Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Булгаков - Алексей Николаевич Варламов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Афанасий Иванович умер за полтора месяца до того, как его старшему сыну исполнилось 16 лет, а тяжело заболел, когда ему было 15. Насколько были близки отец со своим первенцем, какое влияние оказывал на мировоззрение киевского гимназиста доктор богословия, говорить определенно мы не можем, если только не считать цитировавшегося выше отзыва о квасном монархизме и умеренном антисемитизме подростка, а также едва ли не единственной дошедшей до нас фразы об отце в письме Булгакова к своему другу и первому биографу Павлу Сергеевичу Попову в 1926 году: «Особое значение для меня имеет образ лампы с абажуром, это для меня очень важный образ. Возник он из детских впечатлений – образ моего отца, пишущего за столом» [156].

На похоронах профессор Богдашевский высказался о том, что Господь послал Афанасию Ивановичу «счастливейшую семейную жизнь… мы видели и восторгались красотою почившего как семьянина».

Другой профессор Академии В. П. Рыбинский в статье-некрологе охарактеризовал покойного следующим образом: «При частых беседах с Афанасием Ивановичем легко было убедиться в наличии у него одного чрезвычайно ценного для нашего мятущегося времени качества – именно в том, что почивший представлял собой типичную цельную натуру с законченным миросозерцанием. По всем важнейшим вопросам мысли и жизни у Афанасия Ивановича были определенные взгляды, и всякое новое явление он легко укладывал в рамки своего мировоззрения. <…> Основной чертой мировоззрения Афанасия Ивановича была его церковность. Афанасий Иванович был церковным человеком в лучшем смысле этого слова. Идея Церкви была центральной в его теоретических построениях. <…> Что касается воззрений Афанасия Ивановича по церковным вопросам, то об этом можно сказать следующее: почивший профессор был очень далек от того поверхностного либерализма, который с легкостью всё критикует и отрицает; но в то же время он был противником и того неумеренного консерватизма, который не умеет различать между вечным и временным, между буквой и ведет к косности церковной жизни и церковных форм» [48; 108–109].

Даже с учетом жанра процитированного текста, исключающего какую бы то ни было критичность (в мемуарах Рыбинский оценивал коллегу значительно строже), можно констатировать, что отец писателя был человеком достаточно твердым в вопросах вероисповедания. И тем не менее образ жизни и манеру воспитания детей в семье профессора на основе дошедших до нас свидетельств трудно называть строго церковной в полном смысле этого слова.

Уже в наши дни насельник Сретенского монастыря, выпускник философского факультета МГУ, преподаватель Священной истории Ветхого Завета московской Сретенской семинарии иеромонах Иов (Гумеров), отвечая на вопрос о Михаиле Булгакове, рассудил так: «Его жизненный путь, несомненно, представляет собой духовную трагедию. Он происходил из священнического рода. Дед по линии отца был священником Иоанном Авраамьевичем Булгаковым. Отец его матери Варвары был протоиереем церкви Казанской иконы Божией матери в Карачеве – Михаил Васильевич Покровский. В честь него, по-видимому, назвали внука. Отец Михаил венчал родителей будущего создателя „Белой гвардии“ (авторское название „Белый крест“): Афанасия Ивановича и Варвару Михайловну. Отец писателя священником не стал, но был доцентом (в самом конце жизни – ординарным профессором) кафедры западных исповеданий Киевской духовной академии. Отношения в доме были теплые. Родители и семь детей составляли единую дружную семью. Михаил в детстве и отрочестве имел много радостей. Трудно представить, чтобы детям не подавалось христианское воспитание. Вопрос в другом: было ли оно основательным? Определяло ли оно весь строй жизни семьи? То немногое, что мы знаем, убеждает в обратном. По-видимому, было то, что наблюдалось во многих образованных семьях конца 19-го – начала 20 веков: увлечение чисто светской культурой доминировало над религиозными интересами. По воспоминаниям Ксении Александровны (жены брата Михаила Афанасьевича – Николая): „Семья Булгаковых – большая, дружная, культурная, музыкальная, театральная; могли стоять ночь, чтобы иметь билет на какой-нибудь интересный спектакль. Был домашний оркестр“ (Собр. соч. в десяти томах, т. 1, М., 1995, с.13). Легко понять, почему в разнообразных материалах к биографии М. Булгакова (письмах, дневниковых записях, воспоминаниях) совершенно нет никаких признаков религиозной жизни (ни внешней, ни внутренней)» [161].

Что на это сказать? Светская культура, музыка, театр действительно играли в жизни семьи Булгаковых исключительную роль. Выступавшая в качестве режиссера домашних спектаклей мать привлекала сына к исполнению самых разных ролей, и театром он был заражен с детства. Позднее это влечение, род недуга, к сцене со всей силой проявится в «Театральном романе», да и во всей судьбе Булгакова. Но ведь начинался-то театр в булгаковском доме совершенно невинно, можно даже сказать, богоугодно: с участия 12-летнего мальчика в благотворительном спектакле для богаделок, и кто мог тогда предположить, что исполнение роли Лешего и атамана разбойников в детской сказке «Царевна Горошина» будет иметь столь далекие последствия? Даже если и укорять Афанасия Ивановича и Варвару Михайловну за просчеты в духовном окормлении детей, все равно утверждать, будто в те далекие годы театр потеснил в семье Булгаковых церковь, а светская культура подменила собой православную веру, значило бы искажать факты. Во-первых, упоминания о «признаках религиозной жизни» в дневниках и письмах сестры Михаила Афанасьевича Надежды содержатся, а во-вторых, все было намного драматичнее. Были сомнения, было прямое, в духе времени, отпадение от православной веры, были поступки, конфликты, разговоры, высказывания, едва ли возможные для старшего поколения Булгаковых-Покровских.

«У нас в семье очень много спорили о религии, о науке, о Дарвине… Спорили о политике, о женском вопросе и женском образовании, об английских суфражистках, об украинском вопросе, о Балканах; о науке и религии, о философии, непротивлении злу и сверхчеловеке; читали Ницше» [48; 83], – вспоминала Надежда Афанасьевна.

Михаил как самый старший был настроен наиболее радикально. Еще в ту пору, когда трое мальчиков Булгаковых учились в гимназии, младшие – Николай и Иван – пели в гимназическом церковном хоре, что позволяло матери ходатаиствовать об освобождении от платы за обучение, о старшем же Михаиле и его участии в церковно-приходской жизни не говорится ни слова. С годами различие между старшим братом и остальными детьми становилось все более отчетливым. «Пахнет рыбой и постным. Мальчики сегодня причащились. Мы говеем, Миша ходит и клянет обычай поститься, говорит, что голоден страшно… он не говеет», – записала Надежда в дневнике 3 марта 1910 года. И в другом месте: «Миша не говел в этом году. Окончательно, по-видимому, решил для себя вопрос о религии – неверие. Увлечен Дарвином» [48; 92]. Сам Булгаков позднее вспоминал о том, что, «будучи в юном возрасте», он «решил, что относиться к окружающему надлежит с иронией» [126; 210]. Не будет большой натяжкой предположить, что под окружающим имеется в виду и система ценностей, в которой мальчик воспитывался.

Иногда высказывается логичное на первый взгляд предположение, что перемены в мировоззрении православного по рождению и воспитанию юноши были связаны со смертью отца. Именно такое объяснение мы находим в статье Н. Никонова «Морфий для народа. Штрихи к портрету „мастера“» в «Православной беседе».

«Домашний уклад семьи Булгаковых при жизни Афанасия Ивановича отличали набожность и добропорядочность. Соблюдались все установления Православной Церкви – посты, говение постом, обязательное посещение храма. По воскресным дням сам отец читал вслух всей семье Евангелие <…> Однако Афанасию Ивановичу не суждено было долгой жизни. В 1906 году он заболел неизлечимой болезнью почек, от которой скончался 14 марта 1907 года в возрасте 48 лет. Перед смертью он соборовался и благоговейно причастился св. Тайн. При погребении много говорилось о его благочестии, о том, что „он был прежде всего – христианин“, упоминалось его „наивно-чистое, религиозно-цельное христианское мировоззрение“.

После кончины Афанасия Ивановича обстановка в доме весьма изменилась, прежнее наружное благочестие стало постепенно оскудевать. Обычай чтений Евангелия по воскресеньям был заменен вечеринками – „журфиксами“. Странно, но об отце вообще как-то не принято было говорить после его смерти, в семье не было заметно обычая ходить на могилу, поминать его.

Варвара Михайловна была человеком несколько иногда склада, чем ее первый муж, после смерти которого у нее были поклонники» [162].

