За спиной — семья. Вера, ушедшая из жизни.
Впереди — персональная выставка к юбилею, от которого он хочет удрать.
Алексей Михайлович Горсков — действительный член, лауреат, народный художник…
Монография — чепуха, думает он. А вот автор монографии?.. Умница! Найти ее обязательно — и побыстрее! Или он полный дурак? Да еще в таком-то возрасте! После Веры… Пожалуй, он разыщет Евгению Михайловну!.. Это не будет неприлично? Ну, пошло, что ли?
IV
Алеша читал маме стихи:
У мамы были странные отношения с отцом. Какие-то, казалось Алеше, приземленные, бескрылые. Говорят, разные люди быстрее сходятся, и они сошлись, и жизнь прожили, и сына вырастили, но больше ничего не было.
Мама любила стихи, но ничего в них не понимала.
Ей нравилась музыка стиха, и только.
— Это — ты? — спросила она.
Мама плохо запоминала строчки.
— Пушкин, мама, — сказал он.
— Я так и знала. Только думала… Художеств я не понимаю, а стихи люблю. И папа любил. А стихи складные. Считала, о Верочке их написал…
Алеша охотно читал мемуары. Керн, например. Воспоминания о Некрасове. И еще — Жемчужников, Мещерский, Фет. Книга Кондратьева о графе Алексее Константиновиче Толстом. Работа Пыпиной «Любовь в жизни Чернышевского».
Маме очень нравилась Анна Петровна Керн.
Ленинград.
1940 год.
Всюду, даже из окна видно, рекламы. Многие из них сделаны студентами Академии художеств.
Огромные рекламы на все стены старых домов:
Это Алеша малевал с товарищами.
Нарисовал он это здорово!
И — деньги получили! Да еще какие — по сотне! Правда, с вычетами чуть меньше, но все равно по сотне.
Женя Болотин писал стихотворные тексты. О Жене вообще сказки рассказывали: будто он и в Москве стихотворные рекламы сочиняет. О джеме, о бульонных кубиках, о чае, шампанском, о крабах, об икре.
Мама ничего не знала об Алешиной «левой» работе. Зато хорошо знала его друзей и товарищей. И Веру, Верочку — полуштатную библиотекаршу из Академии художеств. Маме даже казалось, что она может Алеше «составить партию»…
Мама была очень довольна, что ее единственный сын попал в Академию художеств. В знаменитую Российскую Академию. Туда, на Университетскую набережную, дом 17, где учились когда-то Иванов, Брюллов, Суриков, Репин, Серов, Левицкий, Боровиковский, Кипренский…
Да, он был принят в эту Академию. Там отличные люди и ребята прекрасные. Взять хотя бы Сашку Невзорова и Женьку Болотина. И конечно, Веру, хотя после гибели ее отца не хочется сейчас что-то говорить маме несерьезное о ней.
«Мама! Милая моя Мария Илларионовна! Помолчи!» — вот что бы сказал Алеша, но он не мог этого произнести.
— А Верочка? — спросила мама.
Он промолчал.
— Она тебе нравится?
— Хочу любить, — ответил он, стараясь изобразить устало-демоническую улыбку на лице.
— Что это значит?
— А ничего…
— Может, тебе хватит опыта отца? — крикнула мама, но тут же виновато осеклась. — А он твою Веру, между прочим, любил… И она…
Тут ему было трудно что-то сказать.
— По-моему, у тебя какие-то неуспехи в Академии, — спрашивала мама.
— Почему?
— А откуда эти дикие деньги, которые нам с отцом и не снились? Пятьдесят рублей, сто, наконец? Ты что, подрабатываешь не честно?
— Честно. Не волнуйся!
— Ох, зачем эта проклятая финская война? И ты хочешь по-прежнему в красноармейцы?
Алеша краснел от волнения:
— Мамочка! Война не бессмысленна. А если будет другая, сложнее? Ну, пусть не будет. А вдруг? От Ленинграда мы отодвинули. Западная Украина и Западная Белоруссия, Латвия, Литва, Эстония. А за меня не волнуйся. У меня с Сашкой Невзоровым и Женей Болотиным — огромный заказ. Для ВСХВ в Москве. Будем жить!
Ему было двадцать три, и он практически бросил Академию, о чем Мария Илларионовна не догадывалась.
Он с детства рисовал. Иногда получалось. Чаще — нет. Когда пришел в Академию, то поначалу просто растерялся. Академия, ее традиции, ее имена. Преподаватели сверхгениальные! Появились заработки — торговая реклама, акварели в торговом порту, картины, вроде «Каторжного труда лесорубов в царской России», и лозунги, панно, портреты стахановцев к праздникам… Нужно, но зачем же маме об этом говорить? Мама — вечный бухгалтер, покойный отец — хозяйственник. В анкете, поступая в Академию, он писал — «из мещан», отвечая на вопрос: «сословие». Правда, в 1917 году, когда Алеша родился, сословия вроде бы были отменены… Позже, после войны напишет: «Сын сов. служащих». Еще позже: «Сын служащих». А еще и еще позже ему уже не придется заполнять анкетную графу: «сословие».
Мама — старенькая. Ей больше сорока. Сорок четыре. Отец, погибший на Карельском перешейке, был еще старше — под пятьдесят.
А вот то, что отец поддерживал его в мысли уйти в Красную Армию, Алеша хорошо помнит. Об Академии художеств отец, кроме «поздравляю», не сказал ничего. Радовалась мама. Отец — больше за нее. А сам ушел на финскую войну добровольцем.
Академия дала Алеше безмерно много.
