— Нет уж, Леша! У меня тоже руки чешутся. Это у меня, а не у тебя из-под носа труп увели. А потом, я у шефа выклянчила эти материалы для себя, очень красиво будет, если я тебе их спихну! Ты мне лучше своими мозгами помоги. Куда кидаться сначала? Войну в морге начинать поздно, время упущено. Может, потихоньку поковыряться, не привлекая внимания, глядишь, какая-никакая информация накапает…
— Слушай, тебя Юра просил затихарить пропажу трупа? Сделай вид, что ты так и поступила, усыпи их бдительность.
— А что, это мысль. Я ему скажу, что с шефом все согласовала, и под эту марку даже заберу у него акт вскрытия — как бы на всякий случай, чтобы уничтожить все.
— Так, а пока основная твоя задача — установить личность трупа, откуда он взялся. Глядишь, и ниточки потянутся…
— Легко сказать, ты же видишь, чем я располагаю: практически ничем. Ни химии, ни гистологии у меня не будет, соответственно не будет и причины смерти. Пальцев нет, голову отчленить не успели, как личность устанавливать — не представляю, — Лешка открыл было рот, но я не дала ему блеснуть остроумием.
— Ну ты еще скажи, что круг поисков можно ограничить, поскольку отпадают все негры, старушки и малолетки.
— Еще отпадают однорукие, одноногие и люди, перенесшие аппендицит. Ты же говорила, шрамов нет?
— Очень остроумно.
— Короче, Машка, тебе прямая дорога в картотеку без вести пропавших. Поскольку работаем в обстановке строгой секретности, поручать никому ничего нельзя, придется нам самим лопатить там всех потеряшек. И я готов за отдельную плату впрячься в этот воз.
— Нельзя быть таким меркантильным. А кроме того, ты мне еще с прошлого года два дежурства должен, не говоря уже про позорно проваленное тобой дело Соболева. Так что за отдельную плату в виде протертой пищи я уж, так и быть, позволю тебе поработать по потеряшкам.
— Как у женщин в бальзаковском возрасте портится характер! Уж и сказать ничего нельзя.
— Молодец, Леша! Хоть ты и был в школе двоечником, но усвоил все-таки, что бальзаковская женщина — это тридцатилетняя женщина. Могу утверждать, что в нашей прокуратуре никто, кроме тебя, об этом не подозревает.
— Короче, Швецова, давай мне протокол осмотра и говори, когда бабушку хоронили, за какой период искать потеряшку.
— Восьмого июля его подселили к бабушке. Танцуй от этого.
— Не учи ученого. Я поехал в картотеку. А ты, любезная, дуй-ка в тюрьму, тебя твоя белокурая бестия заждалась.
И я поехала в тюрьму.
6
Открылась дверь, и конвойный ввел Соболева. Чистенький, ясноглазый, он приветливо улыбнулся мне и грациозно, как бабочка на цветок, опустился на привинченный к полу стул.
— Вы сегодня хорошо выглядите, — доброжелательно сказал он мне, — только вид очень усталый и глаза больные. Вы хорошо себя чувствуете, Мария Сергеевна?
— Спасибо, Эдик, мне абсцесс на десне прооперировали, до сих пор немножко болит. — Вообще-то я со своими подследственными общаюсь только на «вы» и по имени-отчеству, но если клиент намного младше меня, я спрашиваю у него разрешения обращаться по имени; иногда, если клиенты совсем уж сопляки или такие компанейские ребята, обращение по имени и отчеству трудно выговаривается. — Ну что, сегодня последний день ознакомления? Сегодня дочитаете оставшееся, а завтра придет адвокат, подпишем протокол двести первой?
Я даже не ожидала, что холодный, непроницаемый, прекрасно владеющий собой Эдик так заметно расстроится. Он опустил глаза, помолчал, потом спросил:
— Мария Сергеевна, если дело пошлют на доследование из суда, мы с вами опять встретимся?
— Не обязательно, дело могут поручить и другому следователю.
— А если я напишу заявление прокурору, что буду разговаривать только с вами?
— Прокурор не обязан учитывать мнение обвиняемого, не на рынке, любезный, — я улыбнулась, смягчая сказанное. — А кроме того, за дослед меня накажут.
