Именно этого не хотели и не умели понять марровские вульгаризаторы. Механически сводя все содержание позднейших художественных явлений к их предполагаемому первобытному источнику, они игнорировали основное требование конкретности и историчности подхода к общественным явлениям. В самом деле. Весьма возможно, что в основе средневекового эпоса о Тристане и Изольде лежат очень древние первобытно-фольклорные образы. Но «объяснять» этот эпос путем механического «сведения» его содержания «вглубь веков», вплоть до вавилонской Иштари, значит абсолютно запутать дело, лишив явление искусства его конкретно-исторического, то есть жизненного содержания. Вместо действительно исторического анализа появляется произвольное жонглирование лингвистическими категориями. Анализ реального процесса отражения жизни в искусстве подменяется отысканием всяких «реликтов», «палеонтологией» «семантических пучков» и т. д.
Но как же все-таки происходит процесс возникновения эстетического чувства, а вместе с ним и искусства, как художественно-образного воспроизведения действительности?
Всякая художественная деятельность есть, конечно, прежде всего часть идеологии, духовной человеческой деятельности. Но, как мы указывали выше, чем более низка ступень развития, на которой находится человек, тем более неразрывно связаны между собой в практике различные стороны человеческой деятельности, не только духовной, но и духовной и материальной. Лишь постепенно разделение труда приводит к обособлению различных отраслей человеческой деятельности. Отделение умственного труда от труда физического было необходимой предпосылкой окончательного сложения искусства в качестве особой формы идеологической практики человека. Здесь нам необходимо коротко вернуться к тем вопросам, о которых шла речь в первой главе.
Мы уже ссылались на то место из «Капитала», где Маркс говорит о принципиальном различии деятельности человека от деятельности животного, поскольку самый плохой архитектор тем отличается от самой хорошей пчелы, что у архитектора первоначально в голове готов план его здания, а потом он его реализует в практическом преобразовании предмета, в то время как пчела действует, руководствуясь инстинктом. Иными словами, всякая человеческая деятельность есть, хотя бы и в ограниченной форме, целесообразная деятельность; ей предшествует первоначальный план, в соответствии с которым человек стремится выполнить свой замысел. Для человеческой деятельности необходима «планирующая работу голова». Но любой «план» человеческой деятельности предполагает наличие в этой голове известных знаний о предмете деятельности и представлений о том, что должно быть совершено. Иными словами, человеческая деятельность предполагает необходимый уровень познания объективного мира. Чтобы сделать лук, надо на опыте узнать упругость дерева. Но всякая практика человека есть изменение действительности. И если всякое развитие, происходящее в объективной действительности, есть изменение этой действительности, то практика есть целесознательное, хотя бы и в очень ограниченной степени, преобразование мира, опирающееся на познание объективных законов развития и изменения действительности.
Напомним в этой связи слова Маркса: «Животное творит сообразно мере потребности вида, к которому оно принадлежит, в то время как человек умеет производить в соответствии с мерой каждого вида и всегда умеет подойти к предмету с подходящей мерой...» И Маркс делает к этой фразе еще одно чрезвычайно поучительное добавление: «Человек творит, поэтому, по законам красоты». Это одна из необычайно глубоких мыслей основателя философии диалектического материализма. Попробуем в ней разобраться.
Когда начинает творить человек, то в этом случае (и в этом принципиальное отличие его от животного), именно потому, что деятельность его целесообразна, он умеет использовать в своих интересах определенный круг качеств, присущих данному предмету.
Умение подойти к предмету с подходящей мерой означает, что человек использует для своих нужд собственные свойства предмета, которые не обязательно представляют непосредственный интерес для практического присвоения.
Иными словами, для человеческой практики, для того, чтобы практически осуществлять воздействие на среду, человеку необходимо познавать природу в ее объективных качествах. Стало быть, человек — творец в меру каждого вида — может не быть непосредственно заинтересованным, вернее, не обязательно должен быть заинтересован в непосредственном усвоении данного явления или данного предмета в своих целях. Предмет может интересовать его в более глубоком и широком плане познания действительности с тем, чтобы это познание потом употребить для практики. Животное, «творящее» в меру своего вида, ограничено в своих отношениях к природе, что прямо выражается в специфичности его органов чувств. Орел разглядит зайца с такой высоты, с какой человек не различит даже и куста, под которым прячется зверек. Но «орлиный взгляд» будет способен различить в зайце ровно столько, сколько необходимо для возбуждения соответствующей реакции, имеющей целью этого зайца поймать и съесть. Заяц «интересует» орла в меру его орлиного вида, и к этому приспособлены и органы чувств орла.