Автор этой статьи, должно быть, либо сам неплохо проштудировал, либо ему подсказали источники: воспоминания первой жены Булгакова Т. Н. Лаппа, книгу М. О. Чудаковой «Жизнеописание Михаила Булгакова», а также, возможно, опубликованный в 1967 году в «Новом мире» очерк Виктора Некрасова «Дом Турбиных». В первом говорится о том, что в семье Булгаковых об отце «почему-то в семье не говорили. Никогда… никогда не говорили, что „вот нужно пойти на кладбище“ или еще что» [87; 29]. Во втором, где собран очень большой фактический материал, касающийся писателя, среди прочего приведены уже цитировавшиеся выше воспоминания его ровесника и одноклассника, пожизненного анархиста Евгения Борисовича Букреева: «Евангелие читал вслух, видимо, сам отец. Семья была богобоязненная. Но дети все отнюдь не были религиозны. Атмосфера в доме после отца была иная… Поклонники Варвары… Она была очень похожа на Мишу. Некрасивая, но чрезвычайно женственная. Вообще студенты в те годы были совершенно индифферентны к религии. Еще медики, знаете. Они вообще этим не интересуются» [142; 42]. Наконец, писатель Виктор Некрасов написал мемуар о том, как в 1965 году он посетил дом № 13 на Андреевском спуске и разговаривал с женщиной, которая там жила, как оказалось, дочерью архитектора В. П. Листовничего. «„Немолодая блондинка“ сначала сильно удивилась, узнав, что „Мишка Булгаков… этот бездарный венеролог – знаменитый русский писатель?“, а потом рассказала, что „семья была патриархальная, с определенными устоями“, но „со смертью отца все изменилось“. Мать, насколько мы поняли, отделилась: „там наверху, против Андреевской церкви, жил один врач, очень приличный человек, он недавно умер в преклонном возрасте в Алма-Ате“, и с тех пор в доме воцарилась безалаберщина» [77].

Все это так, но… Относительно первого источника, то есть воспоминаний Т. Н. Лаппа, надо заметить следующее: тот факт, что Татьяна Николаевна не была свидетелем разговоров о покойном Афанасии Ивановиче, не означает отсутствия этих разговоров, просто при ней они могли не вестись, особенно с учетом неприязненного отношения свекрови к невестке, зато в архиве Н. А. Булгаковой сохранилась фотография, на которой изображена Варвара Михайловна и ее дочери на могиле отца. Что касается воспоминаний Букреева, опубликованных Чудаковой, то нельзя забывать, что, по признанию самого Букреева, в друзьях с Булгаковым он не был, а следовательно, вряд ли был зван в его дом и мог свидетельствовать о происходящем в этом доме. Далее если говорить о Варваре, которую со слов Букреева укоряет автор статьи в «Православной беседе» за то, что она «была человеком несколько иногда склада, чем ее первый муж, после смерти которого у нее были поклонники», то Н. Никонов оказался не очень внимательным читателем. В воспоминаниях Букреева речь шла не о матери Михаила Афанасьевича, а о его сестре, тоже Варваре, и, если уж на то пошло, то обе Варвары – мать и дочь – были женщинами глубоко религиозными. Как писала дочь Варвары Афанасьевны Ирина Леонидовна Карум: «Я жила в верующей семье. Мама, в отличие от своих сестер, ходила в церковь, в нашем доме в Киеве бывало духовенство; ведь мама жила с бабушкой Варварой Михайловной до последних дней ее жизни, и, очевидно, в доме царил христианский дух Булгаковых» [75]. То же самое подтверждала и первая жена Михаила Булгакова Татьяна: «Варвара Михайловна была очень верующая. Варя верующая была» [87; 63]. И наконец, в очерке Некрасова «дочь Василисы» наговорила писателю столько несуразицы (ну как могла Варвара Михайловна сразу после смерти мужа отделиться от детей, младшей из которых было пять лет?), что верить ей нельзя. Однако самое главное даже не это. Оснований для того, чтобы уверенно говорить о радикальном и однозначном изменении атмосферы в доме Булгаковых сразу же после кончины главы семьи в сторону светскости и религиозного индифферентизма, у нас нет. Можно согласиться с М. О. Чудаковой, когда она пишет, что «в доме Булгаковых царило то молодежное оживление, которое установилось после смерти отца, при жизни которого домашний уклад был иным, более строгим» [142; 42]. Но при всем этом молодежном оживлении, любви к шарадам, играм и домашним спектаклям, при всей этой «безалаберщине» равнодушия к религии в семье не было, наоборот, скорее здесь мы видим невероятную напряженность и своего рода семейную драму, едва ли не раскол. Самый надежный источник, на который так часто приходится ссылаться ввиду его исключительности – мемуары и особенно дневники Надежды Афанасьевны Булгаковой – свидетельствуют о том, что в булгаковском доме шла отнюдь не мирная «смена вех» и сдача старых позиций, а духовная брань между верующими и неверующими, и только заложенная в детстве любовь уберегла семью от разлада и распада. И более того, никогда бы не вышел из дома, в котором легко заменили воскресное чтение Евангелий журфиксами по «нечетным субботам», автор «Белой гвардии» и создатель Воланда и Иешуа. Тут нужна была иная закваска. И она была.

«…пережила я два интересных спора мамы и Вл. Дм. с Мишей и Иваном Павловичем, при моем косвенном участии… Теперь о религии… А эти споры, где И<ван> П<авлович> и Миша защищали теорию Дарвина и где я всецело была на их стороне – разве это не признание с моей стороны, разве не то, что я уже громко заговорила, о чем молчала даже самой себе, что я ответила Мише на его вопрос: „Христос – Бог по-твоему?“ – „Нет!“» [48; 92], – записывала Надежда в дневнике.

И чуть позднее:

«Я не знаю! Не знаю. Я не думаю… Я больше не буду говорить… Я боюсь решить, как Миша (поздн. примечание: неверие), а Лиля, Саша Гд<ешинский> считают меня еще на своей стороне (поздн. примечание: т. е. верующей), я тороплюсь отвечать, потому что кругом с меня потребовали ответа…» [48; 92]

Так спорящие в доме № 13 по Андреевскому спуску разделились на две партии: в первой состояли Варвара Михайловна, некто Вл. Дм. (кем был этот человек, отстаивающий вместе с Варварой Михайловной религиозные ценности, мы не знаем, может быть, кто-то из друзей дома, дальних родственников, знакомых или сослуживцев отца по Академии) и еще два человека, в дом Булгаковых вошедших либо вхожих: двоюродная сестра Михаила Илария Михайловна Булгакова (Лиля) и его друг Александр Гдешинский, сын помощника библиотекаря Духовной академии Петра Степановича Гдешинского, а во вторую партию, то есть партию неверующих, входили Михаил Афанасьевич и Иван Павлович Воскресенский.

О последнем надо сказать особо. Этот человек, врач по профессии, появился в булгаковском доме в 1906 году в связи с болезнью Афанасия Ивановича и остался с Булгаковыми навсегда, сделавшись другом семьи и близким человеком для Варвары Михайловны.

«Доктор Иван Павлович Воскресенский, один из тех русских врачей, которые, будучи вызваны в бедную семью, не только за визит не брали, но еще оставляли деньги на лекарства, в прошлом служил в Маньчжурии как военный врач… Доктор Воскресенский был близкий, свой человек…» [158] – писала о нем Лидия Яновская (к сожалению, не указав источника информации).

«Иван Павлович был очень тихим благорасположенным человеком, очень любил как Варвару Михайловну, так и всю семью… Он был высокого роста, стройный, не очень разговорчивый, но приветливый, мягкий, добрый человек… Очень ловко выслушивал, умел быстро и умело осмотреть воспаленное горло, с собою всегда приносил игрушки, конфеты, когда были голодные годы… Помнится нежное прикосновение его рук и какой-то особенный докторский запах… его неизменно сравнивали с Чеховым…» [27; 14–15] – вспоминала Т. Л. Кавецкая.

«Вылитый Чехов. Так и звали у нас: чеховский доктор» [27; 14–15], – добавляла И. В. Кончаковская.

Тридцатилетний доктор Воскресенский глубоко привязался к женщине, у которой было семеро детей и которая была его на семь лет старше. Она ответила ему взаимностью, и, хотя поженились они и стали жить под одной крышей только в 1918 году, все эти годы находились рядом друг с другом, и часто бывало, что дети Варвары Михайловны какое-то время жили у Ивана Павловича дома. Е. А. Земская отмечала в мемуарах, что молодые Булгаковы с глубоким уважением относились к отчиму. Это подтверждается письмом одного из братьев Булгаковых – Николая Афанасьевича, который в 1922 году писал Воскресенскому: «С Вашим образом у меня связаны самые лучшие, самые светлые воспоминания как о человеке, приносившем нашему семейству утешение и хорошие идеи доброго русского сердца и примеры безукоризненного воспитания. На словах мне трудно выразить мою глубокую благодарность за все то, что Вы сделали маме в нашей трудной жизни, нашей семье и мне на заре моей учебной жизни» [28; 22–23].

