Даже не манекены.
Будь они хоть роботами — это было бы легче принять. Но…
Каждого из них довольно грубо соорудили из кусков арматуры, толстой проволоки и простых шарниров — не более сложных, чем дверные петли. Наверное, они были довольно тяжёлые — судя по шуму шагов, но выглядели тощими: одежда висела на каркасах из железяк, как на огородных пугалах. Головы им заменяли тусклые фонари из толстого стекла в проволочных сетках: когда-то такие фонари встречались на перронах загородных станций.
Их было очень много, может, сотня или даже больше. Они шли, за ними по тёмным обшарпанным стенам домов скользили неяркие блики, они шли, как живые, в них чувствовалась осмысленность и целеустремлённость — но даже думать об этом мне было дико. Они ведь что-то видели и слышали, эти работяги-фонари. Некоторые из них замедляли шаг и поворачивались — кажется, для того, чтобы рассмотреть меня. Я их не очень интересовал, но они меня раньше не встречали — и любопытствовали.
И, по-моему, они переговаривались. От них исходило низкое, дрожащее гудение электричества, которое я принял за далёкий разговор. Обсуждали свои рабочие дела?
И ведь впрямь шли на станцию. Я видел, как первые в этом шествии сворачивают за тот же угол станционного корпуса, из-за которого вышел я сам.
Я снимал их и провожал их глазами. Никак не могу понять, почему ужас, который вызывала вся эта ситуация, не накрыл меня до беспамятства. Наверное, потому, что работяги были совсем не агрессивные, будничные, деловитые… и в этом тоже чувствовался ужас, но не тот, от которого падает сердце и хочется бежать без оглядки. Скорее — безнадёга и тоска.
Хотя работяги не казались безнадёжными. Они просто шли на работу, в конце концов.
Но я опустил камеру только тогда, когда они прошли все и скрылись за поворотом.
Я направился прочь от железной дороги. Не понимаю, какая у меня была цель. Я уже осознал, что заблудился, заблудился совсем, а реальность напоминает тяжёлый путаный сон. Если это реальность. В конце концов, если человек видит око с бетонными веками, беседует с манекеном и снимает шествие человекообразных фонарей, то этот человек ведь скорее всего шизофреник, верно?
Я шёл и думал, сошёл я с ума ещё на автобусном кольце, у входа на промзону, или уже потом, когда рассматривал провода и око. Пришёл к выводу, что ещё вчера, когда назначал свидание девушке с дикими глазами.
Не знаю, почему это приходило на ум, но я всё больше себя убеждал: она здешняя. Она тут всё знает и понимает и её просто взбесила моя тупейшая болтовня про пластик.
Только законченный идиот, пытаясь хайпануть, набивая себе цену, может называть пластиковыми живых людей. Окружающее, живое, сложное — картонным. Да ещё — только потому, что ужасно хочется казаться мудрым, циничным и значительным.
Хотел пластик — получай пластик. Держи в обе руки.
Я только не мог сам себе объяснить, брежу я пластиком или девушка мне его показывает каким-то образом. Я успел выдумать очень много, я вспомнил про телепатию и гипноз, я шёл и думал об этом — и вдруг сообразил, что вокруг уже не так пустынно, как раньше.
На улице, куда я свернул, было светлее и, пожалуй, чище. И у павильона, освещённого ярко, как новогодняя ёлка, стояло несколько работяг, одетых чуть лучше, чем человекообразные фонари. Но почему-то чувствовалось, что они — работяги или даже гопота, если это возможно, хоть, по-моему, они были чем-то более серьёзным и статусным, чем фонари. Ну, во всяком случае, мне так показалось: их головы всё-таки были не просто тусклыми фонарями, а смутным и странным пластмассовым подобием человеческих голов. У них были круглые красные глаза, светящиеся в ночи, как глазки видеокамер, и еле намеченные носы. Из-за круглых глаз они выглядели глуповато.