Она научила его главному: писать по всем законам живописи.
Он хорошо теперь знал традиции русского искусства.
Без формы нет искусства, без рисунка нет живописи.
И казалось, понял, как уйти от штудирования античных статуй к работе над непосредственным изучением натуры.
Это шло в Академии еще от Брюллова, который первым из русских художников поставил выше всего натуру.
Копирование оригиналов — рисунков и эстампов, сделанных знаменитыми мастерами прошлого? Срисовывание античных гипсовых голов и статуй? Изучение пропорций идеально сложенных людей?
К двадцати трем годам он все это прошел.
Он даже впитал в себя умение увидеть и передать в рисунке лучшие, идеальные черты физического строения человека.
В «Каторжном труде лесорубов…» — первой своей картине — он попытался что-то выразить в этом плане.
Но тут и был тупик.
Владея техникой живописи, зная правила композиции, умея хорошо передать форму, Горсков не мог, не умел выразить в своих работах того главного, что дает картине жизнь. Ему часто казалось, что не хватает какого-то основного, последнего, и всего лишь одного-единственного мазка, который вдохнет жизнь в его картину.
Он отчаянно и смятенно метался, то набрасываясь на книги по искусству, то вдруг, запершись в своей комнате, которая одновременно служила ему и мастерской, начинал лихорадочно и беспорядочно писать… Потом неожиданно отключался от всего этого и, словно терзаний не было, становился покорно смирным, на удивление всем ласковым и покладистым, и все свое время лихо рисовал плакаты, пропагандирующие новейшие достижения современной пищевой промышленности или бытового обслуживания…
Занятия в Академии превращались в бессмыслицу, в повторение пройденных азов, и что толку, что его «Каторжный труд лесорубов…» даже купили?
V
С Верой они познакомились случайно. Во время учебной тревоги. Были носилки, и был он. Его уложили на эти носилки. На Петроградской стороне.
На улице Лахтинской. На захудалой какой-то улочке попался!
Он возмущался.
А она, худенькая дурнушка, командовала. Эксперимент закончился благополучно. При его-то робости!
Он увлекся Верой, как мальчишка, с первого взгляда. Первая девушка, с которой он познакомился всерьез. Первая женщина, которую узнал.
Тогда они долго бродили по городу.
Вышли к Неве.
И даже поцеловались на набережной. Второй раз — на улице Воинова, около Дома писателей.
Потом была еще встреча. У «Европейской», а точнее — у Русского музея.
Кажется, она назначила, а может, и он. Сейчас не помнит…
Он привез ее домой. На Марата.
Он любил свою улицу, улицу Марата, тихо жившую своей тайной жизнью недалеко от шумного парадного проспекта 25-го Октября, бывшего Невского. Любил свой темный большой дом с его гулкими большими подъездами и широкими мраморными лестницами. Совсем рядом с домом — красивая церковь девятнадцатого века, выстроенная по проекту архитектора Мельникова и недавно превращенная в Музей Арктики. Недалеко была Пушкинская улица, уютная и какая-то домашняя, с малоизвестным памятником Пушкину. Он наизусть знал все надписи на нем. «Александръ Сергеевичъ Пушкинъ» — вязью. Даты рождения и смерти. Скульптор Александр Опекушин. Отлито на заводе А. Маран в 1884 году. И строки из «Памятника» и «Медного всадника».
И «воздвигнуть Стъ. Петербургскимъ Общественнымъ Управлением!»».
Мама, Мария Илларионовна, и баб-Маня, мать отца, приняли их хорошо.
Суетились как могли и не знали, что с Верой делать; где посадить, чем угостить…
Вера рассказывала, что работает в Ленсовете машинисткой (курсы окончила), а по совместительству — библиотекарем (подменным) в Российской Академии художеств, куда он собирается поступать. Мама, две младших сестры и совсем маленький брат… Только в Ленсовет далеко ездить.
Баб-Маня поражалась.
— Неужто так?
Мама, Мария Илларионовна, говорила:
— Вы, Верочка, — прелесть!
Это было в тридцать седьмом. Они встречались и в тридцать восьмом, и в тридцать девятом. Стали близки, но о свадьбе разговора не было.
Отец молчал, мама курила.
Алеша уже учился в Академии и видел Веру ежедневно. Вечером дожидался ее после работы. Приходил специально, поскольку лекции часто заканчивались раньше.
А потом — финская.
Город, привыкший к учебным тревогам, стал рядом с войной. Раненые. Маскировочные шторы. Нет очередей, но в магазинах продукты выдаются по норме: в одни руки — 500 граммов масла, 1 килограмм хлеба, крупы — по 1 килограмму, сахар — 1 килограмм. Патрули. А там, на «линии Маннергейма», — отец…
Это — рядом; слышны выстрелы, взрывы. По ночам особенно хорошо слышны.
У Веры сестренка болела, а потом и у младшего брата — свинка… Ленсовет бросила, поскольку в Академии теперь постоянная работа. Интереснее.
Алеша проводил отца в армию. Вера обиделась, что он не сказал ей об этом.
— Как же так?
— Не знаю…
— Ты обо мне забыл?
— Не знаю…
Уход отца отодвинул в сторону все, в том числе и Веру. Три года Академии и первые сомнения угнетали его, и он не мог ни с кем поделиться ими. Ни с мамой, ни с баб-Маней, ни тем более с Верой. Или эта война перевернула в нем все? Он не видел Веру с неделю, и вот они словно чужие.
— Не знаю, — сказал он.
Да что у него с Верой? Кроме встреч, поцелуев, торопливой близости?