Вы говорите, учитель, о горной ночи, о ночной реке, об одиноком, заблудшем, плывущем в лунных хладных волнах пловце!..
Но как близки звезды! Я слышу, мавлоно, как лают со звезд собаки! Вы слышите, домулло? Или это лают собаки высокогорных, темных печальных кишлаков? Или это рычат волкодавы сонных, роящихся во тьме отар?..
Отары, отары, а, может, вы вспоминаете чабана Саида, моего ушедшего отца? Мавлоно, я видел однажды, как плакали собаки… Это было, когда мой отец навсегда уходил от стад, и волкодавы прыгали вокруг него и добрыми, ласковыми языками лизали его отрешенное пергаментное, иссохшее, растерянное лицо, и из их собачьих, круглых, мудрых, глубоких, преданных глаз катились слезы…
А может, я все перепутал? Может, это отец плакал? Может, и собаки лают не со звезд, а с высоких, погруженных в дремучую клубящуюся тьму кишлаков? А, мавлоно?..
Нет, мавлоно. Нет. Я не перепутал…
…Я плыву в ночной пустынной реке, в нежных, быстрых, льнущих волнах. Река похожа на текучую колыбель, на гахвару-зыбку. Я плыву, качаюсь, забываюсь в текучей колыбели, в ночной лунной реке-люльке… Я забываюсь, я безвольно и сонно распускаю руки и ноги, я засыпаю в ночной реке, я отдаюсь теченью мягких набегающих лепетных волн… Я сплю в реке-люльке, плыву, качаюсь, ведь я рос без матери, и никто не качал, пе убаюкивал меня в висящей на цветущем урюковом веющем дереве узорчатой, расписной люльке-гахваре… И вот я в материнской колыбели… качаюсь, плыву, улыбаюсь… захлебываюсь ледниковой, острой, гибельной водой… захлебываюсь, тону… это я перед смертью вспоминаю малое бедное детство… и легкие текучие следы на серебристой отмели… мои следы, смытые шелестящей волной… одной волной…
Тогда я резко поднимаю палую сонную голову над высокой бесшумной волной и начинаю изо всех сил бить по воде руками и ногами, я просыпаюсь, я выбираюсь из смертной, засасывающей, коварной колыбели, я плыву к берегу, к ночному туманному холодному берегу. Но к берегу!.. Я выхожу на лунную серебристую отмель и, дрожа от холода и страха, бегу по холодному ночному песку, и за мной на песке бегут, тянутся живые мои следы. Живые следы!.. Мои!..
Ах, река Коко!.. Колыбель, едва не ставшая саваном!.. Всю ночь я иду вдоль белой лунной реки и дрожащими губами пою песню о реке и пловце.
Ночная ночная река ночная река ночная река меж берегов
плескала шало
Ночница река река ночная ночевая река ночная шастала
волнами холодами
Пловца вобравши сберегала гладко зазывала забирала
останавливала валко уносила ублажала
Река река ночная колеблемая колыбель пловца пловца
приливами отливами смиренными ласкала огибала
Баюкала дитя пловца покатостями круглостями полуночной
матери река река ночная прикасалась
Пловца пловца на утреннем песке река заветно оставляла
бездыханно
Река река ночная оставляла безвозвратно бездыханно оставляла
оставляла
Оставляла
Но Мушфики выплыл из ночной реки. Он идет по берегу. Светает уже. Вершины снежных гор ослепительно сверкают от утреннего раннего солнца. Птицы поют. Летают голуби-вяхири. Рань. Хладная. Розовые дымные ветлы призрачно встают из уходящих млечных туманов. Серебристые, приречные малые тополя-туранги плещутся, трепещут от утренних ветерков. Ах, эти утренние, живые, родные, азиатские ветерки щекочут ноздри Мушфики!.. Эх, сейчас бы съесть горячую лепешку с тмином, прямо из пахнущего, пышущего золотым жаром утреннего танура — круглой глиняной печи, обмакнуть бы лепешку в густой вязкий каймок, в свежие терпкие сливки!.. Мушфики глотает слюну, и тут он слышит яростный ослиный рев и видит, как вдоль обрывистого, высокого сыпучего берега бегут друг за другом два молодых осла. Ослы бьются друг с другом, это вешний шалый бой, схватка за самку. Очумевшие животные кусают друг друга, вьются, громоздятся, бьют друг друга острыми копытами, пытаются столкнуть противника по осыпи в бушующую реку! И яро трубят, и прыгают по берегу! И морды у них пенные, злые, и глаза дикие, белые, как речные отмели!..
