ТИМУР ЗУЛЬФИКАРОВ
МУДРЕЦЫ, ЦАРИ, ПОЭТЫ
КНИГА ПОЭМ
Художник И. УРМАНЧЕ
М., «Известия», 1983
Председатель редакционного совета
Первый заместитель председателя
Заместитель председателя
Ответственный секретарь
Члены совета:
Ануар Алимжанов, Лев Аннинский,
Альгимантас Бучис, Игорь Захорошко,
Имант Зиедонис, Мирза Ибрагимов,
Юрий Калещук, Алим Кешоков,
Григорий Корабельников, Георгий Ломидзе,
Андрей Лупан, Юстинас Марцинкявичюс,
Рафаэль Мустафин, Леонид Новиченко,
Александр Овчаренко, Борис Панкин,
Вардгес Петросян, Инна Сергеева,
Юрий Суровцев, Бронислав Холопов,
Иван Шамякин, Игорь Штокман,
Константин Щербаков, Камиль Яшен.
КНИГА ДЕТСТВА МУШФИКИ
МИНДАЛЬ
…Стрела уж пущена, а птица еще поет в кустах…
Почему так рано зацветает миндаль?..
Еще снег лежит на саманных плоских крышах кишлачных глинобитных убогих кибиток, еще талый малый азийский снег лежит на саманных крышах, еще снег небогатый лежит на крышах низких, а миндаль уже цветет. Цветет хладными дымными розовыми цветами.
Маленький Мушфики губами дотрагивается до этих ранних скорых смелых цветов, ему кажется: должны они быть теплыми, живыми, ласковыми, ведь одни они цветут среди февральского сырого безрадостного кишлака. Но цветы холодны и жестки — они точно отскакивают от юных доверчивых губ мальчика. Тогда Мушфики отрывает эти цветы губами, зубами от холодных, темных затаившихся веток и жует их, но они вначале безвкусны, а потом горчат на языке. Горькие, кислые ранние цветы. Мушфики выплевывает их. Ему грустно.
Почему так рано зацветает миндаль? Почему его цветы холодные? Почему горькие?..
Отец Мушфики, старый чабан Бобо Саид, говорит сыну: миндаль раньше всех цветет и позже всех дает плоды. Тутовое дерево цветет позже всех и дает плоды раньше других деревьев. Мой мальчик, мой Мушфики, будь как тутовое дерево, как благодатная балхская шелковица.
Но Мушфики не согласен. Ему больше нравится миндаль, и то, что он одиноко цветет средь февральского, унылого, черного, талого кишлака. Пусть его цветы горькие. Зато они первые. Но и тутовник тоже жаль. Жаль его обрубленные ветви, пошедшие на корм шелковичному червю. Шахский тутовник растет у кибитки Мушфики. Он еще погружен в зимнюю спячку. Ствол его глух и дремуч. Мушфики влезает на дерево и гладит его по изуродованным ветвям. Словно это живое существо. Словно это побитая кишлачными мальчишками бездомная, бродячая собака. Отбившийся от стада волкодав с отрубленным хвостом. Дерево похоже на этого волкодава. У него ветви обрублены, а у волкодава хвост. Дерево похоже на летучую стаю волкодавов с обрубленными хвостами. На застывшую в сыром неприютном кишлачном небе стаю волкодавов…
Ах, ата, ата, отец, зачем в мире есть собаки с изуродованными хвостами и деревья с порубленными ветвями?..
Зачем я стою под тутовым еще спящим деревом, и провожу ладонью по лицу, и неожиданно чувствую, как над верхней пухлой моей детской губой растет, колеблется от сырого ветра робкий пушок. Это — начало усов. Это похоже на маленькие глухие рожки, пробивающиеся бугорками у годовалого нашего теленка.
Ах, ата, почему у меня так рано растут усы? Раньше всех моих сверстников-пастушат. Теперь все будут смеяться надо мной. Ах, ата, вы правы: лучше быть тутовым деревом, чем ранним горьким миндалем, одиноко цветущим среди февральского талого кишлака…
Мальчик бежит по кишлаку, в темные, мягкие пустынные поля. Он проваливается высокими башмаками-каушами в густую влажную землю, но бежит, бежит, бежит. Земля добрая. Мушфики нравится, как она проваливается и расползается под ногами. Уступчивая, ласковая земля, похожая на добрые влажные губы их единственной коровы Уляши, когда она облизывает новорожденного теленка…
Ата, ата, вы пасете большое стадо, а имеете всего одну корову. Почему, ата?..
