дверь за ней закрылась. Он поспешил к окнам невысокого первого этажа и увидел оглядывавшую зал Олю. Немного было в этот час посетителей: за столиком у окна мужчина средних лет пил кофе и читал газету, похоже, «Спорт-Экспресс»; молодая мама баловала тортом девочку лет пяти с двумя бантами на голове; пожилая пара ела блинчики; пара куда более молодая угощалась коктейлями разного цвета – темно-вишневым у него и белым у нее… Марк сглотнул. Кто-то еще сидел в углу, уставившись в ноутбук. Скользнув взглядом по картинам на стене, среди которых признал «Незнакомку» Серова и «Похороны» Перова (была еще девушка в кокошнике, кажется, Венецианова), он увидел затем, как Оля кивнула и перешла в другой зал, заглянуть в который он уже не мог. Тогда он принялся ходить взад-вперед вдоль фасада. Всего окон было шесть, и он считал их сначала от первого до шестого, а потом в обратном порядке. Молодая пара допивала коктейли, вытягивая через трубочки все до последней капли, переглядываясь и смеясь; пара пожилая, покончив с блинчиками, пила чай; читатель спортивной газеты аккуратно сложил ее и собрался уходить. Что-то она долго. Всех дел – отдать сумку, повернуться и уйти. Ну, подождать, пока он проверит. Не приведи Бог, она за Люську станет его просить. Входили новые посетители: две молодые женщины в ярких платьях, старик с гривой седых волос и тростью в руке, семейное трио: родители с сыном лет десяти, недовольно кривящим губы. В дверях встретился им мужчина, невысокий и полный, в сером костюме, с Олиной сумкой – подлец Кулаков со своей добычей. Пропуская его, они посторонились. Кулаков, подлец и свинья, даже кивком головы не поблагодарил их. Марк шагнул в его сторону – непонятно, правда, зачем; не обличать же его он собрался перед честным народом, что в сумке у этого презренного пятьдесят тысяч баксов, взятка, которую он под угрозой тюремного заключения вытребовал у невиновной девушки, кроткой моей Оли. Он остановился. Кулаков скользнул по нему взглядом светлых глаз, переложил сумку из левой руки в правую и – трусцой, трусцой – побежал через переулок к входу в метро. Оля вышла. Марк кинулся к ней. Как долго! – он воскликнул. Оля, почему так долго?! Ну что ты, ответила она, минут десять, не больше. И что? – он спросил. Она улыбнулась прелестной своей улыбкой, и светлой, и печальной. Открыл сумку, взглянул и закрыл. А ты? А я. Она вздохнула. Не сердись. Я о Люсе сказала, нельзя ли ее на свободу. Эх! – с досадой произнес Марк. А он? Ответил, чтоб я и думать об этом позабыла. Ну, вот видишь, с облегчением вздохнул Марк. Я ж тебе говорил. Она кивнула. Говорил. Но я не могла. Мне так ее жаль, что все равно, что из-за нее. Он обнял ее за плечи. Пойдем. Тебе на работу? Она кивнула. Приду с опозданием, Дудос будет визжать. Где вас носит, подражая ему, тонким, неприятным голосом проговорила она. Все делишки свои обделываете! Знаю я ваши штучки! Я вам выговор влеплю! Вот же гад, сказал Марк. Уходи оттуда. Давай так. Мы поженимся, и ты уйдешь. А мы поженимся? – лукаво промолвила она. Одно дело сделали, промолвил Марк. Осталось четыре. Какие? – спросила Оля. Военная тайна, отвечал он. А Ду-досу скажи, у тебя есть спутник жизни и возлюбленный на все времена, храбрый, как Ланселот. Он придет и прикончит дракона. Догадайтесь, господин Дудос, кто тут дракон.

Высадив Олю, Марк погнал в поликлинику, где медсестрой была давняя его знакомая, Наталья Георгиевна, время от времени сообщавшая ему, кто и где на ее участке приказал долго жить. Он ехал к ней в потоке машин, размышляя на волнующую всякого думающего человека тему: кто я? Гм. Можно ответить, не покривив душой, – похоронный агент. Сын Лоллия и его супруги Ксении, ныне покойной, – кто усомнится. Не знающий уз Гименея мужчина, что на сегодняшний день отвечает действительности. Бывший студент. Спорить не будем. Возлюбленный Оли. Прекрасная правда. Как видите, буквально на ровном месте найдено у меня (во мне) пять сущностей. Если же потрудиться, отыщутся и еще: либерал (да, я либеральных убеждений, иными словами, всего важней для меня человеческая личность; но в либерализме моем присутствует изрядная доля консерватизма); верующий, но, право, как-то смутно, да еще с упреками Богу – как же Вы, Ваше Всемогущество, допустили Холокост? и как же Вы, Ваша Справедливость, позволили совершиться голодомору? и как же Вы, Ваша Возлюбленность, позволили торжествовать злу? – и так далее, за что Оля всякий раз выносит мне порицание; путешественник, в чем можно убедиться, взглянув на спидометр моей почтенной «Шевроле». Общим счетом семь сущностей, заключенных в одном человеке, Марке Питовранове. Можно также наречь меня Лаэртидом, благородным Одиссеем, как, если память не изменяет, называла его одна разделившая с ним ложе богиня, ибо я ежедневно странствую из конца в конец города-вселенной, подвергаясь опасностям, подчас смертельным. Только вчера на моих глазах выехавшая на встречную полосу «Газель» в гармошку смяла маленький «Фольксваген» вместе с водителем и его спутницей.

По улице, подобной реке, он ехал, которая впадала в другую, широкую, заполненную машинами, отовсюду грозящую бедами. Клянусь Зевсом, тут тебе и Сцилла, тут и Харибда. Шесть человек, бормотал он, глядя в зеркальце и наблюдая, как наезжает на него сзади огромный черный «Гелендваген» с чернобородым человеком за рулем. Шести спутников как не бывало. Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал, а этот рукой машет: быстрей! быстрей! Куда быстрей? все плетутся, и ты плетись. А справа старичок на «Ладе», обеими руками вцепившись в руль, безумными глазами вперился в широкий зад впередиползущей «Вольво». Быть беде. Тьфу, тьфу. А слева, кто слева? Женщина средних лет, в очках, вполне себе доктор физмат наук, безупречная в семейной жизни и на дорогах. Красный свет. Боже, он меня сомнет. Впереди пикап фирмы «Чистые воды» с большой бутылкой на дверях. Жажду. Направо, мимо столпа с фигурой человека на самом верху, серебряным блеском отливающей в лучах высокого солнца, – ликуй, москвич, тебе подарен огромный столп (в подлиннике другое слово), на нем Гагарин. Из уважения к читателям, которые и через сто лет припадут к нашему произведению, чая обрести в нем правду о сем веке, не станем оскорблять их обеденной лексикой, хотя сознаем, что «другое слово» и составляет главную прелесть этой эпифании безымянного автора. Теперь в тоннель; в отраженный его сводами ужасный гул десятков машин. Смело плыви в чреве Земли. Прорицатель, все ли сбудется, что я пожелал? Скажи мне, Тиресий, любимец богов. Из тоннеля он выехал в ослепительный свет. Под мостом опять была Москва-река с корабликом на ней, точь-в-точь как тот, который он видел с Большого Краснохолмского; накаленным белым блеском сияли слева купола церквей Данилова монастыря. Благополучно преодолев многочисленные неприятности, как то – пробки и пробочки, замкнувшийся на красном свете светофор, проехавшую в опасной близости «Тойоту», а также музыку, вернее, то, что в наше время называется ею, мерный звук, с каким паровой молот вбивает в землю железобетонные сваи: бум-бум-бум-м-м… – заткнуть бы уши, но вовсе не из опасения броситься в смертельные объятия сирен, а из желания не оскорбить слух, – Марк достиг второй цели сегодняшнего путешествия – поликлиники. В регистратуре он спросил Наталью Георгиевну. Она вышла из-за перегородки, низенькая, полная, с тяжелым астматическим дыханием, и недовольно промолвила, что ей и чая попить нельзя. Марк, что за пожар? Чай потом, отозвался он. Важное дело. Поговорить бы. Ну, пойдем, вздохнула Наталья Георгиевна, привела его в пустующий кабинет дежурного врача и велела, ну, говори, и уставилась на него недовольными тускло-зелеными глазами. Ты мне должен за два адреса. Ты хоть помнишь? Помню, Наталья Георгиевна, благодетельница, помню и сейчас же рассчитаюсь с вами за все. Но мне справочка нужна. Какая, спросила она. О смерти, ответил он. Вот как, отозвалась она, и тут в ее груди просипело, она закашлялась, тяжело задышала и торопливо брызнула себе в рот из баллончика. Мне бы дома сидеть, пожаловалась она, а я на службе. Где я тебе ее возьму? Такие справки на дороге не валяются. Пятьсот долларов, объявил он. Теперь она взглянула на него с изумлением. Разбогател? Самую малость, отвечал Марк. И за два адреса сегодня по сотне. Итого семьсот баксов. Глаза ее оживились. Ну, давай за все про все тыщу, быстро сказала она, а я тебе справочку. Он кивнул. Договорились. А кто помер? – спросила она. Пишите: Карандин Сергей Лаврентьевич, полных лет – шестьдесят один… И адресок. Вот он. Сиди жди, велела Наталья Георгиевна. Я скоро. Пока она ходила по коридорам и кабинетам, он прикидывал, куда лучше держать ему путь – на кладбище, покупать могилу для дорогого покойника, или к Борису Петровичу Бирюлину, капитану полиции, участковому и, можно сказать, приятелю, с которым он познакомился у одра одного милого старичка, шептавшего, что он доволен, что ему так хорошо и покойно, как никогда не было при жизни, – познакомились и понравились друг другу. Уже безо всякого делового повода Марк заезжал к нему несколько раз и даже выпивал – и однажды до такой степени, что домой пришлось возвращаться на такси. Он отыскал в телефоне номер, позвонил и услышал бодрый тенорок: капитан Бирюлин. Здравия желаю, ответил Марк. Рядовой Питовранов желает лично доложить о сложностях быстротекущей жизни. То-то у меня с утра нос чешется, отозвался капитан. Когда? Около пяти. Жду, ответил Бирюлин. Затем Марк позвонил Гоги Мухрановичу. Кладбище! – услышал он недовольный женский голос, узнал Изабеллу Геннадиевну, представил ее, пиковую даму с сигаретой во рту, и робко промолвил, это Марк Питовранов, здравствуйте. Какой еще Марк? Какой Питовранов? Вы позвонили на кладбище. Да знаю я, Изабелла Геннадиевна, что кладбище. Марк Питовранов я, из «Вечности», если помните. А-а, протянула она, это вы… Что вам надо? Я хотел подъехать, сбиваясь, заговорил он, мне с Гоги Мухрановичем… Вы когда-нибудь научитесь выражать свои мысли? – презрительно спросила она. У Гоги Мухрановича сегодня приемный день. Он на месте. Марк вытер вспотевший лоб. Проклятая баба. По-моему, я ее боюсь. Она удав, а я кролик. Тяжело, с хрипом дыша, вошла Наталья Георгиевна. Загонял ты меня, пожаловалась она. Погода, что ли, меняется. Дышать нечем. Чего смотришь? Ждешь? Палочка-выручалочка твоя, Наталья Георгиевна. Держи. Она протянула ему справку. Марк пробежал глазами. Карандин… в 12 часов 45 минут… Дата. Печать. Подпись. Потрясающе, воскликнул он, отсчитал тысячу долларов и, пожелав ей здоровья и золотые горы в придачу, сбежал по щербатым ступенькам, уселся в машину и погнал на другой край города, на кладбище. Сдвинувши черный корабль на священные воды, в путь поспешил Одиссей со своею дружиной, чтобы Аида достичь берегов, где царит Персефона, несут свои воды Стикс и Коцит, реки тоски и забвенья, и где обитают души умерших… Дополнил Гомера. Он усмехнулся. Но какой дивный мир, объемлющий в единое богочеловечество богов и людей, столь сходных между собой в привязанностях, страстях, соперничестве, любви и ревности! Поклон Василию Андреевичу. Взгляни: бесследно кануло в Лету неисчислимое количество событий, манускриптов и судеб, а Гомеровы творения нисколько не потускнели за двенадцать столетий до Рождества Христова и двадцать столетий после. Три с лишним тысячи лет. Холодок по спине. Кто читал, тот знает, какое сияние исходит от строки слепого рапсода и каким восторгом наполняется душа, вернувшаяся из странствия в мир ахеян – воинов, мореплавателей и героев. Не друг ли мне Одиссей? И разве я не сопутствую ему во всех необыкновенных его приключениях? Вот своим медноострым мечом копает он яму возле утеса, льет в нее мед, вино и воду с ячменной мукой – приношение мертвым, режет над ямой глубокой овцу и барана, на чью кровь, поднявшись из темной бездны Эреба, слетаются души умерших. Помнишь ли, как предстала перед ним душа его матери, которую тоска по нему до срока свела в могилу? Милая тень. Он пытался обнять ее и скорбною сладостью плача с ней поделиться. Но всякий раз она ускользала из его объятий. Он в отчаянии. Иль Персефона могучая вместо тебя мне прислала призрак пустой, чтоб мое усугубить великое горе? От скорбной сладости плача и призрака пустого теснит сердце. И мать открывает ему, что живой не может обнять мертвое тело, уничтоженное пронзительной силой погребального огня. И кто только не являлся затем Одиссею! Жены, зачавшие и родившие от богов; тень Агамемнона, убитого коварным Эгистом – как быка убивают при яслях; тени безутешного Ахиллеса и знаменитого Аякса и, главное, прорицателя Ти-ресия, предсказавшего Одиссею трудное, но счастливое возвращение домой. А моя судьба? Прорицатель, повторил он, все ли сбудется? Тяжелый хор разнообразных машин звучал в окружающем его мире. Двигался бок о бок с ним огромный КамАЗ, пышущий жаром и исторгающий сизые дымы, гремел впереди пустым кузовом пятьдесят первый ГАЗ, самосвал, которому давно пора было на покой, бежала новенькая «Татра» – и в этом окружении он долго ждал поворота налево и, свернув, медленно поехал к воротам кладбища мимо бывшей свалки, оставившей после себя высоченную гору из мусора, уже поросшую травой, мимо торгующих цветами ларьков по левую сторону и магазинов и мастерских справа и трубы крематория впереди, курящейся белым дымком. Марк въехал в кладбищенские ворота, поставил машину и отправился на свидание с Гоги Мухрановичем. Однако Изабелла Геннадиевна велела ему сесть и ожидать. У Гоги Мухрановича посетитель, объявила она, кладя янтарный мундштук с недокуренной сигаретой на край пепельницы и снова обращая свой взгляд на экран компьютера. Зачем-то Марк решил завязать с ней разговор. Черт дернул его спросить, у вас «Паук»? Она взяла сигарету, затянулась, выпустила дым и презрительно промолвила, пальцем в небо. Марк поперхнулся. Я думал, проговорил он, но ей было решительно все равно, о чем он думал. Вам не идет думать, сказала она. Однако и сострадание не чуждо было ее сердцу. Взглянув на смешавшегося Марка, она снизошла. Это «Скорпион». Он гораздо сложнее. Впрочем – и она бросила на Марка оценивающий взгляд – вам это не надо. Пасьянс для уравновешенных, а вы всегда чем-то взволнованы. У вас нет личной жизни – может быть, в этом причина? Марк осмелился ее перебить. Ну почему же нет. Есть. Да? – с сомнением спросила она. Вы не похожи на человека с личной жизнью. У вас – теперь она несколько задержала на нем свой взгляд – нет блеска в глазах. Вы как будто всегда в трауре. Я понимаю – работа. Но я знавала людей вашей профессии, весельчаков, любителей женщин и ценителей вина. Вы ведь монах? И трезвенник? Не пьете? Почему не пью, выдавил из себя Марк. Я пью. Иногда. Монаха оставил без ответа. Телефон зазвонил. Изабелла Геннадиевна затянулась, извлекла сигарету из мундштука, притушила и подняла трубку. Кладбище, сказала она. Тут отворилась дверь, и на пороге кабинета возник сам директор, Гоги Мухранович собственной персоной, в ослепительном светло-синем костюме, при одном взгляде на который пальцы начинали ощущать тонкую шелковистую ткань. Он провожал солидного мужчину с такой же, как у него, кавказской внешностью и тоже с усами, но меньших, чем у Гоги, размеров. Ты скажи ему, говорил Гоги Мухранович, не надо волноваться. Ай! Все будет, так и скажи, Гоги твердое дал слово. Мое слово – чистое золото, да! Э, Мамука, дорогой, ты скажи, Михаил Нугзарович, зачем тревожишься?