Мушфики с любопытством глядит на эти звериные, выпуклые, переливающиеся через веки глаза. Он берет камень и швыряет в ослов, и кричит: эй, эй, бош, бош!..
Один из ослов убегает, а другой, не обращая внимания на крик Мушфики, спускается к самой воде, поднимает голову и трубит, трубит… Как-то грустно, пронзительно, тоскливо звучит его призывный глас, и Мушфики становится жаль осла.
Осел кричит и входит в реку — все глубже и глубже… А на том берегу стоит молодая, белая, литая ослица. Неподвижная. Только ноздри ее чутко ходят. Осел трубит и все глубже и отчаянней погружается в бешеную стихию реки. Еще несколько мгновений — и сильная равнодушная река закрутит, погубит влюбленного, весеннего, напоенного, слепого зверя!
Тогда Мушфики бросается в реку, хватает осла за жесткий налитой хвост и тащит его на берег, и хохочет, хохочет! С трудом вытаскивает разъяренного осла из клокочущей реки! Ах, прекрасный осел, ты еще умудрился укусить меня за руку, и моя кровь течет по моей руке, спасшей тебя!.. Как часто мы кусаем невинную руку, спасающую нас!.. А может, не надо было спасать тебя? Может, безумно влюбленные должны погибать? И незачем тащить их из реки смерти за хвост жизни?
Мушфики хохочет.
Поникший, понурый осел уходит по тропе…
А на том берегу?.. А белая неподвижная ослица с чуткими ноздрями?.. Мушфики не верит своим глазам: тот, побежденный осел, что не выдержал честной схватки и трусливо убежал вдоль реки, спокойно идет по противоположному берегу, подходит к ослице, трубит ей, и она покорно уходит с ним в тугаи… Он перешел на тот берег по висячему деревянному мосту. Ему не пришлось бросаться в реку. Его не тащили за хвост…
Теперь Мушфики не смеется. Он глядит на уходящего, поникшего, побежденного осла. Напрасно он спас его. Смерть лучше пораженья. Блаженны бросающиеся в реку, а не крадущиеся по висячему мосту…
А река темнеет. Густеет. Прибывает. Поднимается. Рушит неверные, ломкие, песчаные берега. Далеко в горах идут вешние ливни. Опасные, сплошные глиняные ливни, размывающие горы. А река темнеет, звереет. Уже не прозрачные хрустальные волны, покрытые летучими, пенными кружевами, несет она. Глиняные, густые тяжкие волны вздымаются. Маслянистая, медленная река движется.
Темная…
Мушфики уходит от наползающей воды, но она настигает его. Что-то живое бьется, вьется, трепещет у его ног. Мушфики ловко и быстро нагибается и хватает руками крутую, сильную рыбу. Это пятнистая родниковая форель. Рыба-цветок. Так ее называют горцы-таджики. Форель бьется в руках Мушфики. Он рад, что поймал ее — да еще голыми руками. Но какая-то смутная тревога, идущая от прибывающей, темнеющей реки, передается ему. Мушфики внимательно глядит на форель — из ее судорожного раскрытого рта, из глаз и едва вздрагивающих жабр текут комья глины. Рыба задыхается. Глиняная река убивает форелей, забивает им жабры и рты комьями жидкой земли. Родниковые форели умирают в глиняной реке. Они прыгают над темной водой. Их много. Их можно брать руками. Но почему-то не хочется. Грустные рыбы. Серебристые, умирающие, священные рыбы прыгают над темной, медленной, губительной рекой… Мерцают тусклой чешуей…
По реке плывут вырванные с корнями садовые деревья… Плывут невинные розовые цветущие урюки, персики… белые вишни… яблони… Плывут обломки кишлачных дувалов, кибиток, деревянные двери, суфы, столбы… Мушфики вздрагивает: по реке плывет узорчатая, пустынная гахвара-качалка…
Где-то далеко в горах долгие сплошные ливни и подземные воды сдвинули, смыли гору — та сползла и перегородила реку, вода поднялась, и обрушилась на горные прибрежные кишлаки, и смыла их, и понесла, и потопила в тяжких своих водах.
Мушфики стоит на берегу и глядит на реку. Плывут, скользят мимо него утонувшие бараны, козы, коровы. Мушфики страшится глядеть на реку: он знает, что там должны быть и утопленники. Так всегда бывает в дни вешних ливней…
И вдруг он замер на месте и плотно сомкнул губы, чтобы не закричать. По реке плыла девочка-подросток и красном платке, повязанном до самых длинных броней. Кишлачная кизинка с насурьмленными бровями, горянка. Глаза ее были широко раскрыты от страха, она отчаянно махала тоненькими ручонками-прутиками, пытаясь приблизиться к берегу, но тяжелая стремнина властно и медленно несла ее посредине реки. В любую минуту она могла разбиться об огромные острые валуны, высящиеся над черной глубокой рекою…
…И я бросаюсь в реку — ай, как темна река —
Я губы опускаю в рыданье ледника!..
