Матиас Мальзьё
Фарфоровый солдат
© Mathias Malzieu, 2022
© Éditions Albin Michel, 2022
© Mathias Malzieu, фотография на обложке
© Н. Мавлевич, перевод на русский язык, 2023
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2023
© ООО “Издательство Аст”, 2023
Издательство CORPUS ®
Матиас Мальзьё
В поэтической прозе, которой славится Мальзьё, талантливо создающий свой зачарованный мир, незримо витают Тим Бёртон и Льюис Кэрролл.
Великолепная книга о горькой утрате, надежде, страхе, мечтах, а еще о семье и о любви.
Рожденный под покровительством невидимых фей, новый роман Матиаса Мальзьё полон волнующей и энергичной поэзии.
Название одной из известных песен Мальзьё – “Фарфоровый солдат” – вдохновило его на прекрасную трогательную историю, рассказанную с неподражаемым юмором. У персонажей пылкие чувства и хрупкие фарфоровые сердца. Они прячутся от реальности и воссоздают ее для себя с помощью магической кисти.
У нас дома было два предмета, которые так и притягивали меня. Оба – из Лотарингии. Первый – деревянный барометр, на его корпусе вырезана пара аистов в огромном гнезде, а под ним – типичная для востока Франции деревушка. До конца восьмидесятых годов отец узнавал, какая будет погода, постукивая по его стеклянному окошку. У меня до сих пор в ушах этот звук. Это было последнее, что я слышал за день, перед тем как сказать всем “спокойной ночи”. Папа барабанил по барометру, даже когда сборная Франции проигрывала немцам. Звяк ногтей по стеклу, а потом: “О! Завтра ясно!” или “Э-э-эх! Дело плохо! Завтра будет дождь!”
Я был еще слишком мал, чтобы разобрать надписи на шкале, и потому думал, что мой папа – синоптик-волшебник.
Вторым предметом была не очень большая деревянная шкатулка, стоявшая в кухне на видном месте. С наклеенной этикеткой: “На память”. Папа доставал из этой шкатулки всякие штучки, которые в детстве казались мне волшебными. Шкатулка напоминала сумку Мэри Поппинс, там лежали бобины с 8-миллиметровой кинопленкой, сине-желтый кораблик, диапозитивы, сохранившиеся со времен войны, когда папа был младше, чем мы сейчас.
И еще альбом с фотографиями. Его мама Элиза. Его бабушка. Дядя Эмиль, тетя Луиза. И он сам в сорок пятом году, гордо позирующий на велосипеде Эмиля, рядом со своим отцом, у которого на груди красуется Боевой крест и орден Почетного легиона.
В самом конце альбома между страницами был вложен конверт. В нем два письма его матери. Иногда папа вынимал их. И долго сидел молча, как будто затерявшись в лабиринте прошлого. А возвращался оттуда, только когда вкладывал письма обратно.
Однажды вечером я решился спросить, что говорилось в этих письмах. И папа прочитал одно, написанное за несколько дней до смерти его мамы. Я был поражен. Письмо и тронуло, и ужаснуло меня. Из него было ясно, что незадолго до трагической гибели, которой, кто знает, можно было избежать, ее всерьез заботила болезнь Менý. Так звали в детстве моего отца.
А еще там была пишущая машинка, черная блестящая “мерседес-прима” на деревянной подставке.
Папа много ездил по миру и отовсюду привозил замечательные истории, которые выразительно, со вкусом рассказывал нам.
Я хотел быть таким, как он, даже когда он на целый месяц попал в плен в Саудовской Аравии. Он бывал в Анкоридже на Аляске, ссорился с японцами, привозил нам то австралийца, который всегда улыбался, даже за едой, то неженку корсиканца, который падал чаще, чем Пьер Ришар в “Невезучих”, то израильтянина, которого звали, как горный перевал, – Изоар, то англичанку с прической, похожей на чипс.
Но самое грандиозное его приключение началось с того, как он пересекал демаркационную линию[1] между свободной и оккупированной зоной, спрятавшись в телеге с сеном.
Сегодня ночью ты умерла. И все-таки наступил новый день. Мирей его не увидела, а я никогда не увижу Мирей.