Однако, судя по воспоминаниям первой жены Михаила Афанасьевича Т. Н. Лаппа, старший из сыновей Варвары Михайловны этого уважения не разделял: «…Михаил все возмущался, что Варвара Михайловна с Воскресенским… Михаила это очень раздражало, он выходил из себя. Конечно, дети не любят, когда у матери какая-то другая привязанность… Или они уходили гулять куда-то там на даче, он говорил: „Что это такое, парочка какая пошла“. Переживал. Он прямо говорил мне: „Я просто поражаюсь, как мама затеяла роман с доктором“. Очень был недоволен…» [87; 26]

Но как бы ни был недоволен Булгаков всей этой историей, именно доктор с церковной фамилией стал в какой-то момент его единомышленником в вопросах вероисповедания. «Находит поддержку у Ивана Павловича… Иван Павлович был, по-видимому, совершенно равнодушен к религии и спокойно атеистичен и, вместе с тем, глубоко порядочен в самой своей сущности, человек долга до мозга костей…» [48; 92] – отмечала в мемуарах Надежда Афанасьевна Булгакова. Хотя ее утверждения насчет порядочности Воскресенского сильно расходятся с тем, что писал муж ее родной сестры Варвары Афанасьевны Леонид Сергеевич Карум о дальнейшей судьбе доброго доктора: «Смерть Варвары Михайловны не слишком огорчила Ивана Павловича, и, видимо, он был не прочь снова жениться. Кандидатурой к этому оказалась падчерица Вера. Такой быстрый переход от матери к дочери возмутил Вареньку и Лелю, и обе они заявили Ивану Павловичу, что, в случае приезда Веры к нему, они обе уйдут от него… Из Симферополя Вера приехала довольно драной… Через год Иван Павлович, человек постный, ей, видно, надоел, и она отправилась в Москву. Иван Павлович не очень-то ее задерживал…» [75]

Автор этих мемуаров, как следует из вышеприведенного текста, был человеком не слишком доброжелательным, а участие Ивана Павловича (Jean-Paul иронически звала его Вера Афанасьевна еще задолго до того, как он на нее покусился) в судьбе Булгакова не исчерпывалось тем, что он стал его отчимом. Но об этом позднее, а пока вернемся в десятые годы, когда в духовной брани за веру Христову в доме № 13 верх взяли «дарвинисты» и «ницшеанцы», причем не просто победив, но и переманив на свою сторону иных из побежденных. Однако – и это момент принципиальный – многих, но не всех! Мать Михаила Афанасьевича, что бы ни писали о ней теперь ревнители семейного благочестия, оставалась при своих убеждениях, несмотря ни на что. Мемуаристы отмечают ее частые и резкие споры с сыном, «…у мамы принципиал. causiers[5] с Мишей (знаешь, в каком тоне!)» [48; 88], – писала уже упоминавшаяся кузина Булгакова Лиля Надежде Афанасьевне, а та позднее отмечала, что «Мих. Аф. любил поражать мать, как и других своих собеседников, парадоксальностью, оригинальностью суждений, едкой иронией; говоря с матерью, он любил ниспровергать общественные авторитеты». Да и сама кузина Лиля – Илария Михайловна – оставалась верующей всю жизнь, в советское время открыто ходила в церковь, «где служил пастырь Бога крепкий и молитвенный (он теперь, по-видимому, в заточении или сменен)», водила к причастию маленьких племянниц Булгакова и в 1930-е годы писала своему кузену Николаю Афанасьевичу в Париж: «И привыкли маленькие к Божьей благодати, и Она должна поддерживать их среди советского разврата <…> должно было это Богообщение сохранить от соблазнов ада советского» [48; 264–265]. Так что из булгаковского дома выходили люди с очень разными судьбами и убеждениями. А вот почему так получалось, вопрос непростой.

Тут надо отметить еще одно обстоятельство. Варвара Михайловна пользовалась среди Булгаковых-Покровских авторитетом прекрасной воспитательницы детей, неслучайно к ней отправил двух своих сыновей младший брат ее мужа Петр Иванович Булгаков, служивший священником в русской церкви в Токио. После смерти Афанасия Ивановича она поступила на службу в так называемое Фребелевское общество. Эта была довольно распространенная в ту пору в России система дошкольного воспитания, проповедовавшая идеи немецкого педагога Фридриха Фребеля, который рассматривал дошкольное воспитание как единственное средство уничтожения общественного зла и улучшения нравов. То есть если ребенок правильно воспитан в раннем детстве, он будет убережен в дальнейшем от зла в своей душе. Все дети Булгаковых, и Михаил в том числе, были едва ли не лучшим примером такого воспитания, но на деле прекрасная теория столкнулась с жесткой практикой: правильное детство не уберегло старшего сына Булгаковых от соблазнов и искушений молодости. И, судя по всему, не уберегло не только от мировоззренческих, но и чисто личностных, психологических конфликтов с матерью.

Варвара Михайловна и Михаил Афанасьевич оба были сильными личностями, лидерами; при жизни занятого работой отца и тем более после его смерти мать была фактической главой булгаковской семьи («волевая была женщина» [87; 30], – говорила о ней Л. Паршину первая жена Булгакова Т. Н. Лаппа и в другом месте добавляла: «А насчет Варвары Михайловны – не было случая, чтоб у нее слезинка упала» [87; 73], а К. Н. Сынгаевская-Истомина называла ее энергичной и строгой), и с годами Михаил этой опекой мог все больше тяготиться. Очень вероятно, что его «бунт» против Бога и Церкви первоначально был вызван не столько вероотступничеством как таковым, сколько желанием перечить матери, отстаивая свою независимость. И тем более эта конфликтность обострилась, когда взрослый сын увидел, что у матери появился друг, характер отношений с которым не вызывал сомнений. Начиная с какого-то момента Михаил стал ослушником, и всё, что он делал и говорил, было направлено против Варвары Михайловны. Эти отношения переживали разные степени остроты. «Миша стал терпимее к маме – дай Бог. Но принять его эгоизма я не могу, может быть, не смею, не чувствую за собой прав <…> Во всяком случае я начну действовать, но опять-таки я не могу, как Миша, в ожидании заняться только самим собой» [48; 94], – записывала в дневнике в 1912 году Надежда Афанасьевна, которую Михаил пытался перетащить на свою сторону.

Свидетельств о том, что думала сама Варвара Михайловна о старшем сыне, не сохранилось, но нетрудно представить, какие чувства испытывала она во время causiers со своим первенцем и иронического ниспровержения им авторитетов на глазах у других детей. И все же если дочь карачевского протоиерея от сыновьего нигилизма в базаровском духе сильно коробило, но не заставляло ни в чем усомниться, а лишь быть еще более твердой и категоричной («Вечер прошел тихо, один из обычных вечеров в зеленой столовой, когда шумит самовар, безапелляционно утверждает что-либо мама» [48; 99], – иронически описывала один из булгаковских журфиксов Илария Михайловна, и тут, конечно, самое главное слово «безапелляционно»), то на молодое поколение слова красноречивого бунтаря («Мишины красивые оригинальные проповеди» [48; 96], – замечала в дневнике Надежда Афанасьевна) производили куда большее впечатление.

«Влияние Миши на моих братьев сказалось прежде всего в том, что мои братья, которые учились тогда в духовной семинарии, стали готовиться к поступлению в институт», – вспоминала сестра Александра Гдешинского Екатерина, а жена его Лариса Николаевна приводила слова мужа, который говорил, «что по светской дороге они (братья Гдешинские. – А. В.) пошли под влиянием Миши – оказали свое действие вечера в „открытом доме Булгаковых“ с музыкой. Он их ввел, так сказать, в светскую жизнь – заставил полюбить все это. И, по-моему, уговаривал их уйти из семинарии – хотя это было трудно, везде в других заведениях уже надо было платить за обучение» [142; 38].

Таким образом, Булгаков не только сам стал блудным сыном, ушедшим от призвания своего отца, деда и прадеда, но и других к тому же с успехом подталкивал. «Своих друзей Платона и Сашу Гдешинских постоянными насмешками над их семинарским званием он вынудил бросить семинарию и поступить в университет», – с осуждением пишет уже упоминавшийся Н. Никонов. И при желании против автора «Мастера и Маргариты» можно завести целое дело о совращении ближних в атеизм, мистику и оккультизм, продолженное впоследствии в его знаменитом романе, когда аудитория соблазненных читателей возросла до нескольких миллионов. С такими утверждениями и такой логикой встречаться приходится сегодня сколько угодно.

«Писатель всегда ответственен за свое слово. В этом смысле рукописи действительно не горят. Вину же Булгакова отяжеляет и то, что он знал и Священную историю, и Писание, так как родился и вырос в семье профессора Киевской Духовной Академии» [107], – выносит свой приговор Ирина Репьева в статье «Неправильный Булгаков».

Подобный ход мысли следует признать несколько плоским и упрощенным, и дальнейший жизненный путь Михаила Булгакова показал, что по меньшей мере активным богоборцем он не стал, а напротив, столкнувшись с безверием уже не отдельных интеллектуалов, а сотен тысяч, если не миллионов людей, пришел от массового атеизма в ужас. И потом, дело ведь не только в одном конкретно взятом молодом человеке, оказавшемся в очень сложной психологической ситуации, но и в общем кризисе, охватившем Россию на рубеже веков и очень больно ударившем по всем, не в последнюю очередь по творческой интеллигенции, в среде которой мало кто сумел от этих веяний уклониться. Но все же если говорить о покинувших семинарию Гдешинских и ставить их решение в упрек Булгакову, то стоит отметить, что в этой семье, помимо братьев Александра и Платона, были сестры Софья и Катерина, которые безо всякого тлетворного булгаковского влияния не просто предпочли духовному образованию светское, а сделались такими атеистками, что их мать говорила: «Я теперь старая, помирать скоро буду, не знаю, куда деваться. У Сони я жить не могу, потому что меня там похоронят как собаку, без отпевания» [142; 39]. Сама же Соня, работавшая сельской учительницей, отозвалась о своей атеистической деятельности: «Если я даже не совсем могла убедить – мне важно было заронить искру сомнения» [142; 38].