Мушфики разбежался и прыгнул, нырнул в густые холодные волны…
Река, река, родная моя Коко, вечная колыбель-гах-вара моя, помоги мне! Не забирай меня! Еще рано!.. Ты же знаешь, я еще совсем мальчишка, и мне суждена большая дорога в жизни… Меня ждут посох и свирель… Я должен веселить людей! Я стану мудрецом и острословом. Ты будешь гордиться тем, что я вырос на твоих берегах! Помоги мне, Коко! Дай мне спасти эту девчонку в красном платке. Если хочешь — возьми меня, но спаси девчонку!.. Спаси девчонку!
Ах, как холодно! Какие тяжелые, глиняные волны! Но ты уступаешь, Коко?.. Вот она, кишлачная кизинка-девчонка в красном платке, с длинными бровями и лицом, белым, как раннее яблоко!.. Эй, ты, кизинка, хватит напрасно махать руками! Хватайся за меня! Ну!.. Я вытащу тебя на берег!.. Я Мушфики из Чептуры!
Сирота!.. Давай руку!..
Мушфики весь в текучей глине, но зубы его сверкают, и он улыбается, и протягивает девчонке руку.
— Не трогайте меня! Нельзя! — оскаливается девчонка.
Тогда Мушфики цепко и решительно хватает ее за красный платок — там, под платком, нащупывает он ловкой рукой россыпь плетеных, смоляных косичек. Мушфики крепко держится за эти тонкие косички и тащит за них девчонку, наматывает их на руку. Ему тяжело. Девчонка бешено сопротивляется, захлебывается. Бьется в воде, как задыхающаяся форель. Крутит змеиной головкой! Но Мушфики уверенно плывет к берегу. Ташит глупую девчонку. Уже берег скоро. Мушфики едва дышит. Глотает несколько раз глиняную воду. Хватается свободной рукою за прибрежные кусты боярышника. Подтягивается к берегу и вытаскивает девчонку. Она худая и мокрая, как бездомная кошка. Мушфики, тяжело дыша и выплевывая грязь изо рта, садится на камень, все еще не выпуская из рук девичьи косички.
— Ах, река, спасибо тебе! Я чувствовал, как ты помогала мне!.. Спасибо, Коко!..
В эту секунду он чувствует пронзительную живую боль: девчонка вонзает свои острые тонкие зубки в его руку. Ах, горянка! Дикарка! Кишлачная кизинка!..
— Оставьте меня! Не глядите на меня! Вы мужчина! Вы не должны дотрагиваться до меня и глядеть в мою сторону!.. Вы же не мой муж!.. — два смоляных, заплаканных, добрых глаза виновато глядят на Мушфики. Он отрывает руку и видит, как на ней выступает кровь. Несмотря на боль, Мушфики хохочет: второй раз за нынешнее утро меня кусают до крови. Вначале меня укусил влюбленный осел, которого я вытащил за хвост из реки и спас от смерти, а теперь вы, моя луноликая, когда я спас и вас, вытащив за косы на берег!.. Ах, я глупец!.. Интересно, кто спасет меня, когда я буду погибать, ведь у меня — увы! — нет ни хвоста, ни кос…
— Вас будут тащить за язык! Он у вас слишком длинный! — быстро сверкнула черными глазами кизинка.
— Но ваши ресницы еще длиннее моего языка! — весело сказал Мушфики. — И опаснее, — тихо добавил он, внимательно глядя на горянку. С ее точеного замученного личика глядели на него два огромных, тихих, ивовых пруда. Глядели два ночных хауза…
…А Меджнун шел босой по улицам Бухары
И кричал, стонал и рвал на себе одежды,
И улицы были малы ему, и город огромный мал был…
Куда течет река?..
Куда?..
…Через много лет, после долгих странствий вернулся седобородый мудрец Мушфики на берега родной реки Коко.