Бежит мальчик в февральских пустынных полях. Одни. На бегу лихорадочно дотрагивается ладонью до лица и чувствует захолодевшими пальцами упругий, щекочущий пушок над верхней пухлой губой. Растут усы. Молчат бесконечные, мяклые поля. Несется в полях сырой, огромный, беспутный ветер. И только кое-где в полях розовыми, дымными, живыми островками-облачками стоят невинные, беззащитные, миндальные расцветшие деревья. Мушфики подбегает к одному из деревьев и останавливается, не отрывая пальцев от острого пушка над губой. Растут усы. Цветут холодные первые деревья…
Мальчик снимает с головы ферганскую тюбетейку — под ней плетеной хлесткой змейкой извивается косичка на наголо стриженной голове: Мушфики единственный сын у чабана Бобо Саида. Вымоленный у Аллаха под выветрившимися стенами далекого засыпанного текучими кызылкумскими песками священного мазара Али Ата Искусала безмолвные, узкие губы мать Мушфики, оя Кумри-ханум, когда рожала его: шариат запрещает роженице кричать в родах. Ребенок должен являться в святой тишине. Чтобы добрый Ангел реял, веял на его головкой, чтобы крики и стоны не спугнули его.
Так Кумри-ханум и умерла в родах с искусанными молчными губами. Может быть, если б ей позволено было кричать — она бы выжила?..
Мушфики не знал матери. Только имя от нее осталось. Как пустая, полая, звонкая кожа от змеи. Но теперь, под миндальным, веющим, сырым деревом Мушфики подумал о своей матери, и ему показалось, что он знает ее, что она, живая и трепетная, обнимает его, и он прижимается к ее щекам и длинным, густым косам, терпко пахнущим кислым молоком-чурготом, в которое женщины его родного кишлака Чептура опускают головы перед тем, как мыть их, и оттого косы становятся тучными и блестящими.
Ах, это сверкание пахучих женских и девичьих кож, вымытых в мятной, мускусной иранской воде и доходящих до самых пят!..
Мушфики стоял в полях под цветущим миндалем и быстрыми пальцами дергал пушок над губой. Больно было. Даже слезы на глазах выступили. Мальчик понимал, что это напрасно. Так же напрасно, как стричь тутовые деревья: они все равно будут жить и плодоносить, пока жив ствол. Теперь кишлачные мальчишки будут обзывать его эмирским сарбазом-стражником. Сарбазы носят длинные, густые, устрашающие, обвислые усы…
Мушфики плакал злыми слезами. Ах, отец, зачем так рано зацветает миндаль? Зачем его цветы горькие? Как мои слезы… Зачем, отец?..
ЗОЛОТОЙ АНГЕЛ
…Дни жизни — даже горькие — цени:
Ведь навсегда уходят и они…
Я сижу в кибитке на старой цветастой курпаче и читаю Коран. «Благое пристанище уготовано тем, которые питают страх Божий… Сады и виноградники… Девы с едва округлившимися грудями и одинакового с вами возраста… Полные чаши… Тот, кто уверует и будет совершать добрые деяния, поселится и будет развлекаться в цветущих садах вечной услады…» В комнату влетает золотой вешний шмель. Он тяжело и сонно тычется о голые стены нищей нашей кибитки и, опасно близко прожужжав у моего лица, вылетает в окно и тут же пропадает, тонет в ослепительном майском утреннем небе. Я осторожно закрываю книгу и думаю о золотом шмеле. Почему он летает, а я не могу летать? Ведь я человек, венец творенья, а не могу парить, носиться в этом майском струящемся небе над сплошными, цветущими, урюковыми садами, пенно и безбрежно охватившими наш маленький кишлак до самых неблизких каратагских гор. Вот бы полетать над этими садами! Может быть, это и есть те самые «цветущие сады вечной услады»? Но эти сады скоро осыпятся. Я знаю. Это земные скоротечные сады. Быстроцветущие. Преходящие. Рождающие миллиарды золотых текучих плодов — жители кишлака не в силах их собрать, и золотые, спекшиеся, потрескавшиеся, палые, вялые урюки густо устилают садовую землю, и по ним так весело ступать босыми скользящими ногами! Бродить в этих вязких, палых, несметных плодах! Слепых, никому не нужных!.. Душистых! Липких! Бесконечных!.. Тут