Соня Гдешинская «ученицей» Михаила Булгакова не была и до всего доходила своим умом (а была бы под влиянием Булгакова, до такой дури не дошла бы!). Александр Гдешинский хоть и не стал священником, но жизнь свою прожил достойно, был скрипачом, педагогом, человеком верующим (точно так же, как был верующим человеком еще один настоящий друг Булгакова – Павел Сергеевич Попов, и это дружеское окружение писателя говорит само за себя), Михаила Афанасьевича очень любил, состоял с ним в переписке и в одном из последних писем, отправленном другу юности за несколько месяцев до его смерти, поэтически вспоминал их общую киевскую жизнь: «Мы уже давно ждем шагов, прыгающих через ступеньки, – звонок и появляется, в особенности помню зимой, твоя фигура в шубе с поднятым воротником и слышится твой баритон: „Здравствуйте, друзья мои!“ …Летом помню в раскрытые окна неслись звуки виолончели, слышалось слабое постукивание шагов о тротуары, луна заливала булыжные мостовые, а напротив – из архиерейского сада неслось щелканье соловья. Неужели ничего не останется кроме памяти? Да и она исчезает…» [133; 252]

Рукописи не сгорели, память не исчезла, но эти строки, которые читала умирающему, ослепшему писателю его последняя жена, лучше прочего передают атмосферу любви и дружбы, сопровождавшую молодость Булгакова. И уже потом, когда Михаила Афанасьевича не стало, Гдешинский писал о своем товарище: «Беспощадный враг пошлости, лицемерия, косности и мещанства, он хотел видеть всех лучшими, чем они есть на самом деле, –- эту мысль выразил он мне однажды. Он не только боролся с пошлостью, лицемерием, жадностью и другими человеческими пороками, он хотел сделать людей лучше» [48; 83].

Булгаков неожиданно предстает здесь как моралист, учитель и проповедник, каковым едва ли был на самом деле, но каким неслучайно запомнился своему другу. Духовный путь героя этой книги нет нужды идеализировать, упрощать и обходить многочисленные острые углы в его биографии, но точно так же его не стоит демонизировать и опошлять. Отшатнувшись от Церкви, Булгаков не направился в сторону примитивного нигилизма и атеизма. Духовная драма старшего сына киевского богослова состояла в том, что, будучи человеком чрезвычайно впечатлительным и жадным до жизни, то есть наделенным теми качествами, без которых писателя не бывает («Добросовестно себя тренирует. Натаскивает себя на впечатления. Мастак» [32; 104], – позднее скажет о Булгакове один из приятелей Паустовского), он хотел узнать и попробовать все, и время, в которое он жил, к этой всеядности располагало как никакое другое.

Булгаков был обречен на отпадение от веры, потому что был писателем от Бога.

Это не парадокс и не игра слов. Он был писателем свыше по тому удивительному дару, который был ему дан, но и все издержки профессии сказались в его судьбе с невероятной силой – здесь воплощение извечного сюжета о том, что душа человеческая есть поле битвы между Богом и дьяволом. Однако бывают случаи, такие ремесла, а главное, такие обстоятельства времени и места, когда накал этой борьбы зашкаливает.

Никто и никогда не называл Михаила Булгакова писателем серебряного века, и понятно почему: к тому времени, когда Михаилом Афанасьевичем были опубликованы первые произведения, серебряный век был расстрелян, умерщвлен, изгнан в эмиграцию, загнан в подполье или на обочину жизни. Булгаков-прозаик, Булгаков-драматург и русский модернизм не совпали по времени, и все-таки по году рождения, по эпохе, по времени, его вскормившему, по идеологии своей Михаил Афанасьевич был человеком именно этой эпохи. Он был ровесником Осипа Мандельштама, всего на год младше Бориса Пастернака, на два года младше Анны Ахматовой, на три старше Георгия Иванова. Он поздно в силу жизненных обстоятельств и жанровой природы своего творчества вошел в литературу (и неслучайно в 1921 году писал брату Константину, что «запоздал на четыре года с тем, что я должен был давно начать делать – писать» [32; 490]), но все равно в молодости прошел через те соблазны, которые в избытке подарила России щедрая пора, зиждившаяся на чем угодно, но только не на «казенном» либо «устаревшем» православии. Он воспитывался и рос в тех условиях, когда вместо Отцов Церкви и житий святых предлагались Ницше, Вагнер, Дарвин, богоискательство, оккультизм, сектантство, мистика, да плюс еще кокаин и морфий – через какие извивы, лабиринты и подземные ходы только не пробиралась тогдашняя пытливая мысль, и Булгаков несомненно пропускал все это через самое сердце и становился адептом, испытателем и распространителем всех веяний своего времени. В этой связи удивительно не то, что он «уверовал» в Дарвина, а то, что он не заделался революционером и оставался монархистом, когда монархические настроения в интеллигентской среде становились уделом маргиналов, а из русских писателей каждый второй заигрывал либо с эсерами, либо с большевиками.

Да, про него нельзя сказать, что он с юности не ходил на совет нечестивых, но про кого из тогдашних мастеров культуры можно? «Любил всякую чертовщину. Спиритические сеансы. Рассказывал всякие чудасии…» [142; 37–38] – вспоминала племянница Александра Гдешинского Нина Поликарповна, знавшая Булгакова достаточно поверхностно. А куда лучше понимавшая брата Надежда Афанасьевна записывала в дневнике: «Теперь мне надо разобраться во всем, да нет времени: гений, эгоизм, талантливость, самомнение, наука, ложные интересы, права на эгоизм, широта мировоззрения и мелочность, вернее, узость, над чем работать, что читать, чего хотеть, цель жизни, свобода человеческой личности, дерзнуть или застыть, прежние идеалы или отрешение от них, непротивление злу – сиречь юродивость, или свобода делания хотя бы зла во имя талантливости, эрудиция и неразвитость, мошенничество или ошибка» [48; 93]. Так писала в декабре 1912 года 19-летняя девушка, а позднее, просматривая свои записи в 1940 году, внесла комментарий: «Это все вопросы, поднимаемые в моих разговорах Мишей – братом» [48; 93].

А брат корил ее за «застой» в мыслях, и странное дело, по крайней мере половина из вышеперечисленных «проклятых» вопросов за полвека до Булгакова приходила в голову и одному петербургскому студенту, жившему недалеко от Сенной и попытавшемуся решить их самым радикальным образом.

Разумеется, поверившим теорию практикой Раскольниковым Булгаков не сделался, и его сестре не было нужды становиться Дуней, но именно «бесконечным теоретиком» называл своего друга Саша Гдешинский. Булгаков был не только теоретиком, но, как увидим дальше, и бесконечным практиком тоже. И эта бесконечность действовала на многих.

«Разговоры с Мишей и Сашей – интересные, широкие (как я хорошо понимаю Мишу, как иногда мы одинаково мыслим и как несогласны часто – совершенно противоположны по взглядам), разговоры обо всем, начиная со смысла жизни и кончая Бетховеном, Пушкиным, Вагнером, идеей эволюции, теоретизмом, эгоизмом, Мишиными мечтами о „лампе и тишине“ и жалобами на мальчиков, – эти разговоры подняли во мне многое» [48; 95], – признавалась сестра Булгакова. А в другом месте писала еще более определенно: «Миша недавно в разговоре поразил меня широтой и глубиной своего выработанного мировоззрения – он в первый раз так разоткровенничался, – своей эрудицией, не оригинальностью взглядов, – многое из того, что он говорил, дойдя собственным умом, для меня было довольно старо, – но оригинальностью всей их компоновки и определенностью мировоззрения… У Миши есть вера в свою правоту или желание этой веры, а отсюда невозможность или нежелание понять окончательно другого и отнестись терпимо к его мнению. Необузданная сатанинская гордость, развившаяся в мыслях в одном направлении за папиросой у себя в углу, за односторонним подбором книг, гордость, поднимаемая сознанием собственной недюженности, отвращение к обычному строю жизни – мещанскому и отсюда „права на эгоизм“ и вместе рядом такая привязанность к жизненному внешнему комфорту…» [48; 93–94]

Поразительно, но в этой характеристике молодого Булгакова сказались все его дальнейшие житейские устремления: ненависть к мещанству и одновременно тяга к уюту, к «лампе и тишине». Со строго православных позиций нет ничего проще, как обвинить его и на всю жизнь «отлучить от Церкви» и за сатанинскую гордость, и за право на эгоизм, а с позиций инквизиторских и вовсе можно с легкостью отправить на костер вместе с полным собранием сочинений. Но если Булгакова не судить, а попытаться понять, то можно заметить следующее. Борис Пастернак сравнивал поэзию с губкой, которая всасывает и насыщается. Это относится и к прозе, и к драматургии. Искусство не бывает не пронизано своим временем – молодой Булгаков был насыщен эпохой конца.

А в наши дни и воздух пахнет смертью, Окно открыть, что жилы отворить.

В счастливом доме на Андреевском спуске эти окна были распахнуты настежь, и уют в нем был потревожен задолго до того, как «легендарные времена оборвались, и внезапно, и грозно наступила история».

Глава третья

ВРАЧЕБНОЕ ВМЕШАТЕЛЬСТВО

В описываемые годы бурных мировоззренческих дискуссий в доме № 13 по Андреевскому спуску Михаил Афанасьевич Булгаков был студентом медицинского факультета Киевского университета Святого Владимира. Прошение о зачислении в студенты было подано им 17 июля 1909 года. На выбор профессии могли повлиять и ставшие врачами братья матери Николай Михайлович и Михаил Михайлович Покровские, и ее друг доктор Иван Павлович Воскресенский, хотя, как позднее признавался сам Булгаков своему биографу П. С. Попову, мать «мечтала об одном, чтобы его сыновья стали инженерами путей сообщения». Попов в свою очередь написал о том, что «его интересовали также юридические науки» [20; 574], а Надежда Афанасьевна Булгакова сообщала Константину Паустовскому, что ее брат желал стать оперным певцом. Очевидно также, что уже тогда Булгаков всерьез интересовался литературой и театром и все-таки учиться пошел на врача: «после известного колебания избирает медицинский факультет» [20; 574].