Гоги обещал – Гоги сделает. Ну, иди, иди. Ко мне, видишь, он указал на Марка, народ. Мамука осмотрел Марка карими навыкате глазами и кивнул. Иди, дорогой. И Гоги Мухранович, похлопав Мамуку по плечу, обратился к Марку. Заходи, «Вечность». Видишь, промолвил он, усаживаясь в кресло под портретом президента, я тебя помню. И ты меня тоже помнишь, а?! И он рассмеялся, чистосердечно радуясь тому, что он такой человек, которого помнят и к которому идут люди. Как там Григорий Петрович? Держится? Он провожает, я хороню – одно хорошее дело мы делаем с ним и с тобой, а? А зачем вам, – и кивком головы Марк указал на портрет президента. Аты не понимаешь? Ай! Ты глупый или нет? Не понимаешь ты, он президент всего. Заводы там, фабрики всякие, паровозы-тепловозы, реки разные, и каждый человечек, пока живой. А как же! Если его не будет, все пойдет туда-сюда! Он все держит, он сильный, и я его уважаю, и портрет повесил. А говорят там всякие болтуны, он ворует, взятки берет, и всякую такую чепуху. Слушай, ему взятки для чего, а? И так все его. И кладбище? – спросил Марк, наблюдая, каким воодушевлением светится симпатичное лицо Гоги Мухрановича. Его земля, не раздумывая отвечал тот, его и кладбище. Во-от, он сюда приедет, посмотрит, и ему все тут понравится, и он скажет, какой молодец тут директор, надо его наградить. Вас же наградили, заметил Марк. Ты про что? Ты про знак? Ай, – и Гоги Мухранович махнул рукой. Сколько сейчас орденов всяких, всем дают, всех награждают, и он, – и Гоги Мухранович указал на портрет, – все увидит и скажет, ай, как хорошо отдыхают люди, кругом порядок, чистота, забота, и даст мне орден. А?! Марк не смог сдержать улыбку. А какой? Я думал, вполне серьезно отвечал директор, смотрел, все изучил и подумал, орден Почета, он как раз для меня, этот орден. Остальные все такие ордена, мне еще рано, еще я не вырос. Потом. А вдруг ему не понравится? – спросил Марк. Что ты говоришь! – всплеснул руками Гоги Мухранович. Как нехорошо ты говоришь, ай, не стыдно тебе. Такой порядок у меня везде. Он укоризненно покачал головой. Предположение, что кладбище может не понравиться президенту, расстроило Гоги Мухрановича. Он нахмурился. А не понравится, вдруг решился он, возьмет и скажет, ай, какой тут нехороший беспорядок везде и директор совсем плохой. Но никогда, и Гоги Мухранович назидательно повел влево-вправо указательный палец правой руки, такого не будет. Не может такого быть. Хорошее настроение вернулось к нему. Он ласково посмотрел на Марка и спросил, ты зачем ко мне пришел? Хоронить? Марк кивнул. Хоронить. Родственное? – уточнил Гоги Мухранович. Нет, ответил Марк. Место нужно. Хорошее. Ай, дорогой, укоризненно сказал директор, что ты говоришь. На кладбище все места хорошие. Тебе покойник разве пожалуется, что ты сюда меня положил. Не-ет, покойник молчит, а ты ему поставь памятник, цветник устрой, гранит-мрамор не пожалей, и покойник вздохнет, вот так, – и Гоги Мухранович вздохнул и мощно выдохнул, как никогда никакому покойнику и не снилось, – и подумает, ай, хорошо мне тут лежать, на кладбище, где такой хороший директор. И он рассмеялся от чистого сердца, смахивая с глаз легкие слезы. У меня такой покойник, сказал Марк, ему надо где-нибудь на видном месте. Памятник ему будет. По всей могиле мраморная плитка. Ступени мраморные. Красиво будет. Ай, дорогой, промолвил Гоги Мухранович, я тебе верю, но и ты мне поверь. У меня таких мест раз, и два, и три – и считать больше нечего, я тебе клянусь! Скоро вообще ничего не останется. Что буду делать? Где я твоего покойника положу? Он выдвинул ящик стола, извлек оттуда сложенную вчетверо карту кладбища, развернул и стал водить по ней пальцем, время от времени повторяя, ну ничего, Богом клянусь, ничего нет. Здесь? – спросил он сам у себя и покачал головой. Здесь плохо. Сыро здесь. Вода будет. Твоей «Вечности» и дорогому Григорию Петровичу всегда помогал. Лучшие места всегда давал. Но сейчас нет, сам видишь, сказал он, взяв карту за уголок и приподняв ее над столом. Гоги Мухранович, произнес Марк, мой покойник – человек состоятельный. Он будет рад материально помочь кладбищу. Какой человек достойный, воскликнул Гоги Мухранович, и в карих, приятного орехового оттенка его глазах появилось выражение живого интереса. Ему хороший памятник нужен. Для него, продолжил Марк, пять тысяч зелени совсем не вопрос. Ай, молодец, похвалил директор покойника. А если я тебе скажу – десять. Не испугается он? Не испугается, твердо ответил Марк. Гоги Мухранович сделал еще один шажок. И когда? – он спросил. Да хоть сейчас, сказал Марк и, открыв сумку, пачка за пачкой выложил на стол десять тысяч долларов. Нельзя сказать, что Гоги Мухранович был потрясен. Но, несомненно, он был приятно удивлен той поистине волшебной легкостью, с какой появились перед ним эти десять тысяч. Ты молодец, говорил он, улыбаясь и одним широким движением руки сгребая деньги в ящик стола. Ты, наверно, слово знаешь, а? Он засмеялся. Мне скажи, и я так хорошо жить буду. Как это в сказке, пытался вспомнить он, и Марк подсказал: сезам. Ну да. Сезам, я скажу, ты мне дай… И что я попрошу, ты знаешь? Нет, дорогой, клянусь, ты не знаешь. Ты думаешь, Гоги Мухранович у этого сезама денег попросит? Нет! Не денег. Ты дай мне самую прекрасную девушку, я скажу, молодую, стройную, с голубыми глазами, такую дай, чтобы… Он поднес ладонь к губам и звучно поцеловал кончики пальцев. И чтобы она мне сказала, люблю тебя, мой Гоги, я твоя. Во-от! – воскликнул он, замкнул стол, ключ отправил в карман и, как Багратион на Бородинском поле, взмахнул рукой. Пойдем. Сам тебе покажу место для твоего покойника.

Высоко стояло солнце, дул легкий ветерок, слабо шелестели темно-зеленые листья лип, и, должно быть, во всем городе не было сейчас места более спокойного и тихого, чем это кладбище. Даже птицы здесь чирикали, щелкали и свистели как бы вполголоса; и негромко переговаривались редкие посетители, пришедшие в этот час навестить родные могилы. Где-то в стороне, ничуть не мешая общей тишине, тарахтел грузовой мотороллер. Как приятно, довольно промолвил Гоги Мухранович, беря Марка под локоть. Тихо, спокойно. Воздух. Люди спят. Я люблю. Я тебе по секрету скажу, как близкому человеку, я письмо написал в департамент. О чем? А ты подумай. У нас здесь что-о? Марк пожал плечами. Кладбище. Это правильно, согласился его собеседник. Но и другое есть ему имя. Смотри – идем с тобой по главной улице, по нашему проспекту. Направо-налево тоже улицы, а с этих улиц тоже повороты туда-сюда. Это что-о? Марк молчал. Это, торжественно объявил Гоги Мухранович, целый город такой. Город мертвых, кивнул Марк. Некрополис. Ты как-то нехорошо сказал, поморщился Гоги Мухранович. Город мертвых. А мы с тобой разве уже умерли, а?! И эти люди, указал он на пожилую пару с лопаткой и ведром в руках, они тоже не умерли. И мои рабочие, они живые, очень даже живые, рассмеялся Гоги Мухранович. У меня название другое. Город памяти. Во-от. И на воротах так и написать: город памяти. И улицы назвать. Вот эту, главную, – проспект адмирала Новосельцова. Вот он, и директор указал на могилу в правом ряду где из цельной каменной глыбы поднималась поясная фигура человека в кителе и фуражке. Он такой герой был, ему приятно сделаем. И твою улицу, где твой покойник, хочешь, назовем как его звали. Его какая фамилия? Карандин, ответил Марк. И он кто был по жизни? – спросил Гоги Мухранович. Марк подумал и ответил: хозяйственный деятель. И ты сказал, памятник будет? Марк кивнул. Будет. Как хорошо, воскликнул директор. А то, ты знаешь, совсем неудобно получается. У кого, я тебя спрошу, самый ба-альшой, самый красивый памятник? Ты ответ знаешь. Вот, указал на каменного человека в полный рост в костюме с наглаженными брюками, с папиросой в углу рта и сложенными на груди руками. На поднявшейся рядом с ним стеле выбита была надпись: чтоб сон твой был, братан, спокоен, мы сукам отомстим сполна. Во-от, поморщившись, сказал Гоги Мухранович, нехорошо о покойниках, но это нехороший человек. Бандит он. Сам убивал, и его убили. А еще в другом месте совсем безобразие, целую церковь, купола там, кресты и все такое. За-ачем?! Церковь, а внутри бандит. Надо хороших людей привлекать и хорошие памятники им делать. Как этому твоему… Карандину, сказал Марк. Во-от, Карандину, ему памятник, ему улица. Они свернули направо и шагов через десять оказались возле невысокого продолговатого пригорка, окруженного четырьмя соснами. Здесь, довольно молвил Гоги Мухранович. Золотое место. Я берег, как будто сам хочу. Клянусь! Но тебе отдаю. Клади своего Карандина.