В развитии трудовой, практической деятельности обогащается человеческая чувственность, приобретая качественно новую, отличную от животной человеческую форму: «...только благодаря (предметно) объективно развернутому богатству человеческой сущности получается богатство субъективной человеческой чувственности, получается музыкальное ухо, глаз, умеющий понимать красоту формы, — словом, отчасти впервые порождаются, отчасти развиваются человеческие, способные наслаждаться чувства...».
Животное или человек, низведенный до уровня животного, не способны к качественным оценкам предметов и явлений окружающей действительности, а качественная оценка лежит в основе всякого эстетического отношения к миру. Прежде чем оценить какой-нибудь предмет, как прекрасный, человек необходимо должен отдать себе отчет в качественном его своеобразии. Если на ранних ступенях развития искусства огромную роль играют чисто количественные представления, то это — свидетельство неразвитости эстетического отношения к миру. Древнеегипетский фараон, приказывающий воздвигнуть для себя грандиозную пирамиду, стремится поразить своих подданных абсолютным масштабом постройки. «Культ количественного» в этих постройках составляет значительную долю их художественной выразительности. Но все же и на этой стадии в оценку вносится совершенно определенный качественный элемент. Пирамида — не просто громада — это громада правильной формы. В ее упорядоченности — качественное отличие от естественных геологических образований.
Все большее обогащение способности человека к осознанию качественного многообразия и богатства мира прямо связано с развитием общественной практики человека. Труд вырывает человека из-под власти животных, грубо ограниченных отношений к миру.
В нашем примере с зайцем человек различает форму животного, которая безразлична орлу, вследствие того, что опыт человека в производстве делает его к этому восприимчивым. Когда люди каменного века обрабатывали куски кварца, делая из них скребки, ножи, топоры и т. д., они приучались четко различать особенности объемов и поверхностей. Это — не произвольная игра восприятия человека; такая способность развивается прямо в самом производстве. Скалывая или отжимая камень, человек на ряде неудач убеждался в том, что необходимо соблюдать определенный угол удара, определенное направление поверхности и т. д. По мере усложнения практики усложнялся и опыт человека, а стало быть, обогащалась и его способность воспринимать мир и оценивать качественное своеобразие отдельных предметов.
Достаточно сравнить орнамент каменного века и орнамент эпохи бронзы, чтобы почувствовать важнейшее отличие между ними. В первом случае линии угловаты, грубы, во втором они приобретают невиданную прежде гибкость и упругость. Нетрудно установить прямую связь этих двух орнаментальных систем с чувственным опытом человека, в первом случае воспитанном на обработке камня и глины, во втором — на обработке металла. Чем богаче и сложнее становятся практически-производственные и общественные отношения людей, тем более богата и способность различать в вещах многообразие их качеств. Человеческие фигурки эпохи палеолита примитивны и грубы, воспроизводя в лучшем случае элементарно-биологические особенности человеческого тела. Палеолитический скульптор не знает ни координации частей фигуры, ни, тем более, гармонии пропорций, ему абсолютно чуждо осознание внутренней жизни людей. Греческая пластика открыла в человеке такое богатство внешних и внутренних качеств, рядом с которыми первобытные статуэтки кажутся ярчайшим выражением примитивного состояния человека в эпоху палеолита.
Качественная оценка предмета — необходимое условие художественно-образного осознания мира, возникновения эстетического чувства. Прежде чем осознать свойства животного вообще, человек осознает качественное своеобразие отдельных животных.
Замечено, что в эпоху древнего каменного века человек особенно чуток к неповторимо индивидуальному облику данного животного в данном состоянии, который он воспроизводит в своих скальных изображениях с завидной яркостью. Но живописец палеолита плохо координирует, он крайне слаб в самых первоначальных элементах абстрагирования, слаб до того, что изображает животных без полосы почвы под ногами, давая одно из них по одной мыслимой линии горизонта, другое — по второй, третье — по третьей и т. д.