Для молодого человека, ищущего в жизни надежного заработка и интересной профессии, это было разумно и дальновидно. Для будущего русского писателя медицина становилась традицией: Даль, Чехов, Вересаев, Юрий Живаго… Но студентом, в отличие от своих собратьев, Михаил Булгаков был не самым примерным. Поступив в университет в 1909 году, он окончил его только в 1916-м, пробыв несколько лет на втором курсе, что едва не привело нашего героя к отчислению из числа – оговорка по «Собачьему сердцу» – «московских студентов», да и П. С. Попову Булгаков не случайно говорил, что если от гимназии у него остались очень богатые впечатления, то от университета – гораздо более скудные. А одной из причин того стала девушка с русским именем Татьяна и литовской фамилией Лаппа, которую одни произносят с ударением на первый слог, а другие – на второй. Татьяна Николаевна говорила, что она Лаппá.

По отцу она происходила из столбовых дворян. Как сообщает Борис Мягков, среди предков Татьяны Николаевны был декабрист, член Южного общества Матвей Демьянович Лаппа (1799 или 1800–1841), разжалованный за участие в деятельности общества в рядовые, но с сохранением дворянского звания; дедушка Татьяны Николаевны Николай Иванович Лаппа служил управляющим Казенной палатой под начальством М. Е. Салтыкова-Щедрина, и позднее ту же должность занимал ее отец Николай Николаевич, только его начальником оказался П. А. Столыпин. Мать Татьяны Евгения Викторовна Пахотинская была польского происхождения; у Татьяны было четверо братьев и сестра. Судя по сохранившимся фотографиям, девушка была необыкновенна хороша, унаследовав красоту от матери-польки: та, по ее признанию, «очень красивая была, и вот даже оглядывались и говорили, какая красивая женщина идет» [87; 15]. А про себя Татьяна Николаевна рассказывала: «Я… была шатенкой с синими глазами» [53; 54].

Из всех женщин, которые были в жизни Булгакова, Татьяна Николаевна знала Михаила Афанасьевича дольше всех, стала его единственной венчанной женой, прожила с ним неимоверно тяжелые годы, выхаживала его во время болезней, была им сильно обижена и под закат своей долгой (она прожила почти что 90 лет) жизни оставила довольно противоречивые воспоминания, которые наговаривала исследователям творчества писателя в 1970–1980-е годы. Ни дневников, ни мемуаров она не вела. Вообще в ее облике было очень много таинственного, недосказанного. Начать с того, что Татьяна Николаевна даже год своего рождения сообщала собеседникам разный: от 1889 до 1896-го, и эти ошибки повторяются и в нынешних книгах, посвященных творчеству Булгакова. Наиболее вероятная дата ее рождения – 23 ноября 1892 года, то есть она была младше нашего героя на полтора года. Когда они впервые познакомились, ему было 17, ей неполных 16 лет. Это случилось летом 1908 года благодаря Татьяниной тетке по отцу Софье Николаевне Давидович. Та служила во Фребелевском обществе и однажды попросила сына своей сослуживицы Варвары Михайловны Булгаковой Мишу показать саратовской племяннице Киев. «Я увидела стройного, глазастого юношу в гимназической форме <…> Миша посмотрел на меня и с учтивой улыбкой ответил: „С удовольствием“» [53; 53].

Выскочила ли в данном случае любовь, как убийца в переулке, сразу же или чуть погодя, сказать трудно, но нет сомнения в том, что с обеих сторон это была не просто первая влюбленность, но очень сильное и глубокое увлечение.

«То было золотое время: целыми днями, не замечая усталости, мы бродили по киевским улицам и паркам, вдвоем ходили в Печерскую лавру, посещали музеи. <…> Часто бывали на Владимирской горке – любимом месте Михаила, откуда открывалась захватывающая картина заднепровских далей и было чуть жутковато смотреть с отвесных гор вниз… <…> А вечерами шли в Оперный театр слушать „Севильского цирюльника“, „Кармен“, „Аиду“, „Гугенотов“, „Фауста“…» [62; 298]

В августе она, по собственному признанию, «с большой неохотой» уехала в Саратов: до окончания гимназии ей было еще три года, ему – год. Зимой они собирались встретиться в Киеве на рождественские каникулы, но из этих планов и надежд ничего не вышло: столбовой дворянин Николай Николаевич Лаппа и его красавица жена Евгения Викторовна свою дочь в Киев не отпустили, а вместо нее в гости к тетушке Софье Николаевне Давидович отправился Тасин брат-близнец Евгений. Михаил этой заменой был, натурально, убит.

«Не прошло и двух дней после начала зимних каникул, как из Киева пришла телеграмма от Саши Гдешинского (друга Михаила) примерно такого содержания: „Телеграфируйте обманом приезд Таси. Миша стреляется“, – вспоминала Татьяна Николаевна. – Мой отец эту телеграмму перехватил и отправил ее тете Соне в Киев, прося серьезно поговорить с ее приятельницей Варварой Михайловной о поведении ее сына. Как-то конфликт был улажен» [62; 299].

В другом варианте воспоминаний говорится о том, что никакого конфликта не было, и обе женщины – тетка Татьяны и мать Михаила – смеялись. А Булгаков меж тем решил приехать сам. «Он как раз кончил гимназию, и дядя Коля подарил ему 25 рублей. Он написал, чтобы я вышла к поезду, и он – сразу уедет обратно. А это письмо перехватила моя мать, и меня заперли на ключ. И Михаила из Киева не отпустили» [87; 25].

Сам факт посылки телеграммы со столь грозным содержанием может казаться обычным розыгрышем, мистификацией, каковые Михаил Афанасьевич любил; мотив невразумительной телеграммы, равно как и мотив самоубийства, будет позднее неоднократно обыгран писателем в художественной прозе и драматургии, но все же обращает на себя внимание одна вещь. Самоубийство в те годы стало среди российской молодежи эпидемией и своеобразным фактом культуры серебряного века. (Не так давно в России была даже выпущена книга «А сердце рвется к выстрелу», куда вошли стихи тринадцати поэтов серебряного века, покончивших с собой, среди них Всеволод Князев, ставший героем «Поэмы без героя» Анны Ахматовой.) Среди ближайшего окружения Булгаковых и Лаппа будет как минимум двое, а может быть, трое самоубийц: в 1913 году покончил с собой один из братьев Татьяны Николаевны Лаппа, а в 1915-м застрелился на глазах у Михаила его ближайший друг Борис Богданов. Так что шутки на эту тему были слишком горькими и опасными. Однако даже если суицид не входил в планы молодого студента, все равно столь серьезным людям, как статский советник Лаппа и его супруга, экстравагантный ухажер их дочери своими сумасшедшими телеграммами едва ли мог понравиться, и по этой или другой причине, но только Тасю не отпускали в Киев целых три года.

Встретились двое в 1911 году, когда он уже учился в университете, а она окончила гимназию. До этого, если верить воспоминаниям Татьяны Николаевны, велась переписка, к сожалению, до нас не дошедшая, однако сам факт того, что молодые люди не видели друг друга три года, но сохраняли взаимный интерес и вынашивали планы совместной жизни в будущем, говорит сам за себя.

«27 июля 1911 года. Миша доволен: приехала Тася <…> и мама во избежание Мишиных поездок через день в Киев хочет пригласить Тасю гостить… 31 июля. Приехала на эти последние летние дни к нам Тася Лаппа: живет у нас с 29-го. Я ей рада: она славная» [48; 96], – записывала в дневнике Надежда Афанасьевна Булгакова. «С Михаилом мы не расставались, как и прежде, гуляли по городу, ходили в театры, слушали музыку, – рассказывала сама Татьяна Николаевна. – Это время мне запомнилось еще и тем, что в Киев приехал царь Николай II с Александрой Федоровной в сопровождении больших петербургских чиновников. По городу разъезжал царь с сопровождавшей его свитой в открытой машине, и мы несколько раз видели их на центральных улицах» [62; 300].

Это был тот самый роковой приезд Государя, когда в Киевском оперном театре, куда так любили ходить молодой Булгаков и его подруга слушать «Севильского цирюльника», «Кармен», «Аиду», «Гугенотов» и «Фауста», во время представления оперы «Жизнь за Царя» был смертельно ранен премьер-министр Российской империи Петр Аркадьевич Столыпин. «Печальное событие произвело сильное впечатление на нас всех, и мы долго не могли успокоиться» [62; 300], – вспоминала Лаппа, чей отец, как уже говорилось, работал в Саратове во времена столыпинского губернаторства. Что касается реакции Михаила Афанасьевича, то он, согласно одному из ответов Татьяны Николаевны, убийства не одобрял и «огорчился очень» [87; 26].