Я подумал, что они стоят без дела, просто глазеют. Во всяком случае, на меня они дружно уставились, повернувшись разом. Это должно было пугать, но не напугало, видимо, из-за этого их выражения нелепого и бездумного любопытства. Даже когда один протянул в мою сторону тощую ручонку из скрученных обрезков арматуры и показал на меня пальцем, в котором угадывался трёхгранный напильник, я только демонстративно включил камеру и принялся его снимать.
А испугало меня то, что их что-то испугало. Они занервничали — и быстро принялись расходиться. Они, конечно, испугались не меня: на меня им было плевать с небоскрёба — чего-то совсем другого, что человеку не учуять.
Я занервничал не меньше и принялся вертеть головой по сторонам — и увидел, как из тёмного проулка выплывает странно элегантная, очень женственная фигура, более тёмная, чем окружающий сумрак. От неё тянуло кошмаром — и я удивляюсь, что успел снять и её, и только потом рванул по улице прочь.
Не знаю, что в ней было так уж страшно: бесшумность и вкрадчивость движений, женственность или то, что она казалась куском одухотворившегося мрака. Голова у неё была круглая, гладкая, лицо даже не намечено, но сквозь чёрный пластик горела очень яркая лампочка, как единственный глаз посреди лба.
И от неё я удирал так, что в ушах засвистел ветер — даже закололо под рёбрами. Пролетел насквозь двор, совершенно тёмный и пустой — не знаю, зачем я туда заскочил — и выбежал на ярко освещённую улицу, где была, сказал бы я, дискотека.
Не знаю, как это ещё назвать.
Там веселились манекены.
Гирлянды электрических ламп и вытащенные на середину улицы, пожалуй, торшеры, ритмично мигали. Я подумал, что это — бесшумная музыка для здешних жителей, которые танцевали под эту музыку, под этот световой ритм, на мостовой. Больше всего здесь было манекенов-женщин. Одетые по местной моде в полиэтиленовые и пластиковые платья, обмотанные гирляндами мелких лампочек, с электрическим светом из глазниц — они выглядели жутко, как выходцы из футуристического ада. С ними плясали человекообразные фонари, одетые даже в подобия пиджаков. У одного с металлического штыря, заменяющего шею, свисал пластмассовый галстук. Диву из лилового пластика, вроде бы даже накрашенную, с глазами, подведёнными жирным чёрным маркером, с красными огнями внутри головы, довольно похабно лапал безголовый паукообразный механизм с очень гибкими и очень цепкими щупальцами.
А танец выглядел, как ни странно, очень правильно. Меня только удивила подвижность тел манекенов. Они отлично танцевали — как люди в любом клубе, точно не хуже.
Я остановился и снимал. Мне было не оторваться. Я пытался снять как можно больше подробностей, меня вдруг обуяла нестерпимая жадность зрения. Мне хотелось всё это как-то себе забрать, остановить, запечатлеть — кажется, я даже не собирался кому-то это показать, мне просто хотелось оставить себе, чтобы пересмотреть потом.
Чтобы позже, просыпаясь среди ночи в холодном поту, я знал: у меня есть доказательства. Я это вправду видел. Своими глазами.
И когда ко мне подошла женщина, чтобы позвать танцевать — я даже не удивился особенно. Ну совершенно же естественный поступок: ей просто было интересно. Она была даже не самая безобразная на этом электрическом шабаше, и глазки у неё были голубые, и брови нарисованы маркером, и в пластмассовый череп, наверное, красоты ради, вклеены или вкручены какие-то штуковины, вроде ламп от древнего телевизора или радиоприёмника. Из мелких радиодеталек у неё было колье и бретельки белого полиэтиленового платья. Модница и кокетка.
Я даже взял её за руку из слегка шершавой серой пластмассы, я даже успел почувствовать биение электричества под этой пластмассой и подумать, что именно электричество и есть жизнь её. Но тут на улице начался тихий, как всё здесь, переполох.
На улицу въехали два фургона с синими мигалками. О, полиция, подумал я — а моя дамочка оттолкнула меня и шмыгнула в проулок, в темноту.
А из фургонов посыпались тяжёлые и грубые штуковины, металлические колобашки на мощных суставчатых ногах, с такими же суставчатыми руками, без голов, даже без фонарей, их заменяющих. Полиция, что ли? Эти панки в лампочках нарушали порядок? Эта ночная дискотека — незаконна?