— Да?! Тогда не будет никакого доследа. Мария Сергеевна, я вам обещаю: если мне дадут не больше девяти лет, я даже жалоб писать не буду. Хотите, я вам скажу, за что я убил Горностаеву?
Официальной версией было убийство из корысти — вещи-то взял.
— Скажите, но думаю, что знаю, Эдик.
— Да? Ну и за что же? — Он стиснул зубы. Читая дело, я обратила внимание на тщательный макияж убитой, а вообще-то она, по показаниям свидетелей, особо за собой не следила; и на то, что под кокетливым халатиком белья на ней не было, и на шампанское на столе, а обычно она пила водку… Я тогда представила себе немолодую, погрузневшую женщину, ведущую беспорядочный образ жизни, зарабатывающую скупкой краденого, не привыкшую себе ни в чем отказывать, увидевшую юного Адониса: чистого, нежного, умненького, представителя другого мира, который зачем-то приходил к ней в вертеп; зачем? Не затем же, чтобы пить водку с пьяными рожами, тем более что и водку-то он не любил, предпочитал шампанское… Я поискала деликатное выражение:
— Хотела уложить вас в постель?
Эдика передернуло. Но он справился с собой и, глядя прямо мне в глаза, сказал:
— Эта жирная жаба решила, что купила меня за кусок колбасы и флакон шампуня. Решила, что я кинусь на ее вонючие телеса. Да она мерзкая, как тухлая мойва. — Он на секунду замолчал, но я уже поняла, что это начало признания. — А самое ужасное, что я действительно с ней переспал.
Заметив, что я хочу что-то вставить, он продолжил:
— Да, я знаю, что спермы не нашли, я же экспертизы все внимательно прочел. Я просто кончить не смог. А она мне предложила в рот взять. — Он заметно содрогнулся, мне даже показалось, что его сейчас стошнит. — Вы бы слышали, что она говорила, когда я ее первый раз ножом ударил, что она говорила, пока сознание не потеряла. — Тут он ухмыльнулся. — А вещи-то она мне разрешила забрать, она говорила, что все мне отдаст, чтобы я брал все, что мне нравится, когда я ее резал. Ну да ладно, вы знаете, мне до сих пор противно, когда я вспоминаю, что лежал с ней в постели. Я и резал ее так долго, чтобы крови пролилось как можно больше на эти простыни, чтобы с них стерся отпечаток моего тела. Вот странно, вам почему-то я смог об этом рассказать, а Алексею Евгеньевичу не хотелось, не получалось.
— Наверное, потому, Эдик, что я знала все, что вы сейчас рассказали, ну, может, не в деталях, а в общих чертах. А вы подсознательно чувствовали, что я знаю.
— А что вы еще знаете? — колко спросил он.
— А еще я знаю, почему вы признались.
У обвиняемого Соболева открылся рот. Он уставился на меня и минуту молчал; потом сказал:
— Интересно, откуда вы знаете то, чего я даже сам не знаю?
— Все вы знаете, Эдик. Я же видела вашу маму. Вы признались назло ей, чтобы ей досадить и чтобы обратить на себя ее внимание.
Почему я с ним об этом заговорила? Были какие-то неясные ощущения: в прокуратуру приходила мать Соболева — элегантная, ухоженная женщина, хорошо и дорого одетая; только не знаю, как у Горчакова, а у меня Эдик ни разу про мать ничего не спросил. Зато каждый раз интересовался здоровьем бабушки и как-то сказал мне, что больше всего на свете он любил двух живых существ — свою бабушку и собаку-боксера Дэйзи. «Знаете, как переводится ее имя?» — «Ромашка?» — «Мария Сергеевна, — укоризненно протянул он, — Маргаритка, Маргариточка моя. Я ее так любил, а она попала под автобус и умерла. Я ее на руках домой принес, она у меня на руках и умерла. А с бабушкой я теперь редко вижусь, вернее, виделся до ареста».
Так вот, у него красивая, элегантная мама, которой такой самолюбивый мальчик, как Эдуард, вполне может гордиться, а он тем не менее избегает говорить о ней, редко бывает дома, не имеет друзей в своем кругу, зато почему-то тянется к гопникам, пьяницам намного старше его, свой первый сексуальный опыт получает не с юной девушкой, а со старой толстой теткой в притоне, и ненавидит все, что случилось, до такой степени, что совершает ужасную вещь, за которую будет расплачиваться всю жизнь.