В действительности мы не знаем наверняка, до какой степени был политизирован либо аполитичен двадцатилетний студент медицинского факультета, но совершенно очевидно, что к так называемому прогрессивному студенчеству, к тем, кто требовал свобод и прав, выходил на демонстрации, кто участвовал в тайных политических кружках и сходках, агитировал рабочих, читал «Капитал», – ни к одной из этих многочисленных революционных групп Михаил Булгаков не принадлежал, и это выгодно отличало его от многих русских юношей, прошедших школу марксизма либо застрявших в ней. На Андреевском спуске темы обсуждались не узкополитические, а философские, общечеловеческие, но более всего студента-медика волновала в ту пору собственная личная жизнь, в которой его опять ждала разлука с возлюбленной. Татьяна Николаевна хотела бы остаться в Киеве, но родители ей этого не разрешили, и осенью она была вынуждена вернуться домой. Там по настоянию отца («хочу посмотреть, можешь ты работать или нет» [87; 26]) девушка поступила в женское ремесленное училище на должность классной надзирательницы, то есть стала заниматься тем же, чем за двадцать лет до этого занималась, правда, с гораздо большим успехом, мать Михаила Афанасьевича Варвара Михайловна Покровская. Если классную даму в Карачеве в 1889–1890 годах девы слушались, то юная классная дама в Саратове в 1911 – 1912 годах никаким авторитетом не пользовалась: «Там девушки были в два раза больше и толще меня. Преподаватель Закона Божьего спрашивает однажды: Где ваша классная дама? – Вот она. – Ну вы скажете! Ха-ха-ха… Домой я после занятий приходила совсем без голоса» [142; 44]. А в другом варианте ее рассказ еще трогательнее и беспомощнее: «Вели они себя ужасно. И потом, они же ничего не слушают! Я им говорю, что „знаете, вот вы… не надо так себя вести“. Никакого внимания» [87; 26]. Попробовали бы они так себя вести у Варвары Михайловны Покровской!

Единственное, что объединило двух этих очень разных женщин, было то, что некоторое время спустя после своего учительства обе вышли замуж за мужчин по фамилии Булгаков, хотя при обстоятельствах весьма различных и с весьма различными последствиями. Сравнение двух брачных историй – отца и сына, Афанасия Ивановича и Михаила Афанасьевича, отлично демонстрирует, как стремительно менялась жизнь в Российской империи.

Итак, Тася мучилась с великовозрастными девицами в Саратове, он учился, а точнее, прогуливал занятия в Киеве и рвался на Волгу при любой возможности. Впервые Михаил отправился туда на рождественские каникулы 1911/12 года, и тогда же произошло его знакомство с будущими тестем и тещей. Хотя юноша приехал не один, а привез с собой бабушку Лаппа Елизавету Николаевну, на родителей своей возлюбленной претендент на руку их дочери мог произвести впечатление не лучшее, нежели Чацкий на Фамусова. Лаппа и родом были люди более знатные, и материально обеспеченные (как вспоминала Татьяна Николаевна, в доме были и горничная, и кухарка, и бонна, а за стол иногда садилось по сотне человек гостей), да и надежности и основательности в молодом человеке они не видели. Он забросил к тому времени университет, ходил на театральные курсы, правда, без особого успеха, сестре говорил о намерении стать писателем, по всей вероятности, то же самое рассказывал и невесте, и, хотя поверить в реальность этой мечты было трудно, Тася шла за своим возлюбленным в огонь и в воду. Родители предлагали ей ехать учиться за границу, они были готовы на все, чтобы разлучить ее с сомнительным искателем ее руки, но Татьяна Николаевна бросила постылую работу в Саратове и выбрала историко-филологические курсы при Фребелевском институте.

«Мы с Михаилом в августе стали собираться в Киев. Мать говорит: „Куда ты поедешь? Отца-то нету…“[6] – „Поеду, и все“. Купили билеты, собрали вещи и поехали» [87; 28], – вспоминала Татьяна Николаевна.

«Миша вернулся en deux с Тасей; она поступает на курсы в Киеве. Как они оба подходят друг другу по безалаберности натур», – записала Н. А. Булгакова летом 1912 года, а в 1940 году, просматривая свои дневники, зачеркнула очень точное слово «безалаберность», заменив его нейтральным «по стилю и вкусам» [48; 96]. Надежда Афанасьевна вообще очень любила комментировать свои ранние записи. Так, в 1912 году она писала о своем брате и его подруге: «Любят они друг друга очень, вернее – не знаю про Тасю, – но Миша ее очень любит…», а четыре года спустя сделала комментарий: «Теперь бы я написала наоборот».

Но, пожалуй, самое интересное ее свидетельство той поры такое: «У Миши экзамены – последний срок, или он летит из университета: что-то будет, что-то будет <…> Миша много со мной говорил в тот день… Изломала его жизнь, но доброта и ласковость, остроумие блестящие, веселость незлобивая, когда его не раздражают, остаются его привлекательными чертами. Теперь он понимает свое положение, но скрывает свою тревогу, не хочет об этом говорить, гаерничает и напевает, аккомпанируя себе бравурно на пианино, веселые куплеты из оперетт… Хотя готовится, готовится… Грустно, в общем» [48; 97].

Итак, летом 1912 года соединившийся со своей возлюбленной Булгаков был сильно раздражен, задерган, ему грозило отчисление из университета, будущее было неопределенно, и скорее всего учиться дальше он попросту не желал, примериваясь к другому поприщу. Но пока что – не литературному. Существует устный рассказ Булгакова об этой поре, изложенный в мемуарах сотрудника газеты «Гудок» И. Овчинникова:

«Дело было в Киеве, в бытность мою студентом-медиком тамошнего университета. Вообразив, что у меня голос, я решил поставить его по всем правилам вокального искусства. Сказано – сделано. Записался приходящим в консерваторию, толкаюсь по профессорам, извожу домашних бесконечными вокализами» [32; 137–138]. Далее следовала история о том, как Булгаков понял, что подлинным вокальным талантом Господь его не одарил, и от оперной карьеры отошел, но само намерение вырваться за рамки профессии уже тогда, в ранней молодости, показательно. Вокально-театральные неудачи вразумили молодого искателя. Он сел за книги, благополучно сдал экзамены за второй курс и перешел на третий, а вот желание жениться на дочери статского советника не прошло, но лишь окрепло, тем более что скорее всего именно оно, это желание, и сподвигло юношу вернуться в университет и перейти на третий курс, ибо по тогдашним законам жениться раньше студенту было невозможно.

«Теперь Мише нужно хлопотать о всяких бумагах; и я хочу, чтобы в матрикуле был зачтен его переход на 3-й курс, а тогда уже и венчаться можно» [48; 98], – писала в одном из писем Варвара Михайловна. Все время молодые проводили вместе. Татьяна снимала комнату на Рейтарской улице в доме № 25. Михаил там если не поселился, то бывал так часто, что фактически они уже были мужем и женой, но против венчания выступала многочисленная родня. «Ты, конечно, можешь представить, какой скандал шел всю зиму и на Мар<иинско>-Благ<овещенской>. Бабушка и сейчас не хочет слышать об этой свадьбе, Сонечка же старается принимать самое активное участие» [48; 98], – сообщала весной 1913 года своей дочери Варвара Михайловна об уже знакомых нам лицах. Бабушка – это Елизавета Николаевна Лаппа, которую за год до того возил в Саратов Михаил Афанасьевич, а Соня – подруга Варвары Михайловны Софья Николаевна Давидович, некогда опрометчиво сказавшая своей пятнадцатилетней племяннице: «Я познакомлю тебя с мальчиком. Он покажет тебе Киев». Если учесть, что между этими двумя эпизодами – экскурсией по Киеву и желанием узаконить отношения – прошло без малого пять лет, то чувства свои молодые люди проверили основательно. И тем не менее Татьяна Николаевна вспоминала: «Однажды я получаю записку от Варвары Михайловны с просьбой зайти. Я пришла. Она говорит: „Тася, я хочу с вами поговорить. Вы собираетесь замуж за Михаила? Я вам не советую… Как вы собираетесь жить? Это совсем непросто – семейная жизнь. Ему надо учиться… Я вам не советую этого делать…“» [87; 28–29]

Михаил Афанасьевич в ответ заявил: «Ну, мало ли, что она не хочет, но все равно я должен жениться» [87; 29], и снимал накопившееся в доме напряжение путем сочинения шутливой пьесы «С миру по нитке», в которой было задействовано много домашних, а главным перлом была реплика некой «Доброжелательницы»: «Жить они вполне свободно могут в ванной комнате. Миша будет спать в ванной, а Тася – на умывальнике» [48; 97]. Но чем больше веселился или делал вид, что веселится, жених, тем более грустила его матушка. «Дела обстоят так, что все равно они повенчались бы, только со скандалом и разрывом с родными; так я решила устроить лучше все без скандала, – жаловалась она дочери, уехавшей к тому времени учиться в Москву. – Пошла к отцу Александру Александровичу (можешь представить, как Миша с Тасей меня выпроваживали поскорее на этот визит!), поговорила с ним откровенно, и он сказал, что лучше, конечно, повенчать их, что „Бог устроит все к лучшему“… Если бы я могла надеяться на хороший результат этого брака; а то я, к сожалению, никаких данных с обеих сторон к каким бы то ни было надеждам не вижу, и это меня приводит в ужас» [48; 97 98].

Ничего похожего на ее собственный, такой правильный, ясный, освещенный церковью и всеми одобряемый брак в женитьбе ее первенца не было. С Михаилом говорил священник, обращая его внимание на серьезность совершаемого шага и призывая Божье благословение, но, как признавалась Варвара Михайловна дочери: «А Мише его слова как с гуся вода» [48; 98]. Еще более легкомысленно относилась к предстоящему таинству невеста, которая, в отличие от своего жениха, росла в семье, от Церкви далекой, и когда Варвара Михайловна пыталась уговорить Михаила и Татьяну перед свадьбой поговеть, они со скорбным видом ели постное в доме на Андреевском спуске, а после шли в ресторан разговляться.

Но помимо этого было и куда более серьезное обстоятельство, которое Татьяна Николаевна в одних вариантах своих воспоминаний скрывала, а в других проговаривалась.