черви плодовые блаженствуют. Упиваются. В каждом палом урюке — свой червь вьется. Как хозяин. Ненавижу червей. Вынимаю их из урючин и давлю пяткой. Но сколько их, червей, я могу убить? Скольких?.. Они ж бесконечны, а я уже устал. Я сажусь у арыка, потом ложусь в теплую его скользящую мелкую воду и закрываю глаза. Долго лежу. Дремлю. Сплю в дремотной обволакивающей воде. Снится мне огромный золотой шмель. Он летит над цветущими садами. Я гляжу на него и понимаю, что это ангел. Таких огромных шмелей не бывает. Это Золотой Ангел расцветших урюковых садов!.. Вот он спускается все ближе и ближе, я чувствую его дыхание, и тут из его открытого рта появляется, падает на меня золотое змеиное жало. Я пытаюсь увернуться от быстрого, гибкого жала, но дикая, жгучая боль пронзает мою спину, и я уже понимаю, что это не сон, и, не успев открыть глаза, разлепить тяжкие веки, выскакиваю из мелкого убаюкивающего арыка: надо мной с плетками-камчами в руках стоят два немых брата Хусейн и Хасан. Садовые сторожа. На их лицах радостные хищные улыбки. Они изо всех сил, упоенно полосуют, бьют меня хлесткими густыми плетками, и только когда промахиваются, урчат от злости, а камчи резко ударяют по воде, и летят тысячи хрустальных брызг… Я бегу по саду, я все еще не проснулся, я все еще вижу Золотого Ангела (спаси, спаси меня от немых сторожей!), я поскальзываюсь на палых, податливых урюках и падаю на землю, и сторожа, сладострастно и глухо мыча, урча, улыбаясь, настигают меня и бьют, обжигают, обвивают живыми, змеиными стелющимися плетьми, и я вскакиваю и бегу, бегу, а потом поворачиваюсь и кричу в немые их сладкие звериные лица: что я сделал? Я съел несколько урюков. Палых. Они все равно погибли бы. Истлели. Ушли бы в землю. Неужели нельзя было их съесть? Червям можно, а человеку нельзя, да?.. Червям можно, а человеку нельзя!.. Я бегу по саду, стараюсь увернуться от ловких, точных, метких плетей. Моя спина похожа на раздавленный палый урюк… Я выбегаю из бесконечного сада. Сад этот принадлежит Ал-лаяр-баю диван-беги. Он родственник бухарского эмира и его министр. Он давно уже уехал жить в Бухару. Он забыл про сад. Он оставил его немым сторожам Хусейну и Хасану…
Отец помазал мне спину пальмовым маслом и какой-то целебной, гиждуванской, пахучей глиной. Он сказал: сын мой, помни, что, виляя хвостом, собака добывает себе пищу, а рыча и лая, только получает побои… Ах, отец, и опять я не согласен с Вами. И не соглашусь ни под плетьми, ни под смертным топором казни. Не буду я ни перед кем хвостом вилять. Нет у меня хвоста. Как у волкодава…
Ночью я бредил и кричал: Золотой Ангел! Золотой Ангел, ну почему червям можно, а человеку нельзя?.. Почему?..
АМАДЕРЯ
…Подстреленная птица — грусть моя —
Запряталась, глухую боль тая…
Рано созрели яблоки. Из-за соседнего дувала часто и тяжело падали они во дворик-хавли чабана Саида. Но Мушфики не поднимал их с земли. Пусть их ест, пьет червь. Яблоки напрасно падали. Иные раскалывались и разлетались от удара на сахаристые, зернистые, сочные куски. Мушфики глотал слюну… Над дувалом появилась девичья, юная, верткая головка с россыпью смоляных мелких косичек.
— Эй, Мушфики, почему ты не ешь наши яблоки? — улыбчиво вопросила головка. Это соседская дочка, татарка Амадеря. Ей тринадцать лет. Она хохочет, хитро и остро сощурив рысьи свои быстрые глаза. Она влюблена в Мушфики и уже понимает это. А Мушфики сонный. Не понимает еще.
— Не хочу есть твои яблоки. Не хочу чужое брать, — говорит он тихо, вспоминая сады Аллаяра-бая диван-беги.
— А хочешь поцеловать меня? — неожиданно шепчет Амадеря, и вся появляется на широком саманном дувале. Она в длинном алом платье из ферганского, маргеланского шелка, из-под которого видны цветасты г павлиньи пзоры-шаровары и узорчатые, ура-тюбинские мягкие ичиги. В маленьких, хищных, кошачьих ее ушках сверкают тяжелые золотые серьги.