На прощание Гоги Мухранович прижался чисто выбритой, гладкой и приятно пахнущей щекой сначала к одной щеке Марка, потом к другой и прочувственно сказал, жду тебя. Они расстались, и Марк поехал к участковому Бирюлину на Большую Очаковскую. От кладбища недалеко. Пришлось, правда, помучиться на кольцевой, где какой-то урод, разогнавшись на обочине, зацепил ограждение. Его бросило влево, он встал поперек дороги, и в него въехала уже тормозившая «четверка». Слава Богу, без жертв. Но из трех полос свободной осталась одна, и пришлось черепашьим ходом пробиваться к ней и, протиснувшись, гнать на всю железку, свернуть на Озерную и по ней на Большую Очаковскую, мимо бани, где он однажды провел с Бирюлиным весь долгий зимний вечер. Капитан руководил. Всякий раз после посещения парилки, где стояла жара страшнее африканской и где печка ухала от брошенного в ее алое нутро ковша воды, надо было нырять в купель или, закутавшись в простыню, выбегать на улицу, бросаться в сугроб и стремглав возвращаться в благоуханный полумрак парной. Летом баня, должно быть, не так хороша. С этой мыслью он свернул направо и встал возле темно-серого дома, на первом этаже которого в участковом пункте полиции трудился Борис Петрович Бирюлин. Бирюлин и открыл ему дверь – в белой форменной рубашке с короткими рукавами и погонами, невысокий, плотный, с серыми глазами и прижатой к уху телефонной трубкой. Указав Марку на стул, он говорил, да приду, приду я, Софья Романовна, проведу с ним беседу. Когда? Да завтра же и приду. Сегодня не могу. Занят. Так что вы хотите – в тюрьму его, что ли? Он умолк, слушая, что отвечает ему Софья Романовна. У меня уже крыша едет, зажав ладонью микрофон, пожаловался он Марку и сказал затем, ладно. До завтра. Он положил трубку и мрачно сказал, вот сука. Злющая баба. Муж ее бьет, видите ли. Да я бы и сам такую… Он гневно взглянул на Марка. Что мы сидим? Особое приглашение ждем? За стол. Марк извлек из сумки бутылку заранее припасенной «Белуги», чем навлек на себя волну праведного негодования. Сто раз тебе говорил, не гоняйся за ярлыками! Бочка одна, наклейки разные. Сколько она стоит? Семьсот? Восемьсот? Я в магазине на них даже не смотрю. Вот, сказал Бирюлин, открыл створку шкафа и предъявил среднюю полку, на которой бок о бок стояли три поллитровки «Столичной». Четвертая в холодильнике. И цена приемлемая, и утром без последствий. Так не будешь? – спросил Марк. Я уберу. Почему не буду? – возмутился участковый. С нее и начнем. И он принялся доставать из шкафа и ставить на стол аккуратно нарезанную колбасу двух сортов: сырокопченую и вареную, банку шпрот, банку килек, причем каждая банка поставлена была на блюдце, разделенную на пять частей копченую скумбрию, миску с маринованными помидорами и огурцами и черный, «бородинский» хлеб, выложенный на доску с яркой хохломской росписью. Что еще? – быстрым взглядом окинув стол, спросил Бирюлин и хлопнул себя по лбу. Масло! Он полез в холодильник и вытащил из него масленку. Что сидишь, как в гостях? Открывай. А ну, дай я. И он коршуном выхватил из рук Марка бутылку, ловко свинтил с нее крышку и разлил по рюмкам. Со свиданьицем вас, Марк Лоллиевич! И вас, Борис Петрович! Капитан махнул разом и до дна, Марк сделал маленький глоток. Эт-то что такое? – и Бирюлин вытаращил глаза на едва початую рюмку. Саботаж. Боря, умоляюще сказал Марк, мне завтра с утра и на целый день. Так то завтра! – отмахнулся Бирюлин. Посидим, поговорим, накатим, уедешь на такси. Или ты по делу? И по делу тоже, ответил Марк. Тогда, велел капитан, давай сейчас. Он бросил в рот огурчик, с хрустом разжевал его и пояснил, потом будет поздно. Понимаю, кивнул Марк. Мне, Боря, кровь из носа нужна справка, какую дают на умершего. Та-ак, протянул Бирюлин, наполнил свою рюмку, долил до краев рюмку Марка, скомандовал, вперед, мушкетеры, проследил, чтобы выпито было до дна, и только после этого, удовлетворенно кивнув, опрокинул свою. Справка? – спросил он. Марк кивнул. На умершего? Марк еще раз кивнул. Да ты закуси, сказал Бирюлин. Огурчики класс. И килька. Я специально купил. Давно забытый вкус. Сам он зацепил вилкой золотистую шпротину и отправил ее в рот. Справка на умершего, повторил Бирюлин. Похоже, мой друг призывает меня использовать служебное положение в противозаконных целях. Но, Боря! – вскинулся Марк. Но был остановлен мановением руки. Меня, с оскорбленным видом продолжал капитан, слугу Отечества с безупречным послужным списком… ведущего беспощадную борьбу с преступным миром… охраняющего покой честных граждан… награжденного медалью «За доблесть в службе»… Кстати. Знакомо ли вам, «черным ангелам», вестникам смерти, наемным плакальщикам, это древнее, прекрасное слово – доблесть? Ладно, ладно, пробормотал Марк. Чего ты таким петухом? Бирюлин отмахнулся. Что там еще? – спросил он у самого себя. Ага! Дававшего присягу! Да знаешь ли ты, что такое присяга? Родине-матери клянешься умереть за нее. Он посмотрел на Марка серыми смеющимися глазами и вздохнул. Нет, ты не знаешь, что такое присяга. В своей жизни ты никогда никому не присягал. Скверно, очень скверно. Из таких неприсягавших вылупляются диссиденты, невозвращенцы и хулиганы. Они, никому не присягавшие, бунтовали на Болотной, но были наголову разбиты, рассеяны и схвачены слугами закона, после чего справедливый наш суд впаял им по самое по некуда. Он ловко, не пролив и капли, наполнил рюмки и скомандовал голосом командира, увлекающего бойцов в атаку, поднять! Пр-р-и-и-готовиться! Он ухватил красный, со сморщенными боками маринованный помидор и кивнул Марку, чтобы тот последовал его примеру. Огонь! Марк выпил половину и накрыл рюмку ладонью. Боря, умоляюще сказал он, все равно я за тобой не угонюсь. Ты воин и муж пиров, а я не таков. Умоляю! Черт с тобой, великодушно разрешил Бирюлин. Не хочешь – не надо. Я хочу, уточнил Марк, но не могу. Это еще страшней, откликнулся капитан. Но скажи мне, отщепенец, на кой ляд тебе эта справка? Кого ты собрался обдурить? Государство? Оно мстительно, оно поймает тебя, ощиплет и бросит в кипяток, чтоб ты сварился. Марк передернулся. Да-да, подтвердил Бирюлин. Именно так. Но ты мой друг, и я дам тебе эту справку – пусть даже с ее помощью ты намерен взорвать Кремль. Он встал, подошел к стоящему в углу сейфу, брякнул ключами – и протянул Марку чистый бланк с печатью. Сам заполнишь, сказал он. Все-таки: для чего? Ладно, махнул он рукой. Не хочешь – не говори. Поехали. Н-ну, таперича, когда мы эту справку сплавили, выдал он свое пристрастие к «Мастеру и Маргарите», приступим с чистой совестью. Тебе все открою, горячо заговорил Марк. Тут дело такое, не объяснишь в двух словах. Я одному человеку помогаю, богатому… И кстати, Боря, он мне денег дал, и я могу тебе… Бирюлин стукнул кулаком по столу так, что подпрыгнула и чуть не повалилась бутылка «Белуги», но той же крепкой рукой была подхвачена и утверждена на своем месте. Не смей, а то поссоримся. С дуба ты рухнул мне взятку предлагать. Марк воскликнул. Боря! Какая взятка. Это подарок! Бирюлин посмотрел на него злыми глазами. Иди ты со своим подарком. Не порть песню. Я тебя ждал, думал поговорить с тобой. Мне ведь поговорить не с кем! – с тоской произнес он. С женой мы друг другу давно надоели, у дочки свидания косяком, в отделении язык за зубами, а то влипнешь, как у нас один старлей взял и брякнул, чего это мы такими зверями против своих же граждан. И вылетел по отрицательным мотивам… А мне три года до пенсии. Тошнилово. Он замолчал, катая пальцем хлебный шарик. Искупая свою вину, Марк взял бутылку и наполнил рюмки. Видишь, указал он на свою рюмку. До краев. Бирюлин равнодушно кивнул. Марк поднял рюмку. Боря! Я за тебя. За белую ворону в полицейской стае. Гляди. Пью до дна. И он выпил. Килечку, килечку возьми, слегка оживился Бирюлин. Ну вот. А ты, дурочка, боялась. Ничего, кроме хорошего. Так? Марк кивнул, про себя считая выпитое: от первой чуть отпил, затем выпил всю, потом половину, и вот теперь опять полную. Рюмки большие, граммов, наверное, по пятьдесят. Тогда, значит, две по пятьдесят, еще двадцать пять и еще, скажем, десять. Сто тридцать пять. Терпимо. Между тем капитан Бирюлин намазал ломоть черного хлеба маслом, сверху аккуратно уложил три кильки, предварительно их обезглавив и оборвав им хвосты, и промолвил, это ты прав насчет белой вороны. Меня после армии занесло дурным ветром. И не нашлось никого, кто бы сказал дураку, на кой хрен ты туда лезешь? Он усмехнулся. Да-а-а… Боря, осторожно произнес Марк, и в полиции тоже, как везде, есть плохое, есть и хорошее. Но Бирюлин словно не слышал его. Никто не взял меня вот так – и он сжал пальцы в кулак – и не сказал, что ты там потерял? чему научишься? у пьяных карманы очищать? Он поднял рюмку и вопросительно глянул на Марка. Вперед? Или назад? Вперед, вперед, поспешно ответил Марк и к ста тридцати пяти прибавил еще пятьдесят. Сто восемьдесят пять. Ого. В следующий раз тормози, велел он себе. Тогда поехали, молвил Бирюлин. За все хорошее. Выпив и закусив заготовленным бутербродом, он продолжал. Политикой заразился. Помнишь ли, какое было время? Какие надежды? Какая вера, что еще немного, и все переменится, и в России можно будет жить без постоянной боли в душе, без ненависти, страха и стыда. Разве можно было не уверовать, когда советская власть издохла у всех на глазах, партия лопнула, как проворовавшийся банк, гэбэ тряхнули, милицию почистили. Такая радость. Свобода, новая жизнь, демократия! Ельцин! Ура! В трамвае два раза проехал, и у людишек восторг. Слюна до яиц. Плюнуть бы ему в могилу за немецкий оркестр, чеченскую бойню и этого крысеныша. За надежды обманутые. За предательство. За насмешку над всеми нашими ожиданиями. Расчетливые псы. Вершки кое-где посрезали, а корешки остались. Вывески сменили, а суть почти не тронули. Эх. Слабенький народ. Ему только своих жен метелить. Вот так, сказал Бирюлин невнятно из-за кружка колбасы, который он старался разжевать, и приходится жить. Сижу в этой норе, примус починяю, никого не трогаю. Вспоминать ли о надеждах своих, когда он был молод и полон сил? Он всем покажет, сколь высока честь служить своему народу. Горько он рассмеялся. И откуда только дураки берутся? Отец у него был нормальный инженер, мама – библиотекарь, а сын у них…

И он развел руками. И уже сорок два, и такое ощущение, что старик. Меня состарили. Марк глянул на крепкие руки Бирюлина, крепкую шею, широкие плечи и сказал, ты не спеши в старики. Здоровый ты лось, еще побегаешь. Бирюлин покачал головой. Азарта нет. Он вспомнил. А еще была тогда радость, что Церковь перестали гнобить. Сам он в Бога не верил и не верит, и ему освобождение Церкви отрадно было исключительно как еще один верный признак освобождения России. Но и тут некоторое время спустя он ощутил себя обманутым. Угореть от этих попов. То толкуют, что война для человечества мать родна, то со Сталина иконы пишут, то власти подмахивают. Такую пургу начинают гнать, что человек чувствует себя как на Канатчиковой даче. Все ли безумны и один я нормален, или я свихнулся, а все остальные здоровы. А тут еще в третьем корпусе поп живет, рыжий бочонок, его через день пьяным привозят. Но, Боря, возразил Марк, ты не прав… Мы это уже проходили, отозвался тот. Борис, ты не прав. Какая, если задуматься, страшная это комедия, наша жизнь! Нет, повторил Марк, ты в самом деле не прав. У меня девушка, моя невеста… Вот как, перебил его капитан Бирюлин, невеста! С этого и надо было начинать, а не с какой-то справки. И попробуй увернись. За твое семейное счастье! Любящая жена, да ведь это дар богов! Сокровище! Вот ты приходишь домой, замученный, от людей тебя воротит, так они тебе надоели, во рту гадко от тысячи ненужных слов – и она, ласточка, все понимает, она помогает тебе снять башмаки, провожает тебя в ванную, быстро-быстро мечет на стол и наливает тебе ледяной водки. Ты выпиваешь одну, потом вторую, ну, может быть, третью, и охватившая тебя вечная мерзлота начинает оттаивать, и ты возвращаешься к жизни. Милая, говоришь ты, как я тебя люблю. Это мечта моя несбывшаяся. А у тебя сбудется. Давай, друг. Двести тридцать пять, посчитал Марк и ужаснулся. То-то так легко стало. Вниз по наклонной плоскости. Надо собраться. Закусить. Он с третьей попытки пронзил вилкой кружок копченой колбасы, затем подцепил вареную и преувеличенно твердыми движениями намазал на хлеб масло, подумал и взял шпротину – и стал закусывать. Капитан одобрил и тут же наполнил рюмки. Не, не, сопротивлялся Марк, но Бирюлин, уже почуявший его слабину, напирал. Что значит – «не»? За твою семейную жизнь. Какое может быть «не». И ты говоришь, занюхивая хлебом, густо намазанным горчицей, молвил Бирюлин, она у тебя в церковь ходит? Ух-х, продирает. Он передернул плечами, чихнул и вытер набежавшие слезы. Марк кивнул. Ходит. Сказав это, он вслушался в звук своего голоса и нашел его счастливым и глупым. Надо остановиться во что бы то ни стало. Завтра в морг, потом к «покойнику», потом оформить заказ. Куча дел. Но он безмолвно принял наполненную рюмку, слабо укорив Бирюлина, куда ты гонишь. Двести восемьдесят пять. В бутылке на один раз. Он вспомнил боевой запас капитана и обреченно вздохнул. Живым не уйти. Капитан возмутился. Кто гонит? Такая волна пошла, грех пропускать. Ну, и что – нравится ей в церкви? Да, твердо ответил Марк и похвалил себя за ясность речи. Вот ты говоришь, у тебя поп как бочонок. А у нее – отец Иоанн, ч-чудный ч-человек, в-в-внимательный, понимающий… Не пьет. Совсем? – осведомился Бирюлин. С-совсем. Некоторые буквы стали даваться трудней. Это нехорошо. А впрочем, что тут такого. Ну, выпил с хорошим человеком. Он мне друг. Справку дал. Боря! – решительно и с чувством произнес Марк. Налей. Повторять не потребовалось. За тебя. Т-ты тоже ч-чудный ч-человек. Вот! Вас надо познакомить. Кстати. Он бывший офицер. Он был капитаном. И ты капитан. У вас должно быть много общего. Армейские, заметил Бирюлин, милицейских не любят. В-вз-здор, отмел Марк. Он с-с-вященник, и он всех любит. Ну, за тебя. Триста тридцать пять. Не может быть. Что ж, трезво, внятно и печально произнес Бирюлин, если я тайный враг всего, что вокруг, то, может быть, он примирит меня хотя бы с самим собой. Скажет мне, для чего я живу. Мобильник зазвонил у Марка. Он посмотрел и схватился за голову. Оля. Обещал к ней заехать. Я заехать обещал, шепнул он Бирюлину, словно боясь, что Оля его услышит. Ну и заедешь, сказал тот. Д-добрый в-вечер, проговорил Марк, каждым словом выдавая свое состояние. Марик! – воскликнула Оля. Что с тобой? Тебе плохо? Нет, сказал он. Мне хорошо. Очень. Она догадалась. Ты пьян? Т-триста тридцать п-пять, ответил он. Она не поняла. Что значит «триста тридцать пять»? Я выпил триста тридцать пять граммов, объяснил он. Боже мой, шепнула она. Какой ужас. Хочешь, я за тобой приеду? Н-нет, сказал Марк. Н-не надо. Оля! Я у друга. И я тебя очень… очень люблю. Она засмеялась. Маричек. И я тебя. Только ты больше не пей. Тебе хватит.