«Деньги на платье мне прислали, но их пришлось истратить в другое место…» [87; 36]

«Фаты у меня, конечно, никакой не было, подвенечного платья тоже – я куда-то дела все деньги, которые отец прислал. Мама приехала на венчание – пришла в ужас…» [142; 46]

«Подвенечного платья у меня не было, все деньги, которые мне выслали родные, я накануне истратила, и когда моя мать приехала на свадьбу, не находила слов, чтобы отругать меня» [62; 301].

На самом деле Евгения Викторовна Лаппа не находила слов для дочери не только из-за ее легкомысленного отношения к свадебному наряду; накануне венчания она могла узнать о том, что деньги, которые предназначались для подвенечного платья, были истрачены на аборт. Татьяна Николаевна сделала эту операцию незадолго до того, как стала женой Михаила Афанасьевича. С житейской точки зрения ее, наверное, можно было понять: денег мало, жизнь не устроена, оба еще молоды, да и жить хотелось для себя, а не для ребенка. «Никак нельзя было оставлять…» [87; 36] – говорила она много лет спустя Леониду Паршину, но эта логика скорее свойственна нашему времени. Тогда, казалось бы, люди были воспитаны иначе, и тем не менее 20-летняя женщина при согласии своего друга и без пяти минут мужа решилась на этот шаг. Тот факт, что она сделала аборт, был не просто сам по себе трагичен и показывал степень ее и ее жениха реальной, а не бутафорской удаленности от Церкви. Беда была в том, что в этой операции уже не было ничего экстраординарного. В 1914 году в России было сделано примерно 400 тысяч, как тогда называлось, «преступных выкидышей». За аборты наказывали, но число наказуемых по сравнению с количеством абортов, пусть даже подсчитанных весьма приблизительно, было минимальным. Так, в тот год, когда Татьяна сделала аборт, понесли наказание всего 60 человек. Вынужденная нелегальная операция была дорогостоящей, и едва ли она могла поднять настроение и невесты, и жениха. Кто еще об этом из родственников знал, сказать трудно. «Конечно, никто ничего не знал» [87; 36], – говорила Татьяна Николаевна своему собеседнику, но все же о случившемся скорее всего знала либо догадывалась Варвара Михайловна, что удручало ее накануне венчания еще больше. «Миша совершенно измочалил меня <…> В результате я должна была предоставить ему самому пережить все последствия своего безумного шага» [48; 97], – признавалась она дочери. Изъятые при публикации этого письма Е. А. Земской фрагменты скорее всего касались нежелательной Тасиной беременности. Каково было отношение Варвары Михайловны к тому факту, что она может стать бабушкой, неизвестно; что думал обо всем сам Михаил, был «за», «против» или равнодушен, мы также не знаем, но подавленное состояние всех участников семейной драмы накануне свадьбы бросалось в глаза булгаковской родне.

«…они совершенно издергались, избеспокоились, изволновались и извелись», – писала сестра Михаила Вера сестре Наде, после чего переходила к перечислению домашних хлопот, призванных внести в жизнь успокоение: «Мама шьет Мише простыни и наволочки, а Миша и Груня их метят» [48; 98–99]. Однако, несмотря на эти заботы, Варвара Михайловна была измучена не меньше сына. «У меня еще хватило сил с честью проводить их к венцу и встретить с хлебом-солью и вообще не испортить семейного торжества» [48; 99], – писала она дочери, а дальше сообщала, что к вечеру у нее поднялась температура до 39 градусов и она пролежала в постели три дня.

Свадьба состоялась 26 апреля. Во время венчания, как вспоминала Татьяна Николаевна, «все время хохотали» [62; 616], «почему-то хохотали под венцом ужасно» [142; 46]. Возможно, это веселье было не столько легкомысленное, сколько нервное, а может быть, теперь казалось, что все страшное позади и впереди их ожидают долгие счастливые годы совместной жизни в одном из самых прекрасных городов империи. Позднее весеннее настроение отразилось в очерке Булгакова «Киев-город»:

«Весной зацветали белым цветом сады, одевался в зелень Царский сад, солнце ломилось во все окна, зажигало в них пожары. А Днепр! А закаты! А Выдубецкий монастырь на склонах! Зеленое море уступами сбегало к разноцветному ласковому Днепру. Черно-синие густые ночи над водой, электрический крест Св. Владимира, висящий в высоте…

Словом, город прекрасный, город счастливый. Мать городов русских.

Но это были времена легендарные, те времена, когда в садах самого прекрасного города нашей Родины жило беспечальное, юное поколение. Тогда-то в сердцах у этого поколения родилась уверенность, что вся жизнь пройдет в белом цвете, тихо, спокойно, зори, закаты, Днепр, Крещатик, солнечные улицы летом, а зимой не холодный, не жесткий, крупный ласковый снег…»

Была у самого Булгакова и его юной жены такая уверенность, не была… «…был год 1913-й. Блестящий, пышный год», – писал он позднее в неопубликованном при жизни рассказе «Мне приснился сон…».

После церкви сели в карету и отправились на Андреевский спуск пить донское шампанское, есть фрукты с конфетами и читать приветственные телеграммы. Среди гостей была в основном молодежь, вхожая в дом Булгаковых, родня с обеих сторон, но не было отца Татьяны Николаевны – статского советника Николая Николаевича Лаппа, и едва ли это отсутствие было случайным. А венчал Михаила и Татьяну очень известный в Киеве священник церкви Николы Доброго на Подоле, профессор Киевской академии, сослуживец и друг Афанасия Ивановича Булгакова протоиерей Александр Глаголев, тот самый, к кому обратилась Варвара Михайловна за поддержкой и советом в трудную минуту и кого позднее Булгаков описал в «Белой гвардии» под его же собственным именем отца Александра.

Татьяна Николаевна Лаппа в одном из вариантов своих мемуаров рассказывала о том, что Глаголев часто посещал Варвару Михайловну, «а когда в доме был Михаил, они уединялись и тихо и мирно беседовали» [62; 302]. В беседе с другим интервьюером этот факт она отрицала: «Я знаю, что Михаил к Глаголеву не ходил, и он к нам не ходил. Михаил ни разу не вспоминал о нем. Он верил, но не был религиозным» [87; 65]. Критерием истины здесь скорее всего может служить факт литературы: беседа старшего Турбина с отцом Александром в романе «Белая гвардия» едва ли появилась бы просто так. И если эти встречи имели место, то очевидно, что спокойные разговоры православного священника с отшатнувшимся от Церкви юношей выгодно отличались от тех яростных споров, которые вели между собой мать и сын, и косвенно лишний раз подчеркивали, что в домашних «causiers» было действительно много личного, к делу не относящегося, смесью юношеской бравады и фронды, с одной стороны, и раздражением категоричной женщины, потерявшей власть над сыном, – с другой. Отсюда, разумеется, не следовало, что молодой Булгаков раскаялся в своих заблуждениях и вернулся в лоно Матери-Церкви, более того, по свидетельству все той же Татьяны Николаевны, ее муж даже не носил нательного креста. «Нет, никогда не носил, это точно. И я не носила. Мой крест, наверное, был у матери. А у него вообще не знаю, где был. Никогда он его с собою не возил» [32; 488]. И все же дверь оставалась открытой и вопрос веры и безверия окончательно решен им не был.

Булгакову нужен был достойный собеседник. И Александр Александрович Глаголев таковым был. Замечательный, образованнейший человек своего времени, он специализировался по ветхозаветной истории, был специалистом по ангелологии и демонологии, а кроме того, хорошо знал еврейский язык и обычаи евреев. В 1913 году, приглашенный в качестве эксперта по делу Бейлиса, Глаголев выступил с речью, доказывавшей необоснованность обвинений в адрес еврейского приказчика. Как относился Булгаков к этому процессу, неизвестно. Из достаточно пространного рассказа Татьяны Николаевны о деле Бейлиса можно сделать вывод о значимости этого события и очень эмоционально окрашенной реакции публики и участников процесса, но невозможно сказать ничего определенного о позиции Булгакова. Е. А. Земская опубликовала в своей книге о семье Булгаковых письмо Константина Петровича Булгакова (Кости японского) Надежде Афанасьевне, из которого также следует, что интерес в семье был огромен («Если бы ты вошла теперь в столовую часов в 8, ты бы ее не узнала. Нет воплей Лельки, избиваемой Ванькой, исчезли блошки, притихли балалайки. Все тихо. За столом, заваленным газетами, склонившись все от мала до велика над Киевской мыслью, Новым временем, Южной копейкой, Последними новостями, изредка проскальзывают номера Киевлянина, еще реже двуглавого орла. В доме тихо и спокойно. Дебаты происходят уже за ужином, когда приходит Миша» [48; 224]), но что именно думал и говорил Михаил Афанасьевич – неясно. Однако газетам – причем, отметим, газетам преимущественно консервативным, – не верил уже тогда, «…в зале суда настроение совершенно иное, чем описывается в Киевской мысли и… ее освещение дела не соответствует действительности. То же говорит и Миша…» [48; 224]

Он очень быстро взрослел, много читал, писал, размышлял и, как вспоминал позднее однокурсник Булгакова Константин Яковлевич Степанковский, держался на курсе «дружески и в то же время замкнуто, как бы находясь в мире своих мыслей, собственной философии» [28; 56]. Эту некоторую отчужденность можно объяснить еще и тем, что Булгаков был на курсе человеком новым, ведь те, кто поступили в университет вместе с ним в 1909 году, ушли далеко вперед. Его кругом общения по-прежнему оставались родные и двоюродные братья и сестры, друзья детства Александр и Платон Гдешинские, а также одноклассник по Первой гимназии Борис Богданов. Но так или иначе после свадьбы жизнь старшего сына Варвары Михайловны, вопреки ее опасениям, мало-помалу наладилась. Сначала молодожены жили на Рейтерской, потом переехали в собственный дом Ивана Павловича Воскресенского, располагавшийся на Андреевском спуске против церкви Андрея Первозванного. Обедать ходили в зависимости от того, как позволяли средства, то в ресторан, то в студенческую столовую, а то и к матери, которая ругала молодую невестку за неумение вести хозяйство и безмерную трату денег на развлечения, лихачей и авто.