— Я никогда не целовался… Я не знаю, не умею это делать, — опускает глаза мальчик с усами над верхней пухлой тубой.
Тогда татарка бесшумно и дерзко спрыгивает с дувала и подбегает к Мушфики. Она быстрая, ловкая, гибкая. Горячая!.. Она обвивает Мушфики тонкими, как ивовые вешние прутья, руками. От нее пахнет мускусной водой! Она рыщет по лицу Мушфики вольными щекочущими губами. Она ищет его губы. Мушфики испуганно крутит упругой головой во все стороны. Но Амадеря сильная. Она находит его губы. Целуются. Потом татарка резко отталкивает Мушфики и мгновенно влезает на дувал. Озирается. Смеется. Серьги тяжелые золотые качаются. Качаются. Долго… Горят! Но еще сильнее горят щеки и губы Мушфики!..
— Хочешь еще поцеловать меня? — хохочет девочка с дувала.
— Да! — говорит мальчик.
— Тогда влезай на дувал, — приказывает Амадеря.
Мушфики влезает на дувал. Он стоит рядом с татаркой. Покорный.
— Спустись в наш сад и сорви мне одно яблоко. Но только одно! Чтобы другие яблоки остались па ветке нетронутыми. Чтобы ни одно не упало на землю. Сорви одно яблоко, не затронув другие. Сорви, Мушфики. Тогда можешь поцеловать меня! Спускайся, мальчик! Быстрее, пока не вернулся с базара мой отец!..
Мушфики слезает с дувала и осторожно крадется по яблоневому саду. Деревья склонились под тяжестью переспелых теснящихся яблок. Иные ветви надломились. Падают плоды на землю. Звучно. Ленно. Текут. Мушфики останавливается под одной из яблонь и, нежно и медленно касаясь пальцами плодов, пытается сорвать напоенное белое яблоко, но от легкого движения ветка едва колеблется, и тут же десятки перезрелых яблок падают с дерева, больно ударяя мальчика по плечам и лицу. Сад перезрел, отяжелел. Он осыпается летучими плодами даже от легкого дуновения ветерка.
Хохочет с дувала коварная Амадеря. Качаются, полыхают литые, тяжкие, золотые серьги в тонких ее сквозящих, кошачьих ушках.
Мушфики снова и снова берется осторожными, цепкими, дрожащими пальцами за очередное яблоко, но снова и снова с ветвей летят, свергаются перезрелые, дурманящие, ранние, избыточные яблоки, и Мушфики уже весь избит падучими рассыпчатыми плодами. Он в отчаянье. Он носится по перезрелому саду, и яблоки бьют, хлещут его по лицу, по плечам, по спине. Хрупкие, перезрелые, нетронутые яблоки!.. Хохочет татарка с дувала: Мушфики, сорви мне одно яблоко! Но только одно! Не задень другие яблоки! Не тронь! Не дай им сорваться с ветвей! Ах, Мушфики, ничего у тебя не получается. Ты слишком горячий! Ты наивный! Ты будешь несчастным в жизни! Ты хороший, Мушфики! Но ты больше никогда не поцелуешь меня! Эх, Мушфики!.. Где же твое яблоко?..
Амадеря смеется, извивается на дувале, но рысьи влюбленные глаза ее печальны. Мушфики устал. Стоит он под деревьями с опущенными руками. Налетает ветерок, и яблоки падают с ветвей и бьют Мушфики по голове и плечам, но он не обращает на них внимания. Он глядит на Амадерю. На ее круглые, пухлые, детские губы, похожие на весенние легкие облака в азиатском струящемся, переливчатом небе.
Татарка улыбается рысьими глазами, потом прислушивается к стуку копыт за высокими деревянными воротами: беги, Мушфики, приехал отец с базара. Быстрей! Ты оббил почти все яблоки! Отец не должен видеть тебя! Прощай, Мушфики!.. Я люблю тебя!.. Но ты не смог сорвать мне одно яблоко!.. Прощай!.. И татарка вдруг плачет. Плачет…
Почему она плачет?..