За окном, взятым в решетку, начинало смеркаться. Пора было отчаливать, но теперь Марку страшно было представить, что надо встать, твердым шагом выйти на улицу и сесть в машину. Впрочем, о машине нечего было и думать. Такси. Но и к такси надо выйти, а он не был уверен, что ему по силам такой подвиг. Кто не знает, что пьянство засасывает не хуже трясины. У многих достойных людей есть горький опыт подобного погружения, когда данное самому себе нерушимое слово ослабевает с каждой каплей огненной воды – и в конце концов сходит на нет – позорное, постыдное, унизительное свидетельство человеческой слабости. Как заклинают нас родные и близкие! Как укоряют. С каким пламенем в глазах живописуют нам путь, ведущий к погибели. Вот и Марк помнил, как Ксения, его мать, пылкой речью стыдила, бывало, папу, Лоллия Алексеевича, сколько раз являвшегося из Литературного дома в перевозбужденном состоянии и с сильным алкоголическим запахом, который он напрасно пытался скрыть, отворачиваясь от милого, гневного лица и прикрываясь ладонью. Но кто будет стыдить его? Кто скажет ему, Марк, ты с ума, что ли, сошел, так напиваться? Перед кем он падет на колени, умоляя о снисхождении и клянясь, что такого никогда более не повторится? Неужто Оля? О нет. Он знал свою подругу. Она взглянет на него излучающими мягкий свет прекрасными темными глазами и промолвит чудесным хрипловатым голосом, ах, Маричек, разве можно так? Милая моя, подумал он, ощущая набегающие на глаза слезы. Между тем выпита была «Белуга»; сменившая ее «Столичная» опустошена была наполовину, съедены скумбрия, колбаса обоих видов и килька в остром соусе. Хлеб еще был, а также три помидора, два огурца и шпроты. Марк сбился со счета. Да и какой было смысл считать выпитое, когда и так все было ясно. Капитан Бирюлин, напротив, обрел состояние не говорим легкости, ибо легкость в мыслях знакома всякому, кто в застолье еще не перешел свой предел; и не душевной близости с теми, с кем мы предаемся возлияниям и кого с воспламененным сердцем возводим в собинные друзья – с тем, чтобы поутру схватиться за больную голову и воскликнуть: какой позор!; его ясный взор вперялся в неисследимую даль, и ум являл склонность к толкованию непостижимого. Посвящая Марка в свои размышления, он вскользь обмолвился об известном происшествии с гробницей Тамерлана, о страшных последствиях вскрытия которой, ссылаясь на древние предания, среднеазиатские аксакалы предупреждали археологов; но именно двадцать второго июня сорок первого года антрополог Герасимов взял в руки череп великого хромого. Несколько часов спустя началась война. Случайность? Капитан не верил. Две точки на двух кругах истории: нижнем – земном и верхнем – небесном, две точки из миллиона миллионов должны были совпасть, что вряд ли возможно, если только ими не руководила невидимая рука. Этот хорошо известный факт был всего лишь одним из многих, подобных ему, каковыми Бирюлин доказывал существование неких высших сил, пристально следящих за нашей жизнью и вмешивающихся в нее по собственному усмотрению. Он также упомянул о сошествии огненных колесниц, после чего древние египтяне стали сооружать пирамиды; о поразивших войско Мамая пламенных стрелах; о явлении воинственной Девы над осажденным Кенигсбергом, после чего город наконец был взят советскими войсками. Вникал ли Марк в эти поразительные, захватывающие истории? Пламенные стрелы, к примеру: вжить, вжить в татаро-монгольскую рать – и враг бежит, бежит, бежит… Понимал ли главную мысль капитана о неразрывной связи земного и небесного? Говорил ли pro или control Удивлялся ли этому увлечению Бирюлина, столь далекому от его службы в полиции, во-первых, и вообще довольно странному, во-вторых? Сложно сказать. Он мог бы возразить хотя бы по поводу пламенных стрел и явления Девы, что это всего-навсего ничем не подтвержденные легенды, плоды воспаленного ума, сказки для взрослых, но он не решался воплощать в слова свои соображения, ибо мог изъясняться чрезвычайно кратко, да и то с усилием. Однако, как выяснилось, это было еще не все, что занимало воображение капитана Бирюлина. Нострадамус, шепотом произнес он, пристально глядя в глаза Марка. Тот твердо, не мигая встретил его взгляд. Как мог он из шестнадцатого столетия прозревать события двадцатого? Марк откликнулся. П-п-поразительно. В с-самом д-деле… Как? Дитя Германии, отвергнув Закон, пойдет за знаменем с изломанным крестом, прочел Бирюлин из тетрадки, извлеченной из ящика стола. Надо было писать третьим пером правого крыла белого гусенка. В следующий раз. Предсказание нацизма – не так ли? А вот еще: Святым храмам будет причинено большое поругание, и это будет считаться большой доблестью. Тот, чей облик гравируют на деньгах, на золоте, на медалях, в конце концов умрет в страшных мучениях. И о ком это? Марк догадался. Это о нас. А м-му-ч-ченья… это В-в-владимир Иль-и-ич… Он того. Марк поднял отяжелевшую руку и покрутил пальцами у виска. И ты, восхитился он, это читаешь? Ни за что не подумаешь. Конечно, горько усмехнулся капитан, куда уж нам, ментам. Нам только дубинкой махать. Он захлопнул тетрадь. Д-др-руг! – воскликнул Марк. Ты обиделся? Не надо. Не об-б-бижайся. Бирюлин усмехнулся с некоторым высокомерием. Когда он погружается в чтение катранов Нострадамуса, когда собственными силами пытается разгадать скрытый в них смысл, когда его душа переполняется восторгом от сопричастности к миру таинственных происшествий, многозначительных совпадений и потрясающих прозрений – тогда его полицейская служба кажется ему досадной случайностью, равно как и его несчастливый семейный союз. Не для этого он был рожден. Настоящий Бирюлин был в его тетрадях, книгах, на эзотерических сайтах – там, где ему приоткрывалась истинная подоплека сущего. Но никогда не поздно начать новую жизнь, и он давно решил по выходе на пенсию посвятить себя изучению таинственного в многочисленных его проявлениях – с тем, чтобы приблизиться к ответу на загадку человеческого бытия. Положим, Бог создал Землю, жизнь и создал человека; или гигантской силы взрыв сплотил космические частицы в земную твердь; но для чего, с какой целью появился на земле человек? Неужели ради того, чтобы родился Бирюлин и чтобы он стал капитаном полиции, мужем Галины Платоновны и отцом девушки Кати? И чтобы появились миллиарды других капитанов Бирюлиных, на разных континентах, белые, желтые, черные капитаны с их белыми, желтыми, черными женами и детьми? Слишком ничтожно. Иная должна быть цель – однако почему она не проявилась за тысячелетия существования человека? Или его появление есть не что иное, как величайшая ошибка природы – или, если желаете, Бога? Бог и природа – это, вероятно, одно; природа полна божественной сути, а Бог может находиться в растущей во дворе кривой липе. Если все то, что есть сейчас на земле, ошибка – все города, поселения, поезда, самолеты, все государства с их своекорыстными вождями, все, что сейчас составляет содержание нашей жизни, – то какой

же силы гроза должна рано или поздно разразиться над человечеством, гроза последнего часа, гроза завершения жизни. Гроза! – громко промолвил Бирюлин и пристукнул кулаком. Вслед за тем он подумал, кажется и я. Д-дождь пошел? – спросил Марк. Н-н-надо… Да, твердо сказал капитан. Пора. Посошок – и по домам. П-п-посошок, обрадовался Марк. Какой замечательный обычай. В России вообще много х-хорошего. Нигде в мире нет п-посошка, а у нас есть! Ну, давай, сказал Бирюлин. За все хорошее. Марк согласился. За х-х-оро-шее.

В такси он дремал, изредка открывая глаза, всматриваясь в улицы, дома, светофоры, чьи огни отражались в мокром черном асфальте, и размышляя, то ли проехала поливальная машина, то ли, пока они сидели, прошел дождь. Говорил же Бирюлин: гроза. Да, был дождь, решил Марк, задремал, но скоро очнулся от мысли, отчего он не сказал капитану о «Розе мира» Даниила Андреева? Ему было бы интересно. Но, может быть, он читал. Позвоню и скажу. И кроме того, я мог бы прочесть это стихотворение… гениальное… Ветер свищет и гуляет сквозь чердак… да, чердак – лапсердак, так там было. И дальше: жизнь – как гноище. Острупела душа. Скрипка… да, скрипка… И сын похоронен. Ему захотелось плакать оттого, что сломана скрипка и похоронен сын. Он подумал, а где его похоронили? Не там ли, где он будет хоронить этого богача… Карандин его зовут. Не может быть. А в колодце полутемного двора… как это прекрасно, о Боже… драки, крики, перебранки до утра… Он проговорил вслух: Р-р-азверну ли со смирением Талмуд… Водитель услышал и спросил, ты что, Талмуд, что ли, читаешь? Марк ответил, читаю. Иногда. А Талмуд только евреи читают, сказал водитель. Ты еврей, что ли? Марк твердо ответил, еврей. Хорошо тебе, вздохнул водитель, захотел – в Израиль. Или в Германию. Вашей национальности немцы поубивали без счета, а теперь зовут. Грехи искупают. Поедешь? Не раздумывая долго, Марк сказал, поеду. Ну и правильно, одобрил водитель. Чего тут зря время терять.

6.

Поднимите мне веки.

С трудом открыл глаза, сощурился и посмотрел на звонивший с яростным хрипом будильник. Восемь тридцать. Когда он вчера явился? В двенадцать? Нет, кажется, в час. Надо вставать. Он попытался, но тотчас упал в постель с испариной на лбу и подкатывающей тошнотой. Во рту пересохло и какая-то мерзость. Капитан Бирюлин, что ты сделал со мной? Подливал и подливал мне это сатанинское зелье… Никогда в жизни. Клянусь! И сердце колотит. Меня мутит. Мне голова как камень. Несу я тяжкий крест. Господи, помилуй, Господи, прости, помоги мне, Боже, крест мой донести. В монастырях поют. Оля рассказывала. Она где-то была. В Эстонии. Странно. Марк не успел подумать, откуда в Эстонии православный монастырь. Лоллий открыл дверь и с интересом взглянул на страдающего сына. Папа, слабым голосом промолвил Марк, я умираю. Лоллий кивнул. Принес ли он избавление мне? Нет. Пустые руки. Где тебя так угораздило, спросил Лоллий, но в голосе его не было ни сочувствия, ни жалости, ни понимания, а одно лишь неуместное любопытство. С укором взглянув на отца, Марк ответил, у капитана. Ресторанчик, осведомился Лоллий, или бар? Марк застонал. Какой ресторанчик! Какой бар! Капитан Бирюлин, участковый, у него я был, и с ним… Вероятно, предположил Лоллий, было много водки и мало еды. Еда была, опроверг Марк. Шпроты были. Килька. Колбаса. Его замутило. Не говори о еде, взмолился он. Послушай, пряча улыбку, промолвил Лоллий. Человечество тысячу лет пьет и тысячу лет мучается похмельем. Смирись. Нет средства, которое бы избавило тебя от страданий. Только шпионам доступны волшебные таблетки – да и то я сомневаюсь в их чудодейственных свойствах. Ступай в душ, а потом приходи пить чай.

Со стонами и проклятьями Марк отправился в душ и долго стоял под водой, меняя холодную на обжигающе горячую, и снова с воплем поливая себя холодной, и опять вслед ей пуская горячую. Потом пил чай с лимоном, после чего, пожаловавшись Лоллию, что все равно нехорошо, на слабых ногах вышел из дома. На улице он отогнал мысль о такси, шепнув со злобой самому себе, что вчера было тебе такси, погрузился в автобус, слава Создателю, почти пустой, сел, закрыл глаза и подставил голову под дуновение воздуха из открытого окна. Как будто бы стало легче. Дуй, ветер. После автобуса было метро, где дышать было совершенно нечем, где со всех сторон его толкали и где он допускал, что сию минуту упадет и не встанет. Люди склонятся над ним с участливыми лицами. Добросердечный мой народ. Одно лицо, впрочем, азиатского происхождения. Гражданин, эй, гражданин, вам плохо? Я умираю, шепчет он. Скажите папе, я оставляю его с печалью; а Оле передайте обручальное кольцо и скажите, что она была любовью всей моей жизни. Но пусть не погребает себя в памяти о нашей любви, пусть… Дайте же, наконец, пройти, раздался позади злобный женский голос, и кто-то ощутимо надавил ему на спину. Марк выстоял и несколько ободрился. По выходе наружу он увидел затянувшие небо серые тучи и ощутил на лице капли начинающегося дождя. О, боги. Сверкните молниями, гряньте громами и пролейтесь ливнем, возвращая мне жизнь беспорочную и трезвую. Похоже, его призыв был услышан. Дождь усилился. Теперь один только он неспешным шагом шел среди народа бегущего, раскрывающего зонты и прячущегося под навесами автобусных остановок. Большие и малые лужи стали возникать на его пути. Первую, собрав все силы, он перепрыгнул, однако перед следующей остановился, переминаясь с ноги на ногу, и в итоге перешел ее вброд. Он вымок с головы до пят – и тут дождь прекратился. В тучах проблеснул ярко-синий лоскут неба, выглянуло солнце, и стало ясно, что жизнь продолжается. Омытая небесной мойкой машина сияла, как новая. Хорошая моя, сказал Марк, похлопав ее по капоту, не скучала? На двери с табличкой «Участковый уполномоченный полиции» прикноплена была записка: «Буду через час». Однако, когда начался этот час, указано не было, из чего Марк вывел, что и для капитана Бирюлина не прошло бесследно вчерашнее возлияние. Он вытащил ручку, приписал: «Сочувствую. Страдающий брат», сел в машину и покатил в «Вечность». Там под пристальным взглядом директора он оформил заказ: гроб «Властелин» (ручного изготовления, дуб, шестьдесят тысяч камней Swarovsky, постель, французская подушка из жаккарда), катафалк «Мерседес», покрывало, наволочка (атлас молочного цвета, ручная работа). Итого -3 726 000 (три миллиона семьсот двадцать шесть тысяч рублей). Увидев итоговую сумму, Григорий Петрович на некоторое время лишился дара речи. А когда наконец он открыл рот, то никак не мог подобрать слов для выражения нахлынувших на него чувств. Питовранов! – воскликнул наконец он. Ты… ты гений! Гроб! Какой гроб! Красавец! Да тут все! И подушка… подушечка, – и он провел ладонью, как бы поглаживая чудесную подушку. И покрывало!