Танцоры кинулись врассыпную.
Безголовые силовики хватали панков очень грубо, тащили к фургонам, женщин — так же жёстко, как и мужчин. Железный долдон ударил фонарь кулаком по голове — по лампе! — полетели осколки! Корпус с разбитым фонарём закинули в фургон и захлопнули дверь.
Я стоял, как приклеенный к камере — снимал, снимал… И тут меня деликатно потянули за плечо.
Я обернулся и увидел прямо перед лицом фонарь, забранный крупной сеткой. Он тихонько гудел — я уже понял, что они не говорят, никто из них не может говорить — но я понял и ещё кое-что: он меня зовёт, зовёт бежать отсюда.
Он боится — и за меня боится.
А на нас шёл безголовый — грубая и туповатая сила, недовольная нарушением здешних правил. Механическая сила, вдобавок — тусклая, без света. Почему-то здесь это было важно.
Я подумал: он может скомкать меня, как листок бумаги.
И грохнуть фонарик, который пытается меня спасти.
Гад.
Это меня взбесило. Не испугало, а взбесило. Я закрыл фонарик собой и подумал, глядя на безголового: тебя снимаю, слышишь, урод? Я тебя сниму и потом всем покажу — да что, я сейчас заберу в свою камеру твою жалкую электрическую душонку!
И он как-то смутился. Остановился. И сделал жест своей механической хваталкой, типичный такой жест представителя власти: снимать нельзя.
Я даже камеру не опустил. Мне казалось, что камера — мой щит. Что ни чёрта мне этот долдон не сделает, пока я с камерой.
Что-то телепатическое в них было, в здешних жителях.
Мы с фонариком отходили, пятясь. Я снимал этот местный полицейский беспредел и думал: я и это тоже сохраню.
Фонарик держал меня за локоть проволочной лапкой — и я шёл за ним, он лучше ориентировался, он меня поддержал пару раз, когда я споткнулся — и я доснимал разгон панков до конца. Мы свернули в переулок, когда автозаки железных долдонов уже отчаливали.
Большая часть панков разбежалась всё-таки, подумал я.
Фонарик стоял рядом и жужжал еле слышно. Он был элегантен, этот фонарик: к его куртейке из какой-то пропитанной пластиком дерюги, как ордена, были прикручены отполированные до блеска шестерни. Он немного сутулился… вообще выглядел до изумления живым существом… фонарь… Я уже не мог его воспринимать просто как фонарь.
— Спасибо, друг, — сказал я.
Он зажужжал чуть громче и мотнул головой-лампой, будто приглашая меня идти за собой.
— А куда? — спросил я. — Я же нездешний, ты видишь?
Он качнул… скажем, головой: идём, мол, со мной, хуже не будет.
— Я пойду, — сказал я. — Но, знаешь, мне же надо домой…
Фонарик покивал понимающе и как-то… не знаю, как описать. Он двигался, как живое. И в его движениях был живой смысл. И он хотел мне показать взглядом, как человек — я понял и посмотрел.
Я увидел стайку девушек-фонариков в длинных тёмных полиэтиленовых платьицах. Одна явно ждала, когда мой знакомец со мной договорит, а остальные — ну, они были просто подружки. Они показались мне удивительно милыми, трогательными и милыми. Не такими, как манекены-панки. Добрые простенькие девочки.
И эта девочка-фонарик выговаривала моему фонарю, что он зря связался с манекенами, зря туда ходил, вот туда, она показала, куда — и это было просто гудение электричества и наклон головы-лампы, довольно яркой, под тёмным капором колпака.
Там, среди мигающих огней, впрямь происходило какое-то не вполне приличное действо. А фонарики — они же просто работяги, зачем им туда лезть?
А её дружок думает о манекене, подумал я. Это глупо, опасно и не по чину ему. И манекены не очень хорошие, вообще-то…
Между тем дружок хотел пойти со мной, а девочка-фонарик не хотела его отпускать. Она мигнула раз, другой — и её свет начал тускнеть: я почувствовал, как ей плохо.