Ранним утром Мушфики просыпается от гортанного рева праздничной трубы-зулкарпая. За дувалом, где живет Амадеря, слышны веселые частые голоса. Мушфики влезает на дувал и сонными глазами глядит в татарский двор. Двор полон празднично одетых мужчин в новых шелковых и парчовых чапанах, ослепительных миенбандах, тюбетейках, лаковых сапогах. Во главе нарядной толпы стоит сухонький маленький старичок в огромной белой чалме и столь же белом длинном парчовом чапане. Мушфики узнает его. Это мулла Гафур-махдум. Ишан. Один из ближайших сподвижников Главного Муфтия Бухары. Он приезжает из Бухары в Чептуру только в особо знаменательные дни. Почему же он приехал сегодня? В руках у него переливаются, скользят миндалевидные малахитовые гиждуванские четки.
Мушфики спускается с дувала в яблоневый сад и осторожно ступает по садовой траве, чтобы не раздавить вчерашние сбитые им яблоки, бесчисленно белеющие на земле. Он подходит к праздничной толпе и прислушивается к разговорам. О чем они говорят? Эти сытые, вялые люди в дорогих одеждах… Они говорят о молодой невесте. О том, что она опаздывает. Кто эта невеста? И кто жених?.. О, Аллах, кого это две старухи выводят из. расписной нарядной низкой двери татарского богатого дома? Кого это осыпают частыми золотыми монетами мальчишки с плоской крыши? Кто это, тоненький и робкий, скрывается, мается под тяжелой, серебристой, безвозвратной паранджой невесты?..
Толпа замирает.
Опускают головы мужчины.
Мулла Гафур-махдум читает суры из Корана: мужчины стоят выше женщин в силу тех качеств, которыми Аллах возвысил их над женщинами… Добродетельные женщины отличаются послушанием и преданностью: в отсутствие мужей они заботливо оберегают то, что поведено Аллахом хранить в целости. Делайте им внушение, если боитесь неповиновения с их стороны. Устраняйте от ложа и даже наносите удары им. Но ежели они повинуются вам — не ищите ссоры с ними. Аллах осведомлен обо всем. Он велик!.. Ля илляга иль Алагу Мухаммад Расуль Улла!.. Нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммад — пророк его!..
Последние слова молитвы шепчут все собравшиеся. Мулла обращается к невесте: согласна ли ты стать добродетельной и верной женой Аллаяра-бая диван-беги, который из-за государственных дел при дворе солнцеподобного нашего эмира не смог сегодня присутствовать на свадебной церемонии? Согласна ли ты отдать ему свое тело?
— Нет, — говорит детский голосок из тяжелой паранджи.
— Согласна ли ты стать добродетельной и верной женой Аллаяра-бая диван-беги, который из-за государственных дел при дворе солнцеподобного нашего эмира не смог присутствовать сегодня на свадебной церемонии? Согласна ли ты отдать ему свое тело? — ровным голосом повторил традиционный троекратный вопрос мулла.
— Нет, — сказал тихий голосок и дрогнул.
— Согласна ли ты стать добродетельной и верной женой Аллаяра-бая диван-беги, — устало сказал старичок. — Согласна ли ты отдать ему свое тело?..
— Да, — сказала девочка в тяжелой парандже невесты после долгого, долгого молчания. А потом заплакала в душной парандже. Заплакала. Завсхлипывала. В тишине эго было слышно явственно, но сонные праздничные мужчины только хищно улыбнулись этим скрытым под паранджой сладким, невинным слезам.
— Иди за мной, дитя блаженное, — ласково сказан Гафур-махдум и повел девочку к воротам. За воротами стояли оседланные холеные ахалтекинские кони. Они переливались под кожей, похожей на шелк. Шелковые кони переливались. Томились. Тяготились ожиданьем… Атласные кони…
Но вот невесту посадили па головного покорного тихого жеребца, а с двух сторон от нее на черных арабских гладких скакунах поехали усатые эмирские сарбазы стражники.
Мушфики долго глядел вослед медленному, богатому, торжественному каравану, пока он не затонул в обильной дорожной кишлачной пыли. Пока он не затонул в азиатской вечной всепобеждающей пыли. Пыль в это раннее утро была свежая, росная, алая. Алая. Конный свадебный караван затонул в алой утренней пыли. Алые, атласные кони утонули в алой пыли. Мушфики подумал о том, что это хорошо, что свадьба уехала в утренней алой пыли, а не в вечерней, желтой. Ведь Амадеря любила алые платья… Пока они росли вместе, пока их разделял только саманный, сыпучий, широкий дувал — татарка всегда ходила в алых платьях. И вот теперь ее увезли в алой утренней свежей пыли…
… Согласна ли ты отдать ему свое тело?