Река обмелела. Теперь это был серебристый ручей, текущий средь камней и песков. Но Мушфики шел с дутаром по мелким высохшим берегам и пел, пел свою песню-касыду, и улыбался…
У него были глаза его матери… И того барана… И Ангела… и кишлачной кизинки…
И там текла река в которой я лежал в которой протекал
в которой плыл витал стенал роптал молился
И там текла река в которой я лиился
я томился жил дышал
захлебывался хрусталями вился вился младый младый длился
И там текла река которая лелеяла
И там текла река которая которая которая была была текучей
дальней давней колыбелью волн моленных материнских
лестных лепных лепных волн влюбленных
Которая была текучей колыбелью
Которая была текучей колыбелыо в осиянных во песчаных
в давних давних млечных млечных милых милых брегах брегах
брегах
И омывала овевала волнами забвенными протекшими мое мое
мое уж
уходящее уж утекающее тело обмелевшее уже
сомлевшее уже ушедшее ушедшее ушедшее
Утекшее…
Воспоминаю реку обмелевшую протекшую на брегах
опустевших
Воспоминаю и брожу брожу брожу веселый
Ой веселый.
— Как тебя зовут?
— Кумри.
— Река Коко унесла твой родной кишлак Чанги. Унесла, развеяла навек твое гнезда. Ты одна осталась живая. Река помиловала тебя. Она даровала тебе берег жизни. Поклонись реке, помолись реке, Кумри!.. Возьми ореховый гребень, Кумри. Расчеши свои живые косы! Расчеши свои спутанные, смоляные косы, густые, как арчовые нагорные леса, Кумри!.. Ах, я люблю бродить в непролазных, кудрявых, вьющихся, душмяных, терпких, арчовых лесах позднею осенью! Там летает редкая птица — арчовый дубонос!.. Там таится гималайский улар… Возьми ореховый гребень, Кумри! Спрячься за камень! Поглядись в текучее зыбкое зеркало ручья-родника!.. Ты теперь сирота… Такая же, как и я… Как и мой друг Турсунджан… Нас трое сирот… Тебя принесла нам река! Поклонись, помолись реке, Кумри!..
— Река-зверь! Река-убийца! Я ненавижу ее!.. Река, река, зачем ты не взяла меня? Река, река, ты возьмешь меня, как взяла ты моего отца, мать, двух братьев… Куда ты понесла их? Я хочу догнать их… Я догоню их… Я брошу в реку ореховый гребень… Зачем он мне?.. Я хочу догнать своих близких… Мушфики и Турсунджан, отпустите меня в реку, к моим родным… Я не хочу быть сиротой… Зачем мне ореховый гребень?.. Зачем мне эти живые косы?..
— Не плачь, Кумри!..
…Но вот река отступила, отошла в прежние берега. На глиняных вязких отмелях лежали мертвые форели с черными ртами и жабрами. Лежал мертвый серебристый урожай.
— Чей это улов? — сказал Турсунджан, прибежавший из кишлака.
— Это улов смерти, — сказал Мушфики. — Он всегда богатый, этот улов.
Иные рыбины еще бились, вились, тащились, тщились на мелкой глине.
Еще тлели.
Тогда Мушфики закричал: давайте спасем их! Бросим их в реку! Река-то уже хрустальная, прозрачная, и летучие пенные кружева по ней плывут!.. Река вымоет глину из рыбьих гиблых ртов и глухих задыхающихся жабр! Давайте спасать рыб!.. Турсунджан, чего ты стоишь? Чего глядишь на мокрую кизинку с длинными косами? Чего волнуешься, чего краснеешь, лепечешь, чего голову бритую, круглую, похожую на термезский арбуз, опускаешь?.. Это ведь я поймал, нашел кизинку! Я выловил ее из глиняной реки! Я дал ей ореховый гребень!.. Я буду ее старшим братом! Заступником!.. Я не позволю, чтобы ее увезли в тяжелой душной парандже невесты, как Амадерю!.. Турсунджан, пойдем спасать форелей!.. Пока они еще дышат!.. Бросим их в ледяную, зеркальную, родниковую реку!..
Не плачь, Кумри!.. Ты не одна в этом мире. У тебя есть Мушфики и Турсунджан. Мы твои братья…
Мушфики и Турсун шли по скользким глиняным отмелям. Ловили утухающих, судорожных, уснулых рыб и бросали их в опавшую хрустальную реку. Форели там оживали. Плескались, ликовали. Много было рыб. Они лежали на всех отмелях, вздрагивая, шевелясь, густо и тускло мерцая мелкой чешуей.
Мушфики и Турсун долго собирали их и бросали в реку Коко…
Кумри стояла на берегу. Потом она увидела маленькую трепещущую в темной остаточной луже маринку.
Рыбье дитя…
Кумри поймала рыбу проворными пальцами. Рыба билась на ее ладони. Потом Кумри бросила ее в реку. Потом она стала ловить форелей и бросать их в волны, и заигралась, забылась, зарумянилась, заулыбалась, когда скользкие тугие рыбины вылетали, выпрыгивали из ее рук…
Не плачь, Кумри!.. Трепещущая маринка!.. Улыбчивая девочка-кизинка!.. Не плачь!.. Дитя человеческое… Мы бережно опустим тебя в хрустальную реку жизни, в лепечущий Родник Бытия…
Не плачь, Кумри!.. Не бросай в реку ореховый гребень!