Или это сон? Умоляю: не будите меня. Не ожидал, не ожидал… А я тебя ругал. Значит, на пользу! – вскричал Григорий Петрович. Вот, обратился он к двум агентам, на лицах которых можно было прочесть изумление и, конечно, зависть, медведя бить – он на велосипеде научится, а Питовранова, Питовранчика нашего, крыть надо на чем свет, и он вам та-акой гробик притащит! Умыл душу, сукин сын. И он почти с обожанием взглянул на Марка, взял его руку и несколько раз с чувством пожал ее. Теперь денежки в кассу, несколько успокоившись, ласково сказал директор. Но при виде перехваченных резинками пачек красноватых бумажек с изображением памятника Муравьеву-Амурскому, графу и основателю трех городов, на одной стороне и моста через Амур на другой он снова разволновался приятнейшим из волнений и, потирая руки, сказал кассиру, старой деве Маргарите Павловне, закладывавшей деньги в счетную машинку, помнит ли она нечто подобное? Она вынула из машинки очередную пачку и ответила, лет пять назад один миллионер откинулся, и ему гроб купили за полтора ляма. А за миллион – пару раз в год, это уж непременно. Но за три, перебил ее Григорий Петрович, почти за четыре – это для Книги Гиннесса, ей-Богу. А у тебя, обратился он к Марку, тоже миллионер? Марк кивнул. Миллионер. Копили, копили, равнодушно заметила Маргарита Павловна, и всей пользы, что на гроб накопили. И какая разница, за пять он тысяч или за три миллиона? Ну, как же, отозвался Григорий Петрович, проявление уважения. Достойного человека провожаем, вот что это значит, ты, Рита, должна понимать. Она усмехнулась. Шпана всякая дорогие гробы любит.

Из машины он позвонил в морг, спросил у Мильнера, какой размер у покойника, и, узнав, что на глаз пятидесятый, завернул в торговый центр, где выбрал костюм, темно-серый, в полоску, белую рубашку и синий галстук-самовяз и погнал на улицу Бехтерева. Привратник все тот же у будки стоял. И цепь преграждала дорогу. Хм. Пятьдесят или сто? Сто. Держи, Аргус. Белобрысый, с выпирающим брюхом. Не понял, отозвался Аргус, и две его голубенькие гляделки налились злобой. Кто? Так одного человека звали, на которого ты похож. Снял цепь с крючка и бросил на землю. Езжай. Больно умный. Прямо, направо. Поднялся по ступенькам, открыл дверь и вдохнул тошнотный запах морга. Леонид Валентинович, склонившись над столом, выписывал справку, которую ожидала пожилая женщина с измученным бледным лицом. В очереди сидели три человека. Среди них Марк узнал агента из «Прощания», тот кивнул ему и указал на место рядом с собой. Ты как, спросил он, тревожными глазами глядя на Марка сквозь очки с толстыми стеклами, держишься? А что нам остается, философски заметил Марк. А я, зашептал тот, буквально из последних сил. У меня пять дней назад была старуха со стальными зубами, так веришь, она сниться мне стала. Приходит, зубы свои скалит и обвиняет, я ее плохо похоронил. А я все сделал по смете, сколько заплатили, я так и сделал – гроб, постель и все такое. Они сами выбирали. А она, сказал он с мелькнувшим в глазах ужасом, приходит и… Но тут Леонид Валентинович увидел Марка и жизнерадостно пропел: госпо-о-один Питовра-а-анов, про-ошу. Марк шепнул собрату из «Прощания», бросай ты это занятие, а то совсем спятишь, и пересел к столу Леонида Валентиновича. Одежонку принес? – спросил тот. Марк кивнул. Бумажки[54] добыл? Марк снова кивнул. Посмотреть хочешь? Кого? – спросил Марк. Не догоняешь, укоризненно покачал головой Леонид Валентинович. Заместителя я тебе покажу. Пойдем. Они прошли пустой в этот час секционный зал с густым, сладковатым, отвратительным запахом. В углу сидел и ел бутерброд с колбасой, запивая его чаем из большой кружки, седой человек в синем халате. Ты, Леня, кого к нам привел, спросил он. Показать кое-что хочу, откликнулся Леонид Валентинович. Это наш уважаемый доктор, сказал он Марку, Бронислав Витальевич. Сорок лет у станка! Жаль, промолвил доктор, прихлебывая из кружки, поздно пришли. У меня тут, кивнул он на металлический стол, роскошный был Лимпопо[55]. В следующий раз, Бронислав Витальевич, в следующий раз, герр доктор, весело отвечал Леонид Валентинович, открывая дверь в помещение, где стояла холодильная установка и где при их появлении встал молодой человек с каштановой бородкой и здоровым румянцем на щеках. А скажи-ка нам, Вася, обратился к нему Леонид Валентинович, где у нас позавчерашний бомжик? В третьей, ответил Вася, и минуту спустя Марк увидел мертвое голое исхудавшее тело, заросшее щетиной лицо, плотно закрытые глаза и губы, скривившиеся в последней короткой усмешке. Смеялся. Над чем? Жизнь свою он осмеял? Или смерть?

И жизнь, и смерть, услышал Марк. Счастливый человек, не верь своему счастью. И я был когда-то счастлив и любил жену и двоих детей, мальчика и девочку, Алешу и Соню, одиннадцати и девяти лет. Я всех потерял. «Лексус» смял. Я выжил, они погибли. Сонечка, девочка тихая, еще пять дней жила, а на шестой ушла. Я очнулся – никого нет в живых. Зачем, зачем я не умер?! К чему мне жить без них? Мне в тысячу, в мильон раз было бы легче, если бы я вместе с ними – с Катей моей и детками. Кто их убил, мне сказали. Ночами напролет я думал отомстить. Приду и посмотрю ему в глаза и скажу, тебе смерть полагается. И как ты принес смерть моим любимым, так я принес ее тебе, твою смерть. Подлой дрожью он задрожит. Будет умолять. Не убивай, у меня семья, двое детей, третий вот-вот родится. Я непреклонен. Застрелить? Но я не знал, где купить пистолет. У меня был одноклассник, прокурорский работник, хороший человек. Я к нему пришел. Брось, он сказал, эту затею. Ты знаешь, кто он? Тебе его не достать. И с пистолетом брось. Не ввязывайся. Что ж, тогда холодным оружием. Лет пять назад на день рождения мне подарили настоящий кинжал, длинный, острый, хорошо заточенный. Блестящий. Алешенька с ним баловался, я отнял и спрятал. И я приставлю кинжал к его груди и скажу, глядя ему в глаза, настал смертный твой час. Молись своему Аллаху. Не дрогнула бы только рука. Я посмотрел на свои руки, тонкие и слабые, и понял, что никуда я не пойду с моим кинжалом, и зарыдал от бессилия и презрения к самому себе. Тогда я взял этот кинжал и приставил к своей груди, туда, где сердце. Я даже надавил на рукоять и боль почувствовал. Но едва представил, какую мне еще предстоит вытерпеть боль и как вспыхнет палящим пламенем мое пробитое сердце, – и отбросил кинжал. Не могу! И принялся убивать себя другим способом – медленно и постыдно. Мне, правда, было все равно. Я почти каждый день бывал либо пьян, либо отходил от выпитого накануне. Когда я бывал трезв, я ненавидел себя и каялся перед ними за то, что я так жалок, что не могу отомстить их убийце. И я торопился выпить, чтобы все забыть. Когда я лежал где-нибудь пьяный, первые годы в нашей квартире, а потом в комнатке, в коммуналке возле «Автозаводской», я иногда видел их.

В первый раз, я помню, когда они пришли все вместе, я страшно обрадовался и шагнул им навстречу, но потом как бы взглянул на себя со стороны, увидел человека обрюзгшего, с мешками под глазами, румяного нездоровым, с синевой румянцем алкоголика, почти без зубов, кое-как одетого, изжеванного – и остановился как вкопанный. Зачем я им – такой? Но они словно не замечали моего вида и состояния. Жена обняла меня, Алеша и Соня кричали наперебой, папа, папочка, мы по тебе так скучаем! А однажды летом я лежал на скамейке во дворе дома где-то на Автозаводской. Светлый вечер спускался на город, рядом мальчишки играли в футбол и кричали звонкими голосами, скрипели неподалеку качели: скрип-скрип, и я увидел сначала Катю, а потом бежавших следом за ней детей. Катя села рядом со мной и положила мою голову себе на колени. Она была в таком чистом светлом платье, что я хотел было ей сказать, что у меня грязная, немытая, наверное, месяц голова, но тут подбежали дети. Сонечка! Алешенька! – успел воскликнуть я, как появился полицейский, здоровый малый с тупой физиономией и дубинкой в руках. Две мерзкие бабы кричали ему, он это, он, пьянь такая, разлегся на лавке, а тут наши деточки играют. Но у меня тоже дети, воскликнул я. Он усмехнулся оскорбительной, подлой усмешкой. Не повезло деткам. А ну! – и он взмахнул дубинкой. Я даже не почувствовал боли. Я смотрел, как они уходят, мои дети, взяв Катю за руки, – уходят и не оглядываются. Ах, как я кричал; как плакал – и вовсе не от того, что пару раз он с наслаждением вытянул меня дубинкой. Мне доставалось и раньше, и я усвоил, что человек, надев полицейскую форму, перестает быть человеком, и, завидев его, лучше куда-нибудь забиться, согнуться в три погибели, сжаться, сделаться совсем маленьким, превратиться в букашку, которую можно раздавить, но можно и помиловать. Но я понял, что не увижу их больше – ни детей, ни Катю. И думал, может быть, потом, когда я наконец испущу дух, в другой жизни мы будем все вместе и будем так же счастливы, как были когда-то счастливы на земле. Однако холодом и одиночеством встретила меня другая жизнь. Нет никого вокруг. Бесконечный каменный коридор, и лишь где-то далеко впереди светит мне слабый огонек.

Леонид Валентинович дернул его за рукав. Оглох? На мертвого бомжа засмотрелся? Невидящими глазами глянул на него Марк.

7.

Наша повесть приближается к завершению. Что-то, наверное, мы упустили, о чем-то высказались с недостаточной полнотой, о чем-то промолчали – за все погрешности покорно просим нас простить, а в качестве оправдания – пусть слабого, но все-таки – признаемся, что невозможно было нам хладнокровно отстраниться от довлеющей злобы дня, прошествовать мимо событий, отвернув голову, залепив уши воском и закрыв глаза. Мы, верно, вызовем улыбки насмешливые, улыбки саркастические, улыбки снисходительные – но пусть! пусть! Излишняя горячность куда лучше стремления оградить себя от волнений, печалей и забот окружающего мира. Мы не парим в заоблачных высях, а влачимся в земной юдоли, иногда смеясь, но чаще глотая слезы. И по нашей склонности принимать близко к сердцу все, что касается судеб нашего Отечества, как было нам сохранять спокойствие или даже равнодушие при известиях о событиях как в самой России, так и за ее пределами, в особенности в родственной нам Украине. Добавим, что и Марк Питовранов, и его отец, Лоллий, точно так же были вовлечены в обсуждение всех более или менее значительных, а подчас даже оглушительных новостей, вызывающих боль, сострадание и негодование. Чтобы предупредить вполне естественные вопросы наших читателей (ежели таковые отыщутся), надо все-таки отметить, что после известных происшествий в Крыму – вежливые человечки и так далее, – происшествий, разделивших общество на две неравные части, где большая испытывала прилив национальной гордости и одобряла решительное исправление исторической несправедливости, тогда как меньшая, напротив, была удручена этим событием и называла его национальным позором, – демаркационная линия прошла и через крошечное семейство Питоврановых. Лоллий был решительно за, Марк столь же решительно против. Ты представить себе не можешь, толковал Лоллий, что творилось, когда стало известно, что Крым передан Украине. Алексей Николаевич, твой дед, был возмущен. Русская земля, политая русской кровью! Севастополь, хотя по его поводу были какие-то оговорки, наш славный город! Поверь, у всех, кто более или менее чтит русскую историю, это вызвало угнетающее чувство. И у меня – и я знаю, у очень многих, во всех отношениях достойных людей – это был праздник, когда Крым снова стал русским. Сергей Николаевич, секретарь нашего правления, умный человек, одно время министр, он так и сказал, это великий и долгожданный час. Таких праздников, насмешливо заметил Марк, могло быть и больше. Лоллий пожал плечами. Ты о чем? Аляску можно было бы потребовать назад. Обратный выкуп. Павлодар отобрать у казахов. Лоллий снова пожал плечами, одновременно подняв и опустив брови, что, скорее всего, означало, будет тебе нести чепуху. А не требуем, продолжал Марк, не отправляем вежливых человечков, потому что с Америкой шутки плохи, да и казахи упрутся, а Украина – как человек, едва пришедший в себя после долгой болезни, не могла даже руки поднять в свою защиту. И мутную волну гнали, что-де не нужен нам берег турецкий и чужая земля, то бишь Крым, не нужна. Мерзость. И при этом какая гордость! какое упоение собственной силой! что вы – заокеанская держава и страны Европы – что вы нам сделаете? Мы в своем праве. Крым наш и нашим будет во веки веков, аминь! а санкции – да чихать мы на них хотели, и ваш хваленый пармезан и ваш хамон зароем, пусть даже глотая слюни. И все подписанные Россией международные соглашения о нерушимости границ и территорий псу под хвост. Натуральная агрессия. Это доводы холодного разума, отбил Лоллий. Нет, я признаю, меморандумы, соглашения, договоры и все такое прочее, они нужны, но есть в то же время и высшая справедливость, не вмещающаяся в прокрустово ложе юридических документов. Высшая справедливость в таком толковании, подхватил Марк, чистой воды азиатчина. Кто сильнее, тот и прав. Словом, разногласия были налицо, но, к нашему облегчению, они не вызвали обоюдной неприязни и тем более – как это случается в некоторых случаях – взаимной ненависти. Несогласия в политических вопросах, подобно мине замедленного действия, могут в конце концов взорвать мир во вчера еще крепких семействах. Нам, в частности, знакома была приличная семья, где мужу в один прекрасный день попала под хвост шлея, и он горой встал за коммунистов, а жена, вместо того чтобы пошутить и сказать, как ты у меня покраснел, голубчик, уперлась рогом и объявила себя демократкой. Он с ядовитой усмешкой стал называть ее Хакамадой, она его с неменьшим ядом – товарищем Зю, потом пошли упреки, упреки переросли в оскорбления, и чашка об пол – они расстались. Жуть. Но в нашем случае спор о принадлежности Крыма, по счастью, не разрушил мир между Питоврановыми, отцом и сыном; тем более что другие события и происшествия, как то: развернувшиеся в Донбассе сражения, триста погибших пассажиров сбитого российской ракетой «Боинга» и несколько месяцев спустя убийство Немцова – не вызывали споров, и на вопрос, кто виноват, они согласно показывали на башни Кремля.