Низведение человека до уровня животного, — а оно на протяжении истории, как правило, было результатом угнетения человека человеком, — всегда приводит к утрате им способности качественной оценки предметов. «Для изголодавшегося человека не существует человеческой формы пищи, а существует только ее абстрактное бытие как пищи: она могла бы с таким же успехом иметь самую грубую форму, и невозможно сказать, чем отличается этот способ удовлетворения потребности в пище от животного способа удовлетворения ее... Нуждающийся, полный забот человек не способен понять прекраснейшей пьесы; торговец минералами видит только денежную стоимость, но не красоту и особенную природу минералов: у него нет минералогического чувства». Именно поэтому способность оценить предмет в его собственных качествах — необходимая предпосылка развития эстетического чувства. Для хищника определенное животное — просто пища, источник насыщения. Это, по выражению Маркса, «грубая форма пищи», не осознаваемая в ее качестве. Человек тогда, когда он смотрит на животное, которое будет его пищей, как человек, то есть обогащенный богатством его «предметных отношений», может оценить его, судить о нем не только с этой грубо утилитарной и притом чисто количественной точки зрения. Богатство человеческой чувственности, опыт осознания реальной действительности, обусловленные трудовым развитием человечества, дают человеку возможность «отдать должное» воспринимаемому животному, что отчетливо проявилось уже и в палеолитических росписях.
Когда у человека появляется такое объективное отношение к действительности, только тогда он оказывается способным воспринимать красоту действительности, хотя бы в какой-то ограниченной, элементарной форме, и воспроизводить осознаваемый им мир по законам красоты, объективным законам действительности.
Но осознание качественного богатства мира не только обогащает человеческую чувственность. В этом есть и существенная обратная сторона. Самое богатство человеческой чувственности, вооруженной определенным опытом, служит предпосылкой дальнейшего обогащения практической деятельности. Если заблуждением палеолитического охотника было то, что изображение животного помотает ему убить зверя, то, все же, разумеется, через ряд посредствующих звеньев, осознание повадок, характера бизона, закрепляемое в наскальных росписях, являлось практически полезным для охоты. Искусство уже здесь, хотя и в очень ограниченной форме, оказываясь средством осознания мира, практически способствует его изменению. С другой стороны, ясно, что объективное содержание «художественной» магии заключается в осознании действительности, в ее освоении способом, в котором уже заложены основные черты искусства.
Таким образом, искусство как форма общественной деятельности и в своей субъективной и в своей объективной стороне порождено трудом, реальной практикой общественного человека.
Иными словами, чувственность, порожденная и развитая человеческой практикой, затем богатство познания, имеющего своим источником ту же общественную практику, и, наконец, разнообразие самой этой общественной практики — вот те условия, при которых может возникать и развиваться искусство. Все это есть порождение общественной жизни, все это есть порождение того, что человек развивается, как общественный человек и только как общественный человек.
Искусство обособляется в самостоятельный вид общественной практики в результате общественного развития, в результате определенного, исторически обусловленного уровня разделения труда.
В ходе общественного развития дифференцируются различные формы общественной деятельности, происходит разделение материального и духовного производства. В пределах самого духовного производства происходит разделение на различные виды идеологии, и таким образом самая практика человека приобретает разнообразные формы.
Эстетическое чувство в его осознанной форме может возникнуть только тогда, когда произошло разделение труда на умственный и физический. Как бы ни было сильно воздействие образов первобытного искусства на эмоциональную и вообще духовную сферу первобытного человека, это воздействие не составляет основной и единственной цели изобразительного творчества в эпоху палеолита, да и позднее. Пока умственный труд не обособился от труда физического, искусства как особой формы идеологии не существует. Это обстоятельство является предпосылкой того, что первоначальный магический обряд может превратиться со временем и в определенных исторических условиях в форму осознания действительности, имеющую специфически художественный, образный характер.
Правда, еще в V веке до нашей эры «делатель богов» Фидий создавал скульптуры, имевшие непосредственное предназначение служить религиозному культу. Но и Олимпийский Зевс и Афина-Дева — законченные и совершенные художественные образы, объективный смысл которых не только выходит далеко за пределы их ритуальной функции, но и, бесспорно, над ней доминирует, определяя и самый ритуал. Но прежде всего античная пластика, как и все античное искусство, уже вполне обособилась от материального производства, обособилась решительно, поскольку духовное производство и материальное производство становятся здесь достоянием разных классов общества. Такого резкого разделения не было еще на Востоке, где, как например в древнем Египте, скульптура, как форма духовного производства, еще не до конца отделилась от производства материального, от каменотесного ремесла, что не могло не отразиться на формах египетской пластики.
Но уже в Египте идеологическое осознание действительности отделяется от непосредственного материального производства и в этом процессе приобретает своеобразие и особое содержание.