ТУРСУНДЖАН
…Древо дружбы посади — даст сладчайший плод!..
Древо зависти сруби — горе принесет…
…Кумри, ты будешь жить у нас. Мы отдадим тебе половину нашей глинобитной старой кибитки, затерявшейся в урюковых, бесконечных, заброшенных садах. Мы с Турсунджаном — садовые сторожа. Хозяин садов Аллаяр-бай диван-беги забрал в Бухару немых свирепых братьев, Хасана и Хусейна, и поставил нас на их место. Он сказал, чтобы мы были чуткими и злыми, как бродячие волкодавы. Иначе он забьет нас плетьми до смерти!.. Он сказал, чтобы мы не щадили никого, кто покусится на его заброшенные, пустынные сады, кто соблазнится его золотыми, неисчислимыми, медовыми урюками, принадлежащими только червям, а не людям. (Иль есть люди, след которых на земле — это лишь след червя, вползшего в невинный обреченный плод? И упивающегося там?..)
Аллаяр-бай выдал нам плети-камчи, чтобы казнить, хлестать, забивать насмерть похитителей червивых плодов. Но кому нужен сад червя?.. Кумри, ты будешь жить с нами, готовить, варить нам кашу-шавлю в казане, стирать в реке наши чапаны и рубахи, печь душистые лепешки в дни праздников. Ты будешь нашей сестрой, Кумри. Младшей сестрой. Теперь наша кибитка разделится на две половины: женскую и мужскую! И никто не нарушит священной границы между нами. Мы будем беречь тебя, Кумри, мы будем охранять тебя, как сады урюковые!
Мы поставим глиняный дувал между твоим двориком-хавли и нашим, Кумри! Мы поставим глиняный дувал между нами!..
…Мы замесили глину, мы насыпали в нее мелкой желтой соломы, мы нарезали сырых глиняных кирпичей, мы положили их сушиться на солнечную, теплую, вешнюю землю, и от новорожденных кирпичей пошел дым-пар…
Мавлоно Омар Хайям, когда мы месили босыми веселыми ногами густую, всхлипывающую, податливую, щекочущую глину, я вспомнил ваш рубаи, учитель…
…У гончара седого вчера я побывал,
Из темной мертвой глины кувшин он вызывал,
И лишь слепцы не видели — но ясно я видал,
Как прах отцов далеких с его перстов спадал…
Но молодые живые ноги мои продолжали скользить, плясать в святой, взывающей, тягучей, текучей, покорной глине, мавлоно…
Потом мы с Турсунджаном сложили из теплых, тяжелых, непросохших кирпичей высокий долгий дувал между нами и тобой, Кумри!.. Свежий саманный дувал курился и дымился на весеннем, благодатном, щедром азиатском солнце!.. Ветерок прозрачный мятный веял, слетал с цветущих деревьев!.. Курился дувал, курился, курился… Обсыхал, длился…
И вот уже ты стоишь, Кумри, ты улыбаешься за высоким долгим саманным дувалом! Еще видна над дувалом твоя змеиная быстрая головка в красном платке, повязанном до самых длинных насурьмленных бровей' Головка качается, танцует за дувалом! Гиссарские витые серебряные серьги с тонким шелестом вспыхивают а твоих ушках! Глядят два ночных, ивовых, тихих хауза-глаза!.. Куда они глядят?.. Куда течет река Коко?.. Куда глядят глаза Кумри?..
Они глядят на Турсунджана. На его бритую, нагую голову. Круглую, как термезский арбуз…
…Но ведь это я выловил утопающую кизинку из глиняной реки… Я, Мушфики… Почему же ее глаза с дувала глядят на Турсунджана?..
Тогда Мушфики поднимает с земли большой сырой кирпич и ставит его на дувал прямо перед лицом девушки. Теперь Кумри не видно. Не видно ее разливчатых вспыхивающих глаз, глядящих на Турсуна… Но тут головка девушки, но смеющаяся, хмельная, дурная, маковая головка кизинки вновь появляется над дувалом уже в другом месте. Глядят глаза мимо Мушфики…
Тогда Мушфики терпеливо закрывает ее новым кирпичом, потом маковая головка вспыхивает в другом месте, и вновь Мушфики ставит перед ней новый кирпич. И так долго. Мушфики тяжело дышит. Устал. Кирпичи тяжелые, сырые. Но дувал высок. Уже!..