Между тем настал день похорон. (Взять ли это слово в кавычки? Или с учетом того, что в могилу уйдет гроб с телом человека, о котором хотя и неизвестно ничего – ни имени его, ни возраста, но который все-таки сподобился погребения, – оставить в прямом значении? Поразмыслив, мы решили, что это все-таки похороны безо всяких кавычек.) Накануне три дня перед этим не покидавший свою квартиру Карандин поздно ночью выбрался на улицу, сел в такси, уехал в Шереметьево и улетел во Флоренцию. Наталья Васильевна, его тетя, полная, даже, может быть, грузная, но при этом чрезвычайно живая, подвижная, с приятным округлым лицом, карими веселыми глазами, цветом и разрезом напоминающими глаза Карандина. У него, однако, они смотрели на людей без тени улыбки, с тем несколько отсутствующим выражением, с каким обыкновенно говорят, ничего нового я от вас не услышал. У тетки же взгляд, напротив, был неизменно доброжелательным. Лишь однажды, когда речь вдруг зашла об отце Карандина и, стало быть, о ее родном брате, глаза ее стали похожи на глаза собаки, взглядывающей на чужого человека с холодной злобой. На том свете, мстительно сказала она, припомнят ему… Сидел на мешке с деньгами, а родной племяннице рубля не дал на операцию. Во всем остальном она была милейшим человеком; и не прочь была пропустить рюмочку, что также свидетельствовало о ее достойных душевных качествах. В те три дня, когда Карандин, сказавшись больным, сидел дома, он угощал Наталью Васильевну отменным итальянским вином из семейства «Primitivo», отведав которое она облизнула губы и произнесла: не мое; с прохладцей отнеслась она к односолодовому виски; отвергла бурбон; и только пригубив раз, потом другой, а затем и осушив стопку «Белой березы золотой», промолвила, вот это по мне. Она очень быстро поняла, что от нее требуется, вошла в роль домоправительницы, звонила в офис Карандина и сообщала о его внезапной тяжелой болезни, отвергала помощь и пресекала визиты, сказав, что возможно заражение. На резонный вопрос, а как же вы, смиренно отвечала, мы как-нибудь по-родственному Господь не без милости. Затеянную племянником игру в похороны она, рассудив, одобрила. А что поделаешь, высказалась Наталья Васильевна, от этого разбойника только в могиле и спрячешься. К свалившимся на нее от щедрот Карандина квартирам, дачам и прочему движимому и недвижимому она отнеслась наподобие какого-нибудь перипатетика. То не было ничего, то привалило. И тогда не горевали, и сейчас плясать не будем. У меня три дочки и семь внуков – они разберутся. Когда Карандин исчез, Наталья Васильевна позвонила его заместителю и правой руке Борису Натановичу Милыптейну и, придав голосу скорбное выражение (что у нее, отметим, получилось превосходно), сказала, все, ушел мой племянничек нынче под утро. Она всхлипнула. Милыптейн принес соболезнования, промолвил, вспомнив православное пожелание, Царство ему Небесное, и добавил, что, само собой, мы все сделаем. Не волнуйся, Борис Натанович, шумно сморкаясь, ответила она, кладбище есть, могилка есть, и гроб тоже есть. Похороны послезавтра. И завертелось: соболезнования от Союза промышленников и предпринимателей, Ассоциации российского бизнеса, ВТБ-банка, Налоговой инспекции… Марк читал некролог в «Известиях»: «Сергей Лаврентьевич Карандин обладал всеми качествами современного предпринимателя: быстрым умом, деловой хваткой, умением определить главное направление своего бизнеса. Выстроенная им система давала отличные результаты. Мы потеряли друга, соратника и единомышленника. Он ушел из жизни в расцвете сил и таланта» – читал и усмехался, думая, с каким интересом читает это сам Карандин.

8.

Теплым августовским полднем к воротам кладбища съехались десятка два машин; один за другим подъехали три автобуса; полчаса спустя прибыл катафалк, в котором возле наглухо завинченного гроба в черном платке и черном платье сидела Наталья Васильевна, а рядом с водителем – похоронный агент, Марк Питовранов. Ворота открыли. Сияя на солнце черным лакированным кузовом, тронулся и пополз катафалк. Весь прибывший на похороны народ с венками и цветами пешим ходом двинулся за ним. Борис Натанович вполголоса говорил начальнику департамента безопасности Бекбулатову не нравится что-то мне все это, а, Рашид? Бекбулатов задумчиво кивал и отвечал, что и его многое здесь удивляет. Почему, например, на этом кладбище, а не на Троекуровском? – спросил он и глянул на Милыптейна зоркими азиатскими глазами. Тот пожал плечами. А я знаю? Я ей звонил, его тетке, давайте, говорю, мы все организуем. Она отказалась. Все есть, и кладбище есть, и могила. Какой-то агент похоронный, он все устроил. Что за агент, продолжил свои сомнения Бекбулатов. Откуда взялся? И почему прощания не было? Надо было на Тимошенко все делать. А то не похороны, а цирк какой-то, честное слово. А главное – что за болезнь у него была? Так быстро – три-четыре дня, и в ящик. Желтая лихорадка, сказал Милыптейн. Приятель из Африки приехал, он с ним повидался, и привет. Смертельная штука. И заразная. И потому, подхватил Бекбулатов, гроб закрыли. А ты этого приятеля знаешь? Откуда, пожал плечами Борис Натанович. Чепуха какая-то, Бекбулатов сказал. Что-то здесь не то. Но я разберусь. Не только Милыптейн и Бекбулатов обратили внимание на странности в похоронах Карандина. Царственного вида дама средних лет, директор центральной, неподалеку от Калужской площади, «Лавочки», говорила моложавому чернявому мужчине, директору «Лавочки», что на Юго-Западе, не кажется ли тебе, Эдуард, что от хозяина нашего хотят избавиться как можно скорее? Я бывала на многих похоронах, есть с чем сравнить. Не мучайтесь понапрасну, Татьяна Петровна, отвечал Эдуард. Сейчас похороним. Кто-то что-то скажет. Священника пригласили, он «вечную память» пропоет. А потом поминки. Где, не знаешь? Знаю. В гостинице Покровского монастыря. В монастыре? – удивилась она. Впрочем, это в духе времени. При чем здесь дух, усмехнулся Эдуард. Там ресторан, и, говорят, приличный. И рядом мощи Матрены, к ним всегда очередь. Раньше, заметила Татьяна Петровна, очередь была в мавзолей, а теперь – к мощам. Так и в мавзолее мощи, отозвался Эдуард. Только другого сорта. Два господина в дорогих костюмах разговаривали с третьим, в пиджачке, надетом на черную футболку, и вытертых джинсах. Интересно, рассуждал один, поглядывая на собеседника в джинсах, какой теперь будет расклад. Растащат его бизнес, я думаю. Тут и к гадалке не ходи, сказал другой. Затрещит его империя. Все не совсем так, снизив голос, произнес третий, одергивая свой неказистый пиджачок. Вчера мне сказали, он в последнее время переводил активы за рубеж, а кое-что продал, причем ниже низшего предела. Странно, не правда ли? Он словно бы собрался уехать… Вот и уехал, промолвил первый господин, усмехнулся, но тут же придал своему лицу строгое выражение. Какая-то в этом загадка, задумчиво промолвил господин в джинсах. Но какая?!

Мы не ошибемся, если скажем, что похороны эти породили немало вопросов, слухов и домыслов, один поразительней другого. Толковали, что желтой лихорадкой Карандина заразили намеренно – как в свое время, намазав трубку телефона какой-то гадостью, отправили на тот свет известнейшего предпринимателя Кивелиди; шептали, что это, скорее всего, дело рук чекистов, которым Карандин будто бы отказался отдавать часть своего бизнеса; да при чем здесь чекисты, опровергали другие, как будто они у нас самые главные злодеи; а кто же, если не они, не уступали те, кто видел в Лубянке главный источник всяческой тьмы; говорили также, что неспроста хоронят на этом, самом рядовом кладбище, хотя покойнику по чину было бы даже Новодевичье; а почему? а потому что не надо было перечить правительству: его просили не влезать в торги по Карачаевскому НПЗ, а он влез и отхватил его себе; н-да, ручонки у покойника были загребущие; но все-таки мне покоя не дает этот гроб закрытый, высказался весьма пожилой господин, который шел вслед за катафалком, прихрамывая и опираясь на трость с потемневшим серебряным набалдашником; я бы с превеликим интересом заглянул внутрь; это был директор одного банка, человек пестрой судьбы, видавший и Крым, и Рим, бывавший на кремлевских приемах, три года хлебавший тюремную баланду и на вопрос – за что? – отвечавший, враги хотели погубить, но правда восторжествовала; короче говоря, подобно проводам высокого напряжения, траурная процессия тихо гудела разнообразными мнениями и предположениями. Наконец свернули направо, и почти сразу же катафалк остановился подле свежевырытой могилы. Только что вынутый и не успевший еще высохнуть тяжелый суглинок лежал по ее краям. Дно выстлано было еловым лапником. Два могильщика, воткнув заступы в землю, стояли невдалеке, один молодой, светловолосый, с широкой грудью и мощными плечами, второй постарше, высокий, худой, с яркими глазами на загоревшем лице. Гроб поставили на тележку возле могилы. Марк отступил в сторону и встал возле сосны. Его не покидала мысль, что вот-вот кто-нибудь выступит вперед, подойдет к гробу и, положа руку на его крышку, во всеуслышание скажет, что по некоторым признакам лежит тут не Карандин, а совершенно и никому не известный человек и во избежание кощунственной ошибки следует незамедлительно поднять крышку. Что тут начнется! Какая буря разразится! Одни закричат, ни в коем случае! Кто вам дал право! Не вмешивайтесь в таинство смерти! Вот именно! – завопят другие. Тут может быть не только кощунство, но и преступление! Это агент все устроил! А подать сюда Марка Питовранова! Приглашенный священник с наперсным крестом и Евангелием в руке растерянно оглядывается. Наталья Васильевна громко рыдает. Пока он рисовал себе все эти во всех отношениях ужасные картины, свое слово над гробом произнес Милыптейн, за ним выступил господин в потертых джинсах, потом директор банка, еще какие-то люди, и, наконец, пришел черед священнику.