У папы даже не было времени выплакаться. Пришлось наскоро собирать два чемодана и готовить два гроба. Сложенное белье – его сложила ты – пахнет свежей стиркой. Запах-призрак. Лестница помнит твои шаги. Ступени стонут.
А я нет. Я как папа. Он закрывает оба чемодана, заколачивает оба гроба, нахмурив брови. Глаза смотрят в никуда, но руки работают быстро и ловко. Я тоже смотрю в никуда и не вижу там ничего.
“Бедняжка Мену, ты останешься без мамы”.
Это последнее, что ты сказала мне, лежа в постели. Я заплакал и не мог остановиться. Но все-таки потом остановился. И с сегодняшнего дня решил, что больше никогда не буду плакать.
Самые тяжелые чемоданы невидимы. В папином свернулись клубком два призрака: любимой жены, его Лизетты, как он тебя называл, и почти родившейся дочки, в моем – мамы и почти родившейся сестры.
Папа завязывает мне галстук, как новоиспеченному взрослому. Делает это старательно, как всегда, но только очень долго. Глаза и смотрят и не смотрят на меня, веки мигают. “Моргают! – сказала бы ты мне. – Глаза не мигают, Мену, а моргают”. И улыбнулась бы.
– Понимаешь, сейчас я никак не могу заниматься тобой, но мы расстаемся не навек, – говорит папа.
Мне бы хотелось знать, сколько продлится этот
– Мой долг – вернуться в строй. Ты ведь знаешь?
Знаю, еще как знаю. Вот и киваю в ответ.
– Ты поедешь к бабушке, для этого придется перебраться через демаркационную линию. Это такая новая граница, французам запрещается ее пересекать. У мамы есть двоюродная сестра Жанна, ее земля лежит по обе стороны этой запретной линии, она переправит тебя на телеге. Тебе придется спрятаться в сено. Так ты попадешь в оккупированную зону. И что бы ни случилось, ты должен сидеть тихо и молчать. Ясно?
– Да-да.
– У бабушки тебе будет хорошо, она очень добрая. Там живут еще дядя Эмиль, большой чудак, и тетя Луиза, она немножко… ну, сам увидишь.
Папа заново перевязывает галстучный узел. Лучший галстучный узел всех времен и народов. Я стою не дыша.
– Вот… а это отдашь бабушке. – Он кладет в мой чемодан небольшую деревянную шкатулку. – Она принадлежала твоей маме… и была ей очень дорога. Вручаю ее тебе. Как только приедешь, сразу отдай ее бабушке и, главное, ни в коем случае не открывай. Понял, сынок?
Я снова киваю, чтобы показать, какой я понятливый. А на самом деле у меня разрывается сердце и пылает голова.
– Мену? – переспрашивает папа, глядя на меня строго-престрого.
– Да-да, – повторяю я, подавив просившиеся наружу вопросы.
По радио объявляют, что отправляется поезд, но отъезжает назад Монпелье. А мы не двигаемся с места. Мы думаем. А словами не пользуемся – они бесполезны.
Папа обнимает меня за плечо, рука у него такая большая. Соседи спят – вид у них как у мертвых. Кажется, все осталось далеко позади. У нас с собой шкатулка, два чемодана с призраками и куча застрявших в горле вопросов. Если папино
В поезде стало темно, уже ночь, а я и не заметил. Погруженный в раздумья по поводу вопросов, которые не осмеливался задать. Но видел, как бледнеет луна и гаснут звезды одна за другой.
Я думаю о тебе живой. Думаю с такой силой, что кажется, ты не можешь быть мертвой. Думаю о сестренке. О том, как я думал, что вот она вырастет и мы с ней будем играть в разные игры. Пытаюсь сосредоточиться на каплях дождя, бегущих по стеклу, но как-то не получается.
– Лонс-ле-Сонье, конечная! Просьба всем пассажирам выйти из поезда! – объявляет радио.
– Пошли, Мену! – говорит папа точно так, как говорил, когда ты еще была с нами.
Здорово умеет притворяться.
Он берет меня на руки и спускает с подножки вагона. На несколько секунд я снова “малыш”.
На перроне нас встречает долговязая женщина.
– Мену, это Жанна, дальше ты поедешь с ней.