Наверняка он свою мать и любил, и ненавидел. Она, действительно, незаурядная женщина, привлекательная, но холодная, это и по Эдику заметно — в семье, где мать ребенка любит, дети не вырастают такими замкнутыми и отчужденными. Я знаю, что бывают такие женщины, их даже порочными не назовешь, просто они к своим детям равнодушны; а особенно если есть бабушка, на которую ребенка можно спихнуть…
И почему-то именно таких матерей дети безумно любят, какой-то истерической любовью. Первый раз я это обнаружила давно, меня в отделении милиции попросили посидеть с восьмилетним мальчиком перед его отправкой в интернат, пока за ним машина не придет, и рассказали, что мама мальчика в тюрьме и как раз в тот день в суде решается вопрос о лишении ее родительских прав, а сам мальчик все время сбегает из интерната домой, где живет со старшим братом-наркоманом, ест то, что подберет на помойке, спит в куче грязного тряпья… Было это третьего января, в первый рабочий день после Нового года. Меня предупредили, чтобы я смотрела за ним в оба — он воспользуется любой возможностью, чтобы сбежать; он и правда сначала принялся меня уговаривать, слезно и жалобно, отпустить его, потом решил взять хитростью: заныл, что очень хочет есть, а дома у него лежит пряничек, он только пряничек съест и поедет в интернат; все это сопровождалось сложенными перед собой ручками и умоляющим взором. Я сказала, что накормлю его, и достала свой завтрак — бутерброд с черной икрой, остатки роскоши с новогоднею стола; он внимательно осмотрел бутерброд со всех сторон и протянул: «Он что, с маслом, да?» — «А что, ты масло не любишь?» — «Не знаю, наверное, не люблю; я масло всего два раза в жизни ел; а это что за грязь на нем?» Я не сразу поняла, что это он про икру. Выяснилось, что икру он не только не пробовал, но и никогда в жизни не видел… Я спросила его, почему он не хочет в интернат, где его кормят, учат, где он спит на чистом белье, а этот мальчик со стариковскими глазами мне ответил: «Тетя, разве может ребенку быть хорошо в доме, где решетки на окнах?», и тут же стал причитать: «Мамочка моя, мамочка, только бы ее не лишили родительских прав, вот освободится она, придет домой, мы будем так хорошо жить с ней, только бы ее прав не лишили…» Вот мой сын меня так не любит; он относится ко мне спокойно; может быть, он потом задумается о том, что я для него значу, но пока воспринимает меня как должное, как элемент его щенячьей жизни, а не объект любви. А вот брошенные дети — с какой страстной силой, на надрыве, они любят родителей, от которых ничего, кроме горя, не видели…
— Вы что, считаете, что у меня эдипов комплекс? — наконец спросил Соболев.
— В каком-то смысле — да, Эдик. Только у вас более сложное отношение к матери, вам хочется как можно больнее уколоть ее, причинить ей страдание, чтобы она наконец заметила вас. Хотя, возможно, я ошибаюсь.
— Нет, — задумчиво сказал он. — Думаю, что нет.
После этих слов он даже отодвинул от себя дело, лежавшее на столе. Потом, не глядя на меня, придвинул его и невидящими глазами уставился в раскрытый том, долгое время не переворачивая страниц. Минут через двадцать, прошедших в молчании, я тихо открыла сумку, достала старый журнал, прихваченный мной в Лешкином кабинете для чтения в дороге. Им оказалась древняя «Смена» с «Изгоняющим дьявола». Я стала медленно перелистывать журнал и через некоторое время услышала голос Соболева:
— Мария Сергеевна, я готов подписать протокол ознакомления. Больше читать не буду. Отправьте меня назад в камеру. Извините, сейчас я никудышный собеседник.
— Хорошо, Эдик, я понимаю.
Я нажала кнопку вызова конвоя и стала заполнять талончик на Соболева — когда прибыл, когда убыл.
— А вы не могли бы дать мне что-нибудь почитать с собой в камеру? А то разговаривать мне там не с кем, меня от этих рыл воротит, а книжки в тюрьме, сами знаете… — Все это он говорил, не поднимая на меня глаз.
— Эдик, а как вообще — в камере не обижают?