Мушфики вернулся в татарский двор и пошел к дувалу. Он шел, опустив голову и ничего не видя вокруг. И вдруг вздрогнул: на земле вокруг пего кротко и бесконечно лежали измятые, раздавленные вельможными, лаковыми, скрипучими сапогами белые сахаристые яблоки. Его яблоки. Много яблок, и все, все были вдавлены в землю и смяты…
…Ах, Мушфики, ты слишком горячий! Наивный! Ты будешь несчастным в жизни! Эх, Мушфики, где же твое яблоко?.. Прощай, Мушфики! Я люблю тебя!.. Но ты не смог сорвать одно яблоко, не задев других. Ты не смог украсть меня тайком от других! Убежать со мной вместе, улететь, как птицы, как полевые голуби, в бескрайние, дальние, зыбкие, солнечные поля. Ты отдал меня другим. Ты задел, ты потревожил, ты разбудил другие яблоки… Других людей! Прощай, Мушфики! Я тону в алой пыли! Прощай!..
Отец, отец, это была любовь? Но зачем опа такая быстрая, такая несчастная? Она быстрее чуткого бухарского оленя-хангула? Быстрее низвергающегося со скал водопада в глухом лесистом Варзобском ущелье? Быстрее нашей реки Коко, разбухающей, несущейся неукротимо, размывающей берега в дни вешних глиняных ливней? Разве любовь — это несчастье? Разве любовь — это смятые яблоки?..
…Согласна ли ты отдать ему свое тело?..
…Да…
ОТЕЦ
…И смерть напала на крепость его жизни…
Чабан Саид стар. Он сидит на айване под густым виноградником и курит маковый опиум. Он желтый, как осенняя поздняя, квелая айва. Он уже давно не пасет стада. Он даже забыл имена любимых волкодавов, единственных спутников кочевой своей жизни… Он сидит в желтом дремливом дыму и сладостно бредит.
Он говорит: жизнь — это хмель. Кайф. Сладкий сонный дым. Не гони этот дым, сынок. Живи в нем. Дыши им. Тогда ты не увидишь ни нищих кишлаков, ни голодных детишек, ни высохших чахлых полей., ни сытых равнодушных правителей. Все потонет в божьем, благом, дурманящем дыму. В святом дыму. Пророк Мухаммад говорил, что он любит только женщин и молитву. Он забыл о желтом дыме. Азия любит желтый дым забвенья. Ищет его. И ты, Мушфики, ищи его. Ищи, пока не обмякнут, не порвутся жилы. Посмотри на мою шею. Она вся в жилах. Она как засохшая лоза. Мне мало осталось дышать этим дымом забвенья. У меня в жилах уже не кровь, а сладкий, мятный дым. Мне мало осталось, сынок. Я всю жизнь пас отары, тысячи овец и коров знали меня — и что? Всех их уже нет на земле, а я еще жив. Я пережил их… Я вспоминаю их, брожу среди них, как среди живых… И у меня даже есть собственная корова Уляша. Одна. От всех тех ушедших отар. Все остальное ушло в дым. Я бедняк, но я богаче самого эмира. У меня есть дым забвенья. Возьми, сынок, кальян. Попробуй его. И ты забудешь про любовь.
Шейх Джами сказал про любовь…
Ты познал первые плоды печали, Мушфики. Люди затоптали твои яблоки. Возьми кальян — и все затянется святым дымом-маревом… Возьми кальян, сынок!.. О Аллах, ты знаешь: я не верил в желтый дым, пока мне не попался тот баран… тот баран… баран-красавец! У него был курдюк круглый, как медный таз, в котором усопшая моя жена, оя Кумри-ханум, варила айвовое варенье… А ноги у него были, как у ахалтекинского жеребца… Это был баран-красавец! И я собственными руками зарезал его… это чудо природы, это божье чудо!.. Этого барана баранов!.. И он пошел на шашлык!.. С того дня этот баран стал мне сниться, он являлся мне на дальних смеркающихся пастбищах, у призрачных, одиноких, холодных костров… Я зарезал тысячи баранов, но такого красавца не видел… Не видел!.. Так мне явилась совершенная красота! Так мне явился Ангел Жизни в образе барана, ведь я чабан… В образе барана, которого я зарезал… В те дни я впервые вкусил дым кальяна… Я искал того барана в желтом, ползучем, обволакивающем, дурном дыму… И он являлся мне, и глаза у него были текучие, печальные, туманные, как у моей умирающей Кумри, твоей матери… И