Это был старичок седой, на слабых ногах, со слабым голосом и совсем детским взглядом голубеньких выцветших глаз. Он начал: Молитвами святых отцов наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас. Аминь. С ясного лазоревого теплого неба Господь смотрел вниз и посреди огромной земли видел это кладбище, эту могилу, собравшихся возле нее людей и раба Своего, честного старца, иерея Александра, всю жизнь Ему служившего и теперь умоляющего упокоить и принять душу новопреставленного Сергея. Позвольте, недовольно промолвил Господь, какой Сергей? Я не вижу тут никакого Сергея. Сергей жив и здоров и сию минуту стоит в длиннейшей очереди в галерею Уффици. А в гробу лежит горький пьяница именем Николай, сломленный внезапной потерей супруги и любимых детей. Николай! Не печалься. Не теряй надежду. Видишь ли, ты все-таки должен понести некоторое наказание за свою непотребную жизнь, которой жил ты последние годы. Погуляй пока в одиночестве по нашим лугам, поплачь, покайся и со временем получишь Мое прощение и воссоединишься с семьей. Зная твои невзгоды, Я бы не досаждал тебе, требуя слез, душевной муки и покаяния. Но ведь и ты должен Меня понять. Что скажет Мое окружение, Мои архангелы и Мои ангелы, если Я не применю к тебе мер воспитательного свойства? Меж ними поднимется ропот, и они подступят ко Мне – нет, не со словами осуждения – кто бы из них посмел, помня, как Я одним махом смел Денницу с Моих небес, и теперь, неприкаянный, он бродит по земле, тщетно замысливая отомстить Мне. Они всего лишь мягко укорят Меня – но Я не хочу никаких, даже самых малых размолвок между Мной и Моим воинством. Едва слышно, нараспев произнес священник. Со духи праведных скончавшихся, душу раба Твоего, Спасе, упокой, сохраняя ю во блаженной жизни, яже у Тебе, Человеколюбче. Ах, батюшка, милый, чистого жития старче! Скольких уже людей ты проводил в обители Бога нашего и верил, что смиренная твоя молитва путеводной звездой направит доброго человека в райские чертоги, а человеку нехорошему, человеку гордому, человеку злому облегчит тягостное пребывание вдали от Бога. А потом – кто знает! – душа его обновится и просветлеет, избавится от черных пятен прошлого и будет допущена лицезреть Божественный свет, и радоваться, и веселиться вместе с душами праведных. Аллилуиа, ал-лилуиа, аллилуия, слава Тебе, Боже! Кому, как не Тебе, Боже наш, петь нам славу? Как безгранична любовь Твоя! Как неисчерпаема милость Твоя! Как велико сострадание Твое! Не устает рука Твоя поддерживать ослабевших; не умаляется помощь Твоя от первого до последнего дня нашей жизни. Невозможно помыслить, Господи, что было бы без Тебя. Пусть говорят иные, что переизбыточествуют страдания, возрастает зло и умаляется добро. Но не отвергайте заповедей Его; не гнушайтесь наставлениями Его; не пропускайте слова Его, к вам обращенного. Никогда вы, род несчастный, не ходили путями Господа; так отчего вините Его в бедах ваших? Станьте искренними чадами Его, и увидите, как переменится ваша жизнь и как смерть не будет тогда казаться концом жизни. Все будут уходить в покой вечный, покой светлый, покой благоуханный. Ты еси Бог, сошедый во ад и узы окованных разрешивый, Сам и душу раба Твоего, Сергия, упокой. Ах, отче Александр! Знал бы ты, кто в гробу этом бездыханный лежит. Ты, отче, называешь его Сергием, а Господь велит ангелу Своему встать за твоей, отче, спиной и произносить имя несчастного Николая. Подобранный на улице, доставленный в больницу, он пролежал в коридоре никому не нужный целый день, а когда схватились и покатили его в реанимацию, было уже поздно. Молодой доктор, скользнув по нему взглядом, махнул рукой. Близким сообщите. Да некому сообщать, ответила медсестричка с таким чистым, таким славным лицом, что хотелось воскликнуть: как же ты хороша, милая моя! – бомж он, ни имени, ни адреса. Ну и прекрасно, сказал доктор. Она кивнула. Все бы так. Он засмеялся. Многого хочешь, бесстыдница. Ад, Господи, это мы – оставивший Тебя народ. Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, молитвами Пречистым Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых помилуй и упокой душу раба Твоего Сергия, в безконечные веки, яко Благ и Человеколюбец. Отец Александр взмахивал кадильницей. В тишине слышно, как при каждом взмахе позвякивали звонцы. Вот приближается к Господу Его Мать, Заступница наша Богородица, и преподобные отцы вместе с Ней, все с нимбами над головой. Помнишь ли, Дитя Человеческое, обращается к Иисусу Христу Пресвятая Дева, как Ты лежал у Моей груди? Жено, отвечает Господь, как Я могу забыть. И вертеп, и волхвов, и звезду, которая стояла над нами всю ночь. Вот и Отец Мой, указывает Он на Ветхого Днями, скажет Тебе, как часто Я рассказывал Ему обо всем, что пришлось Мне пережить в тридцать три года Моей человеческой жизни – от рождества в вертепе до смерти на кресте. Ветхий Днями кивает седой головой. Сыну Божьему, говорит Он, и голос Его звучит раскатами грома, надо было стать Сыном Человеческим, чтобы познать жизнь, какою живут люди. Смилуйся над ними, Господи, говорит Пресвятая Дева, и старцы с нимбами подхватывают: смилуйся! Отвори им врата милосердия Твоего. И Сергия, как о том просит честной иерей Александр, прими в обитель Твою, где жизнь бесконечная. Не знаете того, что Нам известно, отвечает Господь. Не Сергий в гробу лежит; Сергий уже целый час не может отойти от картины «Поклонение волхвов» кисти раба Моего, Сандро Боттичелли. Признаюсь вам, что и сам Я смотрю на нее с волнением. Там изображена Ты, Моя Мать, в прекрасном цветении своей молодости, там Я, младенец, и волхвы, из которых один приблизился к Нам и преклонил колена, а два других стоят невдалеке с дарами. Была ночь, и звезда стояла высоко. Помните ли изображенного на картине старшего волхва, с его старческим, худым лицом и длинным острым носом; с его рукой, трепетно касающейся ножки Богомладенца. А люди вокруг! их непохожие, живые лица! их взгляды! Из левого угла картины смотрит нам в глаза сам Боттичелли, молодой человек в нежно-фиолетовой бархатной мантии, с тяжелым подбородком, прямым носом и пристальным взглядом светлых глаз. Художник подобен Богу. Мы не боимся такого сравнения. Как и Создатель, он творит из ничего, из облаков, дорожной пыли и капель дождя; как и Создатель, он вдыхает жизнь в сотворенных им по Моему образу и подобию людей; и, как Создатель, любит их безмерной любовью. Те волхвы, которые навестили Нас, были, конечно же, не такими; и, само собой, они не имели никакого отношения к семейству Медичи; но – представьте – Я забываю об этом, когда смотрю на творение Боттичелли. Раба Моего Сандро Я поселил в светлой, просторной горнице с окном во всю стену. Там он творит. Едина чистая и непорочная Дево, вздрагивающим от преизбытка чувств голосом произнес отец Александр, Бога без семени рождшая, моли спастися душе его. Господи, вопрошает Богородица, но кто тогда в гробу? Несчастный Николай, которого хоронят, думая, что в гробу Сергий. Неслыханное дело! – восклицает Дева Мария. Зачем?! С возмущением спрашивает преподобный Иосиф Волоцкий, кто посмел устроить богомерзкую подмену? Господь отвечает: Марк, похоронный агент. Он сейчас стоит под сосной и, затаив дыхание, ждет, когда гроб опустят в могилу. Страшится он разоблаченья. Обман его, сурово говорит Иосиф Волоцкий, да откроется! И заслуженная кара да постигнет его! Года на три могут посадить, замечает Господь. Иосиф Волоцкий непреклонен. Урок ему. Впредь не кощунствуй. Пресвятая Дева Мария обращается к Господу. Чадо Мое! Нельзя ли без тюрьмы. Наверное, что-то заставило его решиться на такую подмену. Раз виновен, упорствует Иосиф Волоцкий, пусть понесет заслуженное наказание. Да, со вздохом соглашается Господь, он виновен. Но в человеческой жизни так все переплетено, так перемешено, что порой утомишься искать причину и отделять добро от зла. У этого Марка есть возлюбленная, раба Наша, Ольга, в высшей степени достойная девица, верующая в Нас и почитающая Нашу Церковь. Возлюбленная? – строго спрашивает Иов Почаевский, полжизни проживший в пещере. Не означает ли это, что они находятся в греховном сожительстве? Господь улыбается. Они чисты. Но Ольгу, рабу Мою, овечку невинную, девицу скромную и добрую, оклеветали, и следователь, человек подлый и корыстолюбивый, какие сейчас – увы – во множестве расплодились в России, хищный зверь, нападающий на Мое стадо, потребовал от нее взятку неслыханного для скромной рабы Нашей размера. Сурового наказания он достоин! – высказал согласное мнение преподобных Андрей Ослябя, в земном своем прошлом бившийся до смерти на поле Куликовом славный воин. Мы над этим работаем, отвечает Господь. А рабу Нашу Ольгу спас от уз сей Марк, который сейчас взывает к Нам, дабы подмена не была обнаружена. Странные существа эти люди. Большинство из них далеки от веры и в глубине души все еще отрицают Наше существование или безразличны к Нам, несмотря на внешние признаки принадлежности к Церкви. Но едва их припечет, едва – как они выражаются – начнет их клевать в одно место жареный петух – Мы, кстати, не понимаем, как петух, побывавший на сковороде или в печке, способен кого-то клевать, – сразу же, едва над ними сгустятся тучи, взывают к Нам. Боже, помоги мне! Боже, избави меня от врагов моих! Боже, смилуйся надо мной! Вчера еще был слеп и глух, но стоит коснуться плоти его и кости его, как он начинает верить, что Я есмь. Но при дороге упало это семя. Господь печально улыбается. И Марк таков же? – спрашивает Пресвятая Дева. Нет, отвечает Господь. Он из тех, кому осталось сделать один шаг. Было бы лучше, чтобы он поспешил. Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, усопшему рабу Твоему Сергию, и сотвори ему ве-е-ечную память, слабым голосом произнес нараспев отец Александр. Вечная память. Вечная память Вечная память.

9.

В тот день сразу после похорон Марк приехал к Оле и, обняв ее, промолвил, как же мне тяжело, любовь моя! Она отстранилась и посмотрела на него с тревогой. Не заболел ли? И она коснулась губами его лба. Он покачал головой. Я здоров. Но мне так тяжело. Как жаль мне людей, что они до самого конца своего не сознают, что жизнь коротка. И наполняют ее всяческим вздором, и проживают впустую, и стремятся совсем не к тому, к чему одному следовало бы стремиться. И безо всякого перехода сказал, не знаю, что бы я делал без тебя. А теперь положи меня спать и посиди рядом со мной, как мама моя сидела возле меня в раннем моем детстве, и я засыпал в уверенности, что она не позволит совершиться чему-нибудь плохому. А есть ты не будешь? – спросила Оля. Я борщ сварила. Все потом, отвечал ей Марк. И борщ, и котлеты. У тебя ведь котлеты на второе? Она кивнула. Котлеты. Я их запах учуял. Потом. Постели мне.

Положив сомкнутые ладони под голову, он заснул. Во сне явилась к нему Анна Федоровна с вороном Иванушкой на правом плече. Пойдем, произнесла она и ледяной рукой взяла его за руку. Он нахмурился. Куда? Ты знаешь, сказала она. Ворон Иванушка глядел на него холодными глазами.

Обозревая все вышеизложенное, мы, разумеется, понимаем, что читатель может быть несколько обескуражен странностью повествования, занятием Марка Питовранова, его необычайным даром и вообще – склонностью ввести смерть в обиход, так сказать, самой жизни. Скажем в оправдание или – точнее – в пояснение, что человек, не чуждый попыткам приблизиться к тайне бытия, будет осторожен в рассуждениях о жизни и смерти. Несмотря на, казалось бы, несомненную черту, с неоспоримой наглядностью отделяющую мертвого человека от еще живых, – вспомним хотя бы то непередаваемое чувство скорби, ужаса и тоскливого недоумения, с каким в прощальном поцелуе мы прикасаемся губами к ледяному лбу, и, вероятно, только тогда понимаем, что брат наш ушел от нас навсегда, – не дает нам покоя едва слышный вопрос: вправду ли непереходима эта черта? И, может быть, не так уж был неправ древний философ, подозревавший, что смерть есть начало истинной жизни, а то, что была жизнь, был лишь сон, от которого мы пробуждаемся уже в ином мире? В некотором смысле это напоминает сокровенную нашу надежду о загробной жизни. Мы умрем – и оживем, и, глядя на оставленные нами на земле следы нашего пребывания, взвешивая наши добрые и злые дела, принимая во внимание нашу способность к покаянию или ее огорчительное отсутствие, Божественное правосудие решит, в какую область потустороннего мира выписать нам направление. Поселят ли нас в Рай с возможностью бесконечно радовать сердце близостью Создателя или отправят в ад, где трещат в вечных кострах вечные дрова, кипит, не выкипит в котлах черная смола, свисают цепи, веревки, крючья, бегают озабоченные черти и веселые чертенята, где слышен вой бездны и где плач, и стон, и скрежет зубовный. Жутко, братья и сестры; жутко; оторопь берет, губы немеют, и лишь в робком сердце теплится крохотный огонечек надежды, что, быть может, не совсем, не до предела закоснели мы в своей мерзости, что не до конца исчерпали милосердие Неба и что – подай, Господи! – удостоимся если не Рая, то хотя бы Чистилища.

Но тут слуха нашего достигают гневные голоса из-за стен все-православной святыни, дорогой нам Троице-Сергиевой лавры, где собраны лучшие наши молитвенники, где подрастают всеведущие старцы и где на железной двери в южный придел Троицкого собора видна круглая дыра от польского ядра, отметина 1608 года, из которой тянет знобящим сквознячком столетий. Отчего вы гневаетесь, отцы и братья? Медный твой лоб, слышим мы, в который тебе раз изъяснять, что нет никакого Чистилища, а есть Рай и Ад, а желаешь Чистилища, ступай в католики и вместе с ними гореть будешь в геенне огненной. С псами-рыцарями немецкой крови, которые с мечом пришли и от меча и погибли. С поляками, которые явились нашу святыню разрушить. С французишками, желавшими погубить православное наше Отечество. Ученый и ничему не научившийся, ты еще и вторить будешь католикам, что Дух Святый не исходит от Сына, а только от Отца. Вот тебе, бл…дин сын, Чистилище; вот тебе, Иуда, кривое исхождение; вот тебе, порождение ехиднино, твое вольнодумство! Ступай на свою блевотину. Горько нам. Обидно до слез. За что?! Только тогда жива мысль, когда она свободна. Разве можно доподлинно узнать, есть ли Чистилище или его нет? Если Данте описал Чистилище в таких подробностях, какие доступны лишь побывавшему там человеку, то отчего не довериться его свидетельству? Поэт – любимое дитя Бога, которое Он возносит в такие выси и которому открывает такие бездны, о каких не по силам даже помыслить рядовому уму. В конце концов, никто из побывавших там – даже Лазарь, вообще не проронивший ни слова о том, что он повидал за гробом, с кем беседовал, кого встретил – или онемел он от ужаса? – не сообщил после благополучного возвращения, есть ли Чистилище или его нет; как, впрочем, нет неопровержимых данных о существовании Рая.

Гм. Глубокая задумчивость охватывает нас. Неужто через две с лишним тысячи лет мы уподобимся Фоме и будем настаивать, чтобы нас хотя бы на пять минут допустили в Рай, дабы затем с чистой совестью свидетельствовать, что сад, река, райские птицы и проч. – все это существует и готово принять новых обитателей в неограниченном количестве. Разве мало слов Господа нашего, Иисуса Христа, с которыми, будучи на Кресте, Он обратился к Дисмасу, благоразумному разбойнику, распятому по правую от Него руку? Ныне же будешь со Мною в Раю, сказал Господь, и разве этого недостаточно, чтобы наличие Рая ни у кого и никогда не вызывало сомнений? А Павел, апостол, что говорит? Знаю, сообщает он, о таком человеке, что восхищен был в Рай и слышал неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать. Он не просто передает чей-то рассказ – сам он и был этим человеком и сам он побывал в Раю и теперь о том свидетельствует. А Иоанн в своем Откровении разве не говорит о древе жизни, которое посреди Рая Божия? И все наши великие подвижники, святые отцы, благочестивые наставники и прозорливые духовидцы разве не оставили нам свои умозаключения о Рае и даже подробное его описание? Взять хотя бы Андрея. Нет, это не тот Андрей, о котором вы, верно, подумали, – не апостол Господа, Андрей Первозванный, совершавший превосходящие всякое воображение чудеса наподобие воскрешения растерзанного голодными псами мальчика; не Андрей Критский, дивный поэт, автор Великого покаянного канона, от проникновенной силы которого сами собой бегут по щекам слезы; и не симбирский, Андрей Ильич Огородников, юродивый Христа ради, который мог безо всякого для себя вреда поцеловать кипящий самовар, взять в руки раскаленную подкову и безошибочно предсказать какому-нибудь рабу Божьему скорую кончину; речь о том Андрее, юродивом, в незапамятные времена проживавшем в граде Константинополе, который в одну лютую зиму, промерзнув до костей, приготовился отдать душу Богу, но вместо того восхищен был в Рай, где много замечательного увидел и, вернувшись, обо всем обстоятельно рассказал. Высокие деревья, река, бегущая посреди садов, множество птиц и в довершение всего встреча с Иисусом Христом – вот в очень кратком изложении его отчет о пребывании в Раю. Честно говорим, что смущает нас его избыточная красивость, некий чрезмерный восторг, преувеличенная сладость, от которой в конце концов становится нехорошо во рту. Скорее всего, язык, чувствуя свою немощь перед невообразимой реальностью Рая, поневоле прибегает к самым высоким степеням изображения прекрасного, чем вселяет некоторое недоверие даже у таких простецов, каковыми, несомненно, являемся мы. Гм. Но что же мы скажем в итоге? Есть или нет? И так ли уж нужны нам бесспорные доказательства? Не лучше ли и в некотором смысле не правильнее ли будет сказать о Рае, что это высшая мечта страждущего человечества, и мечта столь давняя и неразрушимая, что сама по себе стала второй действительностью, которая подчас бывает вернее первой. Что же касается Ада, то, по нашему мнению, всякие споры, догадки, столкновения мнений здесь излишни. Ад существует. Откуда такая уверенность? Из длительного изучения жизни. Человек зачастую являет нам такие примеры мерзости, злобы и лжи, что было бы несправедливо, если он избежит посмертного воздаяния.