— Да нет, что вы, — он коротко рассмеялся, по-прежнему не глядя на меня, — у меня статья хорошая, меня не трогают.
— Хотите этот журнал, больше у меня ничего с собой нет.
— Завтра я вам верну.
— Можете не возвращать, Эдик, журнал старый.
— А «Изгоняющий дьявола»? Это же раритет.
— Нет, Эдик, эту вещь я бы не хотела иметь в своей библиотеке.
— Да что вы! — тут он впервые посмотрел на меня. — Это классная вещь, я ее читал и перечитывал. Люблю ее аромат.
— Аромат дьявольщины?
— Да ну, Мария Сергеевна, вы же понимаете, о чем я говорю. — Он опять помрачнел. — Завтра вы с утра придете?
— Постараюсь. Как договорюсь с вашим адвокатом.
— Вы, наверное, придете вместе…
— Скорей всего.
— Значит, завтра мы уже не поговорим…
Эдик замолчал, и тут открылась дверь следственного кабинета: за ним пришел выводной. Эдик встал, бросил на меня странный взгляд, и я сказала выводному:
— Извините, у нас тут еще вопрос возник, оказалось, что мы еще не закончили. Чуть попозже я вас вызову.
Выводной, недовольно ворча, ушел, и Эдик, сев на свое место и заметно поколебавшись, наконец заговорил:
— Мария Сергеевна, я буду вас вспоминать. Жаль, что мы больше не встретимся. Если бы вас за доследования не наказывали, я бы на суде обязательно что-нибудь придумал, и мы бы снова увиделись. — Он слабо улыбнулся. — У вас есть еще минут десять?
— Конечно, я же рассчитывала пробыть здесь с вами целый день.
— Я хотел рассказать вам об одной вещи. Вдруг вам пригодится… Я давно ломаю над этим голову, но так и не понял, в чем тут дело. Может, вы мне объясните? Я здесь уже в третьей камере… Так вот, когда меня только привезли в изолятор, я сидел в камере, где нас было семеро, все с убойными статьями, кроме одного, он попал за изнасилование и говорил, что дело у следака не клеится, и что его скоро освободят. И один из мужиков стал к нему подкатываться на тему, что тот будет делать, когда откинется: есть ли у него родные, есть ли ему, где жить, работает ли он. Тот рассказал, что живет в общаге, родных нету, и мужик, который с ним все разговоры разговаривал, вцепился в него мертвой хваткой, осторожно выяснил, как у того со здоровьем, вплоть
До целости зубов, а потом стал намекать, что есть работа. Стал говорить, что он даст адрес фирмы, куда надо обратиться, работа непыльная, денежная, главное — только не звонить про нее, поскольку количество желающих резко превысит число вакансий.
— И что, согласился этот парень?
— Я не знаю, о чем они договорились, я особо не вникал, просто краем уха слышал их беседы, там же деться некуда от общества. Я вообще на это внимания не обратил, и забыл бы, если бы во второй камере, куда меня сунули, не затрепались об этом урки. Один говорил, мол, здесь работу предлагают в обстановке строгой секретности, тем, кто на выходе, а второй, постарше мужик, с тремя ходками по кражам, сказал, что были идиоты, которые соглашались, и их после этого больше никто никогда не видел. Эти урки долго мусолили идею, что тех, кто соглашается, нутриям скармливают, но вот я думаю: нутриям-то можно и больных скормить, почему же тот мужик-так здоровьем интересовался? Может, там какая-то школа киллеров? Раз здоровеньких подбирают? А те задание выполнят, и их самих зачищают.
— Надо подумать, Эдик.
— Развлекитесь па досуге, Нсли это вам пригодится, мне будет приятно.
— В любом случае — спасибо за доверие.
Мы распрощались, Эдик забрал журнал и ушел с конвойным. По дороге из изолятора я прикинула, кому отдать тему с загадочными работодателями, и решила, что расскажу кому-нибудь из РУОПа, может, и правда, киллеров вербуют? А моя голова была пока занята более насущными проблемами, и похоже, что в этом вопросе мне никто помочь не мог.
7
Двухдневные раскопки, предпринятые Горчаковым в картотеке потеряшек, не принесли ни малейшего результата. Вернее, результат был — отрицательный: ничего похожего на исчезнувший труп картотека не содержала. Навалом было сведений о пропавших молодых мужчинах лет тридцати-тридцати пяти, но самым интересным оказалось то, что отсутствие особых примет стало главной особой приметой.