И сказал:
— Прости, старик. Я один. Я один дойду.
И тогда ко мне подошла одна из её подружек. Качнула шляпкой-абажуром — я чуть не сказал «взглянула искоса».
— Ты меня проводишь? — я здорово удивился.
Она тихо загудела и засветилась ярче. Подала мне тоненькую проволочную ручку.
— Я понял, — сказал я. — Спасибо.
На том мы и простились. Фонарик с девушками ушёл в тёмную подворотню — и я ещё долго видел их отсветы на замызганной штукатурке стен. Девушка-фонарик пошла со мной. Её лапка, странно подвижная, тёплая, как, бывает, нагревается провод под током, легонько лежала у меня на сгибе локтя, длинный полиэтиленовый подол шелестел — и что-то в ней было то ли викторианское, то ли вовсе средневековое. Этакая нежная скромность.
Я снимал её, как красивую девушку, тщательно выбирая ракурсы. Она была красивая, совершенно нечеловечески, но красивая. И гибкая. Я уже понял, что электричество, текущее по телам здешних жителей, каким-то образом превращает арматуру и пластик в живую плоть… или хоть в подобие живой плоти. Я видел, как отплясывают манекены. В этом было что-то демоническое.
Мы шли по ночному городу, который жил, как дневной город. Логично себе представить, что фонари живут по ночам — а манекены, светящиеся изнутри и украшающие себя гирляндами, были сродни фонарям. Фонари были заняты малопостижимыми делами. Город казался сродни промзоне: я видел странные цеха, в которых работали фонари и тусклые железные механизмы. Там сияла сварка, что-то искрило, с гулом крутились тяжёлые колёса. Город состоял из механизмов и электричества. Я думаю, город жил электричеством.
Мы прошли мимо серого здания довольно официального вида, рядом с которым строились одинаковые фигуры, определённо одетые в униформу. Пожалуй, всё-таки, фонари — но их головы-лампы имели смутные подобия лиц. Неприятных. Командовал ими манекен в резиновом френче. Команды отдавались электрическим жужжанием. Я даже пытаться не стал разбираться в происходящем, я давно превратился в придаток к камере.
Иногда я видел роскошные… правильнее сказать — роскошных манекенов: они ходили, как живые. В некоторых из них был какой-то печальный и живой человеческий шарм. Я целую минуту снимал женщину из фиолетового пластика с потрясающими и густыми ресницами — не понимаю, как она себе их добыла, она была без парика, как все манекены. Зато целые связки мелких деталек крепились к её серьгам из радиолампочек, соединялись под подбородком и свисали на шею и плечи. Всё вместе поражало футуристической инопланетной красотой. Фиолетовая дива казалась погружённой в себя, меня она будто не заметила — а может, и впрямь не заметила.
Девушка-фонарик мигнула и отвернулась. Мне показалось, её огорчало, что она сама не манекен.
— Зато ты светишься гораздо ярче, — сказал я.
Она вспыхнула электрической улыбкой и чуть замедлила шаги у панорамных окон явно нежилого здания, похожего на заводской цех. Окна светились розовым.
В этом розовом свечении механические создания, одновременно и напоминающие, и не напоминающие железных долдонов из автозака, покрывали жидким пластиком голый каркас фонаря. Я увидел подобия человеческих фигур, обмотанные проволокой, конвейер с частями пластмассовых тел, странные конструкции из манекенов и металлических фрагментов, роботов, которые выглядели гротескными карикатурами на манекены — я снял всё это, но не понял.
Был ли это салон красоты? Родильный дом? Камера пыток? Храм?
Девушка-фонарик отвернулась и пошла прочь, а я — за ней. Мы миновали переулок, где в ряд стояли девицы-фонари, сияющие ярким розовым светом, накрытые какими-то сквозящими светлыми полотнищами с ног до головы. В этой выставке розовых див мне померещилось что-то напоминающее проституток на плешке — но я запросто мог и ошибиться. Впрочем, девушке-фонарику они очень не нравились, она ускорила шаги.