Твоя двоюродная сестра – самый вытянутый на свете сестринский экземпляр. Цветок в очках на длинном-длинном стебельке. Бесконечно длинном. Пока задерешь голову заглянуть ей в глаза, закружится голова.
Я хотел спросить папу, хорошо ли ты ее знала, любила ли, но, пожалуй, не стоит добавлять тяжести невидимому чемодану, тем более что им не до меня – они говорят про демаркационную линию.
Я слушаю, но не все понимаю. Кроме того, что если их задержат немцы, то могут “застрелить”, и что она сделает все, чтобы я остался “целым и невредимым”. План таков: уехать из свободной зоны в оккупированную, в волчью пасть, проскочить между зубов этого самого волка и спрятаться у него в брюхе вместе с бабушкой, а потом ждать, чтобы кто-нибудь волка убил.
Я вспомнил, как Пиноккио нашел своего отца в брюхе акулы и так далее. Но мы с папой будем в брюхе у разных акул.
– Я за тобой приеду…
– Когда? – перебиваю я.
– Как только кончится эта чертова война.
Папа, конечно, много что может, но в утешениях он не силен. Утешать – это по твоей части.
Папа не сказал мне “будь молодцом” – мне и так ничего другого не оставалось, кроме как прикидываться взрослым. Он обнял и поцеловал меня, будто желал спокойной ночи. Было немножко колко, но приятно пахло одеколоном.
А потом он исчез, как в начале волшебной сказки. Если появится в конце – вот это будет настоящее волшебство.
Кажется, еще пахнет одеколоном. А вот уже и не пахнет – только вокзалом. Вернуться бы назад, домой, уснуть в своей постели и проснуться позавчера. Или нет, это было бы еще хуже – пришлось бы опять смотреть, как папа собирает вещи и смотрит сквозь меня. Ладно, тогда постараюсь не думать ни о чем, вернее, думать ни о чем, и это Ничто мгновенно наполняется призраками.
Мы выходим из вокзала, как выходят нормальные люди. Делаем вид, что все как всегда, как раньше. Долго идем по незнакомым улицам. Кажется, началась какая-то другая жизнь, не моя. Длиннющая мамина кузина сжимает мою руку так сильно, что побелели пальцы. Я медленно дышу, ноги шагают сами по себе. Все как во сне. Как будто я просыпаюсь, опять засыпаю и попадаю в тот же дурной сон.
Идем вдоль пшеничного поля, которому нет дела ни до какой войны. Над ним ветер как ветер, солнце как солнце – все своим чередом. Мы идем долго-долго.
Каждые десять минут кузина Жанна окликает меня: “Как ты, Мену?”, я отзываюсь: “Хорошо”. Я пинаю ногой камень и стараюсь его не терять. Привычка из прошлой жизни, когда я по дороге из школы играл в футбол понарошку. Тебя бесило, когда я лез доставать улетевший в канаву камень, вместо того чтобы подхватить любой другой.
Вдруг – лошади ржут. Поворот на тропинку – там их две, бурые, широкозадые. Позади – телега с сеном. У меня забилось сердце, задрожали ноги, сбилось дыхание.
Жанна вырыла в сене ямку, как морская свинка, устраивающая себе гнездо. Я спрятался туда.
– Ну как, Мену, дышать можно? – спрашивает она.
В жизни не слышал такого ласкового голоса.
– Ну что, прокатишься на карусели? – Жанна ободряюще мне улыбается.
Она ужасно старается, чтобы мне было нестрашно.
– Мену… тебе ведь папа сказал… сидеть тихо. Ни слова, ни звука, ты понял?
– Да.
Я упираюсь ногами, чтобы не вывалиться из телеги, боками бьюсь о влажное деревянное дно, под головой вместо подушки жесткая шкатулка.
Лошади переговариваются по-лошадиному. Солнце жарит им спины. Ветер, вот гад, дует на сено, мне щекотно, того гляди чихну. Закрываю глаза, чтобы не кружилась голова, а она кружится еще больше. Душно, не продохнуть. Я чуточку высовываю голову. И тут же кузина вжимает мою макушку обратно и шипит: “Тиххххо! Немцы совсем рядом, увидят тебя – и конец!”