Те пропавшие без вести, у которых не было татуировок, поголовно перенесли аппендицит; те, у кого никогда не воспалялся аппендикс, были лысыми или коротышками, не подходящими нам по росту; двое удовлетворяли бы нас почти по всем параметрам, да у одного из них было ампутировано два пальца на руке, а у второго отсутствовала мочка уха.
А самое занятное заключалось в том, что, роясь в карточках с приметами пропавших, Лешка во всем этом огромном массиве не нашел ни одного человека, у которого были бы целыми все зубы! Вот и задумаешься поневоле над здоровьем нации.
Мы с Лешкой сели и устроили генеральное совещание, что делать дальше. Выводов напрашивалась целая куча: во-первых, «подкидыш» мог быть иногородним; значит, заявление о его пропаже лежит себе где-нибудь в ГУВД Волчехренска и есть не просит.
Во-вторых, он мог быть одиноким, и тогда заявление о его пропаже не лежит нигде, поскольку некому было заявлять. Правда, учитывая его достаточно молодой возраст, отменное здоровье и отсутствие физических изъянов, с трудом верилось, что не было людей, обеспокоившихся его исчезновением.
И наконец: о его пропаже не заявляли, так как его считают живым и совершенно не пропавшим. Мы только что пасьянсы не раскладывали, пытаясь определить дальнейшее направление поисков, пока Лешка не заявил, что отказывается продолжать со мной обсуждение до тех пор, пока я не схожу к зубному. И довел меня, змей, собственной персоной до районной поликлиники, и аж до кабинета, и проследил, чтобы я никуда не сбежала.
— Имей в виду, мучитель, что если принимает тот коновал, который мне в прошлом году иглой в канале зуба ковырялся, я никуда не пойду, — предупредила я Горчакова, однако мне дали номерочек к какому-то незнакомому доктору — Стеценко А. Р.
В очереди Леша развлекал меня добрыми историями про то, как один его знакомый пошел лечить зуб, ему занесли инфекцию, и через месяц знакомому выпилили полчелюсти; и про то, как другой его знакомой по ошибке вырвали два здоровых зуба вместо больного; Леша также добросовестно рассказал, что видел в каком-то журнале картинку, на которой был изображен устрашающего вида Геракл в белом халате над тщедушным больным, скрючившимся в зубоврачебном кресле; занося над ним бормашину, похожую на отбойный молоток, врач зловеще произносил: «А помнишь, в пятом классе ты сидел позади меня и все время втыкал в меня булавки?..» Короче, когда подошла моя очередь, меня уже ничто не могло бы напугать больше. Я вошла в кабинет с таким несчастным выражением лица, что медсестра спросила: «Вы с острой болью? Может, валерианочки?»
Я отрицательно покачала головой. Сестра дружелюбно сказала:
— Садитесь пока в кресло, вот сюда, к окну, музыку пока послушайте. Вальчука любите?
Из приемничка на подоконнике доносился тихий хрипловатый голос всенародного кумира: «Не жалей меня, когда я плачу, не жалей себя, когда я пью…» И у зубных врачей он популярен, не только у оперов и следователей.
Усаживая меня в кресло, медсестра заверила:
— Александр Романович сейчас придет.
Мне сразу представился тот самый волосатый Геракл с отбойным молотком вместо бормашины. Я судорожно вцепилась в рукоятки кресла. Позади меня раздался приятный мужской голос:
— Татьяна Ивановна, кто это здесь сидит и дрожит так, что кресло вибрирует?
— Это больная так боится, Александр Романович, — со смехом сказала медсестра.
— Жертва санации? — весело спросил меня молодой симпатичный доктор, похожий на Бориса Щербакова, усаживаясь на свое рабочее место, включая свет над креслом, проверяя инструменты, пристраивая мою голову на подголовнике.
Я покорно открыла рот и одновременно закрыла глаза, чтобы не видеть, чем он мне лезет в зубы.
— Э, нет, так не пойдет, глазки откроем, а то вдруг вы помрете в кресле, а я и не замечу. В тюрьме гнить я не хочу. Где оперировали абсцесс? Рот пока можете закрыть.
— В морге, — машинально ответила я.