Городу не было конца, я устал идти — и у меня в голове кружилась карусель электрических огней и нечеловеческих лиц. Зато ночь потихоньку пошла на убыль. Небо начинало сереть, наступал бесцветный осенний рассвет, холоднее, чем вечер, сырой и ветреный. Я шёл за девушкой-фонариком в каком-то странном трансе, почти в полусне. Пытался что-то снимать, скорее, по инерции — меня разбудил писк разряженного аккумулятора.
Девушка-фонарик остановилась и протянула руку. Наверное, надо было дать ей камеру. Быть может, её электрическое тело нашло бы способ зарядить, оживить мои вторые глаза. Но я побоялся: мне показалось, что в руках у фонарика камеру закоротит, она сгорит — а вместе с ней и мой драгоценный фильм.
Я мотнул головой. Девушка тихонько укоризненно зажужжала. Я пробормотал «извини» — и вдруг сообразил, что мы с ней уже не в городе, а посреди промзоны. Мы стояли у подножия странной ажурной конструкции, напоминающей громадную лестницу, поднимающуюся очень плавно и медленно — а вокруг сгущался предутренний серый туман.
— Туда? — спросил я, почти не удивляясь.
Девушка-фонарик кивнула, подобрала зашелестевшую юбку и начала неторопливо подниматься. Я пошёл за ней.
Сначала мне казалось, что лестница идёт почти параллельно земле — но через некоторое время начал ощущаться подъём. Мы шли выше и выше, гроздья и гирлянды проводов с красными глазками камер оказались почти наравне с нами, потом — под нами, и в конце концов мы оказались в тумане, как в облаках. Промзона со всеми её мрачными чудесами лежала под нами, далеко внизу. Я услышал, как по ней прогрохотал утренний поезд: стонущий гул медленно нарастал — и так же медленно и постепенно удалился.
А я вдруг испугался высоты, да настолько, что задрожали колени. Резко и внезапно осознал, что под лестницей, у которой даже не было перил — метров минимум сто пустого пространства. Мне самым малодушным образом захотелось схватить девушку за руку. Наверное, у меня дыхание сбилось, потому что она обернулась.
Как в тумане произошла эта перемена, я не понял. Потому что девушка была живая. Из плоти. И потому что это была та самая девушка.
Офелия.
— Что за чертовщина! — вырвалось у меня, и в этот миг моя нога соскользнула с влажной ступеньки.
Этот миг — падения — был дико страшен, но очень краток, как те падения во сне, когда вздрогнешь и очнёшься. Никакой лестницы не было и в помине. Мы с девушкой стояли на автобусном кольце у входа в промзону. Уже наступало утро, было сыро и серо — и меня начало знобить.
Даже не знаю, от чего больше: от бессонной ночи, от утреннего холода или от бесплодности попыток вырваться из замкнутого круга.
— Я ещё не фонарь? — спросил я, чувствуя что-то близкое к отчаянию.
— Увы, нет, — сказала девушка.
— Ого. А почему — увы? — я почти обиделся.
— Чтобы быть фонарём, надо хоть немного светить, — сказала девушка грустно. — Хоть что-то освещать.
— Так я и собираюсь! — запротестовал я возмущённо, будто это было страшно важно: быть признанным фонарём. — Зачем, ты думаешь, я это всё снимал?
— Для хайпа, — хмыкнула девушка. — Ты же не понял… почти ничего.
— Ничего подобного! — сказал я с досадой. — Я… может, я и не понял, но я… я почувствовал… и я хочу дать почувствовать другим! Разве это не то же самое, что свет?
— Не знаю, — сказала девушка. — Пока непонятно. Поглядим. Мне пора.
— Но почему? — закричал я. — А просмотреть? Я думал, мы вместе…
Она даже слегка улыбнулась. Но покачала головой — и мне померещился слабый свет от её кожи.
— Я посмотрю, когда будет готово, — сказала она. — А пока мне надо возвращаться.
А у меня появилось ощущение, что в жизни едва-едва что-то забрезжило, какая-то тень… понимания, удачи, настоящего творчества… И эта девушка, фонарик — это важно, её надо как-то удержать, хотя бы потому, что без неё я не смогу разобраться.