И все-таки: трепетать ли нам от близости смерти? хранить ли пред ее лицом олимпийское спокойствие? или встречать ее с улыбкой на мертвеющих устах? О смерть, твое именованье нам в суеверную боязнь. Ты в нашей мысли тьмы созданье, паденьем вызванная казнь! Непонимаемая светом, рисуешься в его глазах ты отвратительным скелетом с косой уродливой в руках. Это начальные строки великого стихотворения Евгения Боратынского, поэта, оказавшегося несколько в тени Пушкина и к тому же затоптанного неистовым Виссарионом, но некоторыми своими стихотворениями преодолевшего сокрушительную власть времени. Ты дочь верховного Эфира, говорит поэт, к нашему изумлению; и далее высказывается так, что мы лишаемся дара речи. Ты светозарная краса. В руке твоей олива мира, а не губящая коса. Такой ли он увидел смерть, когда при загадочных обстоятельствах умер в Неаполе, а гроб с его телом лишь через год оказался в Петербурге? Когда возникнул мир цветущий из равновесья диких сил, в твое храненье Всемогущий его устройство поручил. И ты летаешь над созданьем, забвенье бед везде лия и прохлаждающим дыханьем смиряя буйство бытия…Ты предстаешь, святая дева! – ис остывающих ланит бегут мгновенно пятна гнева, жар любострастия бежит. Слышите ли? Святая дева, так он назвал смерть, и после этих двух слов поставил восклицательный знак, отсылая нас к другой Святой Деве – Богородице и поровну деля между ними свет и тьму, день и ночь. И краски жизни беспокойной, с их невоздержной пестротой, вдруг заменяются пристойной, однообразной белизной. Дружится кроткою тобою людей недружная судьба. Ласкаешь тою же рукою ты властелина и раба. Недоуменье, принужденье, условье смутных наших дней, ты всех загадок разрешенье, ты разрешенье всех цепей. И разве не так? Вспомни, друг, сколько забот одолевают тебя; ближние твои с укором, а то с гневом приступают к тебе и говорят, а как же тебе не совестно не обращать внимания на наше давнее желание посетить Венецию, откуда на днях вернулась полная восторгов и впечатлений соседка Розалия Петровна; сколько можно просить тебя купить, наконец, новую машину взамен этой постыдной «четверки», на которую ни за какие коврижки не польстится мало-мальски себя уважающий человек; ах, у Абрамовича самолет, корабль, замок и остров, а у тебя только шесть соток в садовом товариществе за сто километров от города; наберись, наконец, мужества, пойди к директору и скажи, что ты хлопнешь дверью, если твоя беспорочная служба не будет достойно вознаграждена; па-а-а-па, тебя на педсовет вызывают; болит сердце? у вас высокий холестерин, и я бы вам рекомендовал, не откладывая, сделать коронарографию. Господи, да будет ли когда-нибудь конец всему этому! Будет. Непременно будет. Когда придет за тобой святая дева, прекрасная, словно тихий летний вечер, любящая, словно родная мать, и милосердная, словно Отец наш Небесный, все заботы отпадут сами собой. Никто ничего от тебя уже не потребует. Ты свободен, мой друг, навсегда свободен; оковы твои упразднены, загадки разрешены, и ты теперь знаешь, каков он, морок жизни, и как сладостно избавиться от него. Но чу! Тишина да снизойдет в твое сердце. К великой тайне прикасаемся теперь мы. Однажды, в довольно уже давние времена, тому назад лет сорок или даже пятьдесят, мы вдруг подумали, а кто тот первый, кто назвал ее по имени? Как он вообще осмелился наименовать ее – ту неведомую, которая приходит неслышными стопами и закрывает людям глаза? Ту неумолимую, которая забирает у человека дыхание? Ту долгожданную, которая несет с собой вечный покой? Ту вечную разлучницу, ту благодетельницу, ту старшую сестру каждого человека? Вот он подошел к хладному телу, и в уста его Бог вложил это слово – смерть. Приблизился к покойнику и промолвил – der Tod. Взял за руку умирающего и произнес – Death. Поцеловал ледяной лоб и проговорил – Mort. Упал на грудь и простонал – Morte. Поклонился земным поклоном и прошептал – Muerte. Все языки и наречия знают ее. Во все дома она вхожа – и в хижины племени пираху в джунглях Амазонки, и в яранги чукчей, и во дворец королевы Великобритании, и в покои Московского Кремля, и в Белый дом, что в городе Вашингтоне, округ Колумбия, США. Но есть люди, не желающие признавать ее и мечтающие избавиться от ее абсолютной власти. Им даже мафусаилов век недостаточен, ибо они чают бессмертия. В связи с этим как нам не упомянуть Николая Федоровича Федорова, которого мы представляем себе по большей части в немалых уже годах, с седой бородой, маленьким, сухим, легким на ногу старичком, отчасти похожим на кузнечика. Имя и труды его сравнительно недавно вошли в культурный обиход России. На переломе отношения к нему – от полного запрета до выпуска двух томов главного его труда «Философия общего дела» – к нам совершенно пьяным явился один наш знакомый писатель, а когда мы на правах друга прямо спросили у него, по какому поводу ты, скотина, так нажрался, он, едва не рыдая, воскликнул, повесть, бедная моя повесть! В конце концов мы поняли и пожалели о своем бестактном вопросе.

Одним из героев его повести был странствующий философ, как две капли воды похожий на Федорова, и точно так же проповедующий всеобщее воскрешение мертвых. И в точности как Николай Федорович, он объявлял человека соратником и соработником Бога в борьбе со смертью; и как Федоров, был уверен, что совместный труд, знание и творчество человечества рано или поздно приведут к победе над смертью и возрождению (воскрешению) всех умерших к новой жизни. В издательстве по поводу повести нашего друга собралось совещание, где с окончательным словом выступил главный редактор по фамилии Соскин, чье творческое наследие умещалось в две заметки о футболе в газете «Советский спорт». Мы никому не позволим протаскивать федоровщину! – запылав, крикнул он, и участь повести была решена.

Но мы отвлеклись, вспоминая этот замечательный случай, которому самое место в музее СССР, если таковой когда-нибудь будет создан. Николай же Федорович действительно был мыслитель и человек во всех отношениях выдающийся. Библиотекарь Румянцевского музея, он знал содержание всех (!) книг библиотеки; нравственного его суда побаивался даже Лев Николаевич Толстой; а великий русский философ Владимир Сергеевич Соловьев испытал влияние его общего дела. И вправду – захватывающая, головокружительная мысль – воскресить все умершие поколения! У кого не дрогнет сердце, не взволнуется душа. Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа? Все живы! – несколько в ином виде, но живы, и далекие наши предки – вот они, очнувшиеся от столетнего сна, с изумлением оглядывающиеся вокруг и, увидев нас, разочарованно покачивающие головой. Как измельчал народ! Но какое великое их множество восстало из могил! Где найти им место на Земле? Николай Федорович сухим перстом указывает на ночное небо с бесчисленными звездами на нем. Там. Где там?! Как?! Он отвечает: следует приискать землицу на других планетах. Дух захватывает. Он видел космос как дом для воскресшего человечества. Когда-нибудь, Бог даст, мы найдем время и силы написать о нем, может быть, пространную статью или даже книгу, но пока скажем, что смерть не обошла и его, и он умер от воспаления легких зимой 1903 года в Мариинской больнице для бедных, семидесяти пяти лет от роду, и был похоронен на кладбище Скорбященского женского монастыря. Не ищите его могилы. Сначала разрушили монастырские храмы – от диких тех времен чудом уцелела одна церковь, затем снесли кладбище. На его месте разбили парк; сейчас, кажется, там стоят жилые дома – и Николай Федорович, в тишине и покое отдыхавший в своей домовине четверть века, с ужасом услышал грохот от падения церквей, потом веселую музыку, и голоса, и шарканье десятков ног, выплясывающих фокстрот, а в последнее время ухал над ним забивающий железобетонные сваи молот и гремела стройка. Что вы делаете, люди! – кричит из своей могилы Николай Федорович. – Остановитесь! Соединитесь в общем деле восстановления мертвых!

Никто его не слышит.

Он пал, бедный Николай Федорович, и теперь ждет, когда все-таки люди последуют его призыву и все как один выступят против смерти. Верим ли в это мы? Правду говоря, мы видим в его учении некую великую поэму, мечту человечества, дерзание исполинского масштаба. Но мы полагаем, что пока есть жизнь, будет и смерть – разрушительница, но и святая дева уставшего человечества.

Часть третья

Глава восьмая

1. Пролог

Перед нами – седьмое небо, где на сверкающем драгоценными камнями престоле восседает Бог Саваоф с длинными – до плеч, белыми, как снег, волосами и такой же белоснежной бородой. Престол окружают серафимы, поюще, вопиюще, взывающе и глаголяще: «Свят, свят, свят, Господь Саваоф!», со склоненными головами стоят херувимы, непрестанно вникающие в божественную мудрость, тут же престолы, исполненные чувства Божьего величия. Видно, что Саваоф чем-то озабочен. Он оставляет престол и в задумчивости прохаживается по облакам. Машет десницей серафимам: «Перерыв!» Те замолкают. Слышно, как Он рассуждает сам с собой: «И кому взбрело в голову? Сегодня один, завтра другой…» С этими словами Саваоф садится на престол и нажимает кнопку звонка. Звучит мелодия, отчасти напоминающая триумфальный марш из «Аиды». Входит дежурный ангел, розовощекий, кудрявый, приятного вида, с глазами цвета чистого неба. Разводит и сводит за спиной крылья и низко кланяется, касаясь рукой облаков под ногами.

Саваоф (движением ладони призывая его приблизиться). Скажи-ка, милый, кто из архангелов на месте?

Ангел. С утра все были, Ваше Всемогущество.

Саваоф. Все?

Ангел. Святая правда.

Саваоф. Позови-ка Мне… Позови-ка, ангел ты Мой, того, кто Огонь Божий.

Ангел. Уриила?

Саваоф. Его самого.

Ангел пятится назад, скрывается и вскоре возвращается.

Ангел. Он отправился к Ездре, Ваше Всемогущество, чтобы сказать ему, что зло посеяно, но еще не пришло время искоренить его.

Саваоф (недовольно). Я разве отпускал его к Ездре? Мог бы и завтра слетать. Не горит. И меч он взял?

Ангел (кивает). Взял, Ваше Всемогущество.

Саваоф. И пламень огненный?

Ангел (потупившись). И пламень.

Саваоф (задумчиво). Не скоро вернется. Тогда вот что. Найди-ка Мне, дружок, Селафиила. Он как будто никуда не собирался.

Ангел (уходит и возвращается). Говорят, он отправился в пустыню. Там Агарь вопит и плачет об отроке своем, которого она оставила под кустом и ушла, сказав, не хочу видеть смерти сына моего.

Саваоф (недовольно). Я слышал голос отрока. Ревет мальчишка белугой на всю пустыню. Мне его жаль, хотя в будущем он доставит Мне немало хлопот. Пусть Селафиил помолится, и Я укажу колодец неподалеку, чтобы они не погибли от жажды. (Он хмурится; ангел стоит, потупив очи.) Никакого порядка. Делают, что хотят. Позови Иегудиила. И не говори Мне, что его нет!

Ангел (уходит и возвращается со слезами на глазах). Ваше Всемогущество, он только что отбыл.

Саваоф (устало). И куда его понесло?

Ангел (виновато). Союз писателей испросил вдохновения.

Саваоф (негодующе). И венец золотой он взял?

Ангел (кивает). Взял, Ваше Всемогущество.

Саваоф (разводит руками). Недопустимое своеволие! Ведь Я его предупреждал, Я говорил ему и не раз, хватит потакать их просьбам. Вдохновение надо заслужить! Я подарил им слово – но взглянуть страшно, что они с ним делают! Раньше они стонали, что цензура их душит. Хорошо. Я убрал советскую власть, убрал цензуру. Вы свободны. Творите! И что? Убожество, серость и описание всевозможных прелюбодеяний. Нет великих тем, нет дерзновения, нет тоски обо Мне. А когда появляется достойная книга, они ее рвут, как несытые волки. Зависть, сплетни, пьянство – все они в этих трех словах. И вдохновения просят. (Вздыхает.) Читателей жалко. А других писателей у Меня пока нет. (Потирает шуйцей лоб.) Отвлекся. Скажи-ка Мне, милый, а что Варахиил, на месте?

Ангел. Сейчас узнаю.

В его отсутствие Саваоф сокрушенно качает головой.

Ангел (возвратившись). Ваше Всемогущество, я Вас умоляю… Не расстраиваетесь. Вам это вредно. Всем от этого плохо, Ваше Всемогущество!

Саваоф (нервно смеясь). И его нет?

Ангел. Он по важному делу отбыл!

Саваоф. Интересно бы знать, по какому.

Ангел. Он взял с собой двух ангелов и явился Аврааму у дуба Мамре и подтвердил Ваше обетование…

Саваоф. Да? И что Я обещал? Это записано?

Ангел. Да, Ваше Всемогущество. Вы обещали, что Сара родит от Авраама Исаака, хотя…

Саваоф. Хотя у нее прекратилось все женское. Помню. Как Я сказал, так и будет. Родит. Однако почему он до сих пор не вернулся?

Ангел. Содом и Гоморра, Ваше Всемогущество.

Саваоф. Да, Я знаю. Я велел испепелить эти города за мерзкое блудодейство их жителей! (Грозно взмахивает десницей.) Пепелище останется от них, от всякого дома и всякого скота их! Чашу ярости Моей изолью на Содом и Гоморру. И в века и века будет она предостережением каждому, кто воспылает противоестественной похотью.

Ангел. Но в Содоме, Ваше Всемогущество, живет Лот с семейством, племянник Авраама, муж благочестивый и праведный. Если он и жена его, и дети его погибнут, не бросит ли это тень на Ваш образ?

Саваоф. Не надо, чтобы он погиб. Я не хочу.

Ангел. Варахиил вывел Лота и жену его, и детей его из города, сказав, спасай душу свою и не оглядывайся назад. Ступай на гору, чтобы тебе не погибнуть.



Поделиться книгой:

На главную
Назад