«Мишка жалуется на полнейшее отсутствие финансов. Возлагает большие надежды на предстоящие именины и сказал, что вывесит объявление с перечнем подарков и порядка их подношений» [48; 224], – писал Константин Булгаков двоюродной сестре Надежде в октябре 1913 года. Однако по свидетельству сестры Веры Булгаковой, относящемуся к 1914 году, «Мишка с Тасей» «живут настоящим семейным домом. Устраивают субботы, винтят» [48; 100].

В остальные дни недели Михаил Афанасьевич исправно посещал занятия в университете, давал уроки, а в театр ходил теперь не только оперный, но и в анатомический, впоследствии описанный в «Белой гвардии».

«Он теперь очень усиленно занимается, это заметно. По крайней мере, когда я жил с ним, он никогда так не занимался» [48; 224], – свидетельствовал кузен Булгакова Константин. «Я все время провожу за книжкой. Экзаменов уже часть сдал к маю, вероятно перейду на 4-й курс» [48; 268], – успокаивал сестру Надежду сам Михаил Афанасьевич, а Татьяна Николаевна рассказывала много лет спустя: «Я следила, чтобы он не пропускал» [87; 38]. Сама она уже нигде не работала и не училась, и когда они с Михаилом ходили в читальный зал городской библиотеки в Царском саду, то он брал книги по медицине, ей давал читать «беллетристику – разные там французские романы и приключения». Как говорил о круге чтения Татьяны Николаевны со слов И. В. Листовничей директор музея Булгакова в Киеве А. П. Кончаковский, «она была человеком впечатлительным, плакала над французскими романами, а Михаил Афанасьевич выбирал ей чтиво, чтобы она чувствовала себя комфортно» [163]. Более серьезной литературой жена будущего писателя не увлекалась. Возможно, не тянулась к ней сама, возможно, таким было желание мужа, домостроевца, консерватора и убежденного противника женского образования. «В дневнике Н. А. замечает, что брат не был сторонником женского образования, – писала Е. А. Земская. – Он посмеивается над „курсихами“ Верой и Лилей. Советует мне идти на медицинский: „Из всех зол женского образования выбирать наименьшее – идти в женщины-врачи“» [48; 85]. Но если Вера и Лиля своего насмешливого брата и кузена не слушались и продолжали учиться, то Тася, которой науки давались трудно еще в гимназии, а на курсы она поступила только для того, чтобы был предлог уехать из дома, после свадьбы учебу забросила («во-первых, мне это не нужно было, во-вторых, надо было платить деньги» [87; 28]) и не занималась ничем.

С одной стороны, это отчасти соответствовало тому воспитанию, которое она получила дома (в отличие от булгаковской семьи, где ценились трудовое воспитание и уважение к личности, в семье Лаппа детей то баловали, то лупили и ставили в угол на колени, но трудиться не заставляли). С другой, решение Татьяны Николаевны пожить в свое удовольствие и ничему не учиться сослужило ей впоследствии дурную службу. Она все больше отставала от мужа и духовно, и интеллектуально; по-прежнему любила, обожала его («смотрит и слушает Мишу Тася» [48; 10], – описывала Вера вечера на Андреевском спуске), но едва ли этого восхищения было достаточно. Неслучайно сестра Надежда отмечала в дневнике 1916 года, что теперь уже не Миша больше любил Тасю, а Тася – Мишу. Так незаметно, исподволь разлад меж ними начал возникать уже тогда, хотя впереди еще были долгие, драматические годы совместной жизни в самые тяжелые для русской истории годы, когда Татьяна Николаевна сполна искупит свое прекрасное предвоенное «far niente»[7].

Говоря об этом периоде в жизни Булгакова, нельзя не упомянуть еще об одной вещи. «Однажды, не то в 1913, не то в 1914 году Михаил принес кокаин. Говорит: „Надо попробовать. Давай попробуем“ <…> У меня от кокаина появилось отвратительное чувство. Отвратительное. Тошнить стало. Спрашиваю: „А ты как?“ – „Да спать я хочу“. В общем не понравилось нам» [87; 40], – вспоминала Татьяна Николаевна, а в другом месте своих воспоминаний уточнила: «Я отвратительно себя чувствовала после этого. Не то чтобы возбуждение какое-то, сонливость. И началась рвота. А он прекрасно» [87; 49].

Именно в эту пору Булгаков, судя по всему, написал один из своих первых рассказов. «Я помню, что очень давно (в 1912–1913 годах), когда Миша был студентом, а я первокурсницей-курсисткой, он дал мне прочитать рассказ „Огненный змей“» – об алкоголике, допившемся до белой горячки и погибшем во время ее приступа: его задушил (или сжег) вползший к нему в комнату змей. «Галлюцинация, – писала в 1964 году Н. А. Земская Е. С. Булгаковой. – Пятьдесят лет прошло с тех пор, как я читала этот рассказ, а я до сих пор помню последнюю сцену: к лежащему на полу в ужасе человеку вползает и подбирается к нему огромный змей. Мишу всегда интересовали патологические глубины человеческой психики» [48; 119].

Эти два обстоятельства – прием кокаина и начало литературной деятельности – иногда связывают, хотя главным образом имеется в виду рецидив: последующее обращение Булгакова к более серьезному наркотику – морфию, речь о котором пойдет в следующей главе, а здесь отметим только, что хотя Булгаков и не был автором «Романа с кокаином»[8], его юношеское увлечение именно этим веществом, с точки зрения истории литературы, не было случайным и несло на себе зловещую метку времени.

Глава четвертая

ПОСВЯЩЕНИЕ

Начало Первой мировой войны застало Булгаковых в Саратове, куда они отправились на лето к родителям Татьяны Николаевны. Патриотический настрой, охвативший страну, не миновал и семью статского советника Лаппа. Его супруга, дама-патронесса города Саратова, Евгения Викторовна организовала при казенной палате госпиталь, в котором предложила поработать зятю. От тех лет осталась фотография, на которой Булгаков изображен среди раненых: именно так началась врачебная деятельность будущего автора «Записок юного врача». В конце сентября 1914 года студент-медик вернулся в Киев, ему надо было продолжать учиться, а его молодая жена устроилась работать в госпиталь, «…мне давали два огромных ведра, и я тащила их на пятый этаж. Потом кормила раненых, писала письма или что-то еще. Возвращалась домой совершенно измученная. Михаил посмотрел, посмотрел и говорит: „Хватит, поработала“» [87; 42].

В марте 1915-го Булгаков подал прошение о зачисление в список студентов, пожелавших нести службу зауряд-врачами 1-го разряда на подводных лодках, однако ему было отказано по состоянию здоровья. Летом Михаил Афанасьевич работал в Киеве в лечебном госпитале в Печерске, находившемся под патронажем Красного Креста; и в это же время, когда ситуация на фронте стала угрожающей ввиду наступления австрийцев, он отправил Татьяну Николаевну в Саратов. Однако уже 1 октября Тася вернулась в Киев, «не будучи в силах выносить дольше разлуку с Мишей» [48; 100], как писала Варвара Михайловна дочери Надежде в Москву. А у Михаила Афанасьевича меж тем подходила к концу учеба. 3 января 1916 года он получил свидетельство об окончании медицинского курса с выставленными за годы учебы оценками. Впервые они были опубликованы в очень интересной, насыщенной документами, но, к сожалению, не слишком известной большинству читателей книге киевского исследователя Ю. Г. Виленского «Доктор Булгаков». Согласно приведенным автором данным, из 32 оценок у студента Булгакова оказалось 18 троек, 9 пятерок (характерно, что одна из них была по богословию) и 5 четверок. Тем не менее сами выпускные экзамены, которые проходили в феврале-марте 1916 года, Булгаков сдал весьма успешно и был удостоен степени лекаря с отличием.

«Когда сдали экзамены, целое празднество было! Они где-то собирались, что-то пили, куда-то ходили, что-то орали… Михаил пришел домой пьяный и говорит: „Я пьяный сегодня пришел“» [87; 42], – вспоминала Татьяна Николаевна. Судя по исключительности этого события и состояния, что такое алкоголизм, Булгаков не знал; пил умеренно и редко и в молодости, и в дальнейшем, но при этом с большим вкусом, удовольствием и знанием дела описывал как дружеские застолья в «Белой гвардии», так и писательские пиры в «Театральном романе» или состояние похмелья и пьяные безобразия в «Мастере и Маргарите». Но самого его другой, более страшный недуг, нежели пьянство, ожидал через год после окончания учебы. Это произошло в селе Никольском в Смоленской губернии, но прежде чем Булгаков попал туда по мобилизации, он поступил на работу в Красный Крест.

Сохранилось прошение, написанное юным врачом:

«Его Превосходительству



Поделиться книгой:

На главную
Назад