Давая образное отражение мира, оформляя представления о прекрасном в действительности, искусство служит практической деятельности людей, о чем уже говорилось в первой главе. И по мере того как оно становится осознанным способом «художественного освоения мира», мы имеем право видеть в нем уже особую форму общественного сознания, вне зависимости от того, связано ли собственно художественное творчество с какой-либо иной формой идеологии (например, религией) или, как в прикладном искусстве, с самим материальным производством. Тот факт, что замечательные греческие вазописцы обрабатывали предметы материального обихода, ни в малой мере не лишает их деятельность собственно художественного содержания.
Порожденное в трудовой практике искусство обособляется от материального производства как специфический вид деятельности, творчества. Но если мы пойдем дальше, то увидим следующую любопытную картину. Когда мы из доклассового общества переходим к анализу отношения искусства к обществу, разделенному на антагонистические классы, мы обнаружим чрезвычайно резко выраженное (и чем дальше в истории классового общества, тем более резко это будет выражено) положение, при котором «творчеством» будут считать по преимуществу только духовное творчество, в то время как материальное производство, физический труд перестают рассматривать как творчество. Правда, окончательно это происходит только при развитии капиталистического способа производства. То, что у материального производства отнимаются его «духовные потенции», является одним из основных, если не основным признаком враждебности капитализма искусству. Но об этом ниже. Что же касается античного или средневекового ремесленника, то они еще сохраняют известную долю поэзии в своем труде. Этим и объясняется высокое художественное мастерство обработки, которым отличаются даже рядовые предметы обихода в феодальном обществе. Не говоря уже о роскошных золотых и серебряных предметах утвари древней Руси, скромные по материалу изделия деревенских ремесленников поражают своим художественным совершенством, своей эстетической значимостью.
Та или иная мера духовного и телесного искалечения работника имеет своим источником прежде всего разрыв материального и духовного производства. Так, уже античный раб, на которого были взвалены все самые тяжелые и «оглупляющие» человека работы, неизбежно оказывался лишенным возможности полного развития своих духовных потенций.
И если средневековый ремесленник сохраняет еще способность, хотя в ограниченной мере, творчески относиться к предмету своего труда, то мануфактурный рабочий, а затем и рабочий капиталистической фабрики лишен уже «...возможности делать что-либо самостоятельно в соответствии со своими естественными дарованиями...». Так, естественные способности человека материального труда в буржуазном обществе уродуются и обрекаются на уничтожение. Вот почему «специфически мануфактурное разделение труда поражает индивидуума в самой его жизненной основе...».
Буржуазная философская и эстетическая мысль резко противопоставляет материальную деятельность человека и искусство. Кант считал, что в сфере материального производства человек порабощен «внешними законами необходимости», в то время как искусство, будучи само в себе целью, «свободно» и является творчеством в подлинном смысле слова.
Легко понять, откуда взялась эта идея. Она есть теоретическое оправдание основного порока классовых обществ, «обоснование» извечности экспроприации труда, порабощения человека человеком. «Свобода» искусства, провозглашенная Кантом, есть прежде всего «свобода» искусства от практической деятельности, изоляция его от реального преобразования мира, то есть, в конечном счете, от народа, творца и создателя всех материальных и духовных ценностей.
На самом деле, лишь с возникновением классов неизбежно происходит разрыв между трудом и наслаждением. Подневольный труд раба, крепостного крестьянина, рабочего на капиталистической фабрике становится для угнетенного класса проклятьем, а, следовательно, он в большей или меньшей степени теряет свой непосредственно творческий характер, теряет свою поэзию. Плоды этого труда в той или иной форме отчуждаются от непосредственного производителя, и это лишает последнего полной творческой радости труда. Труд — реальный источник всех материальных и духовных благ общества — лишен для трудящегося полноты творческой радости, поскольку он труд подневольный и является в большей или меньшей степени тяжелым и зазорным бременем. Лишь свободные производители, например ремесленники античности и средневековья, в известной степени обладали возможностью видеть в своем труде самостоятельное творчество, имеющее в виду действительную практическую ценность создаваемого предмета. Ремесленник античности или средневековья был способен ценить эстетическое значение предмета своего труда. Но и это выражается, по словам Маркса, лишь в «сентиментальной привязанности» к своему предмету. Свобода творческого труда не имеет здесь еще подлинно общественного характера, который она приобретает лишь в эпоху социализма. А в целом трудящиеся классы в антагонистических обществах несут на себе не только бремя подневольного труда, но и бремя духовного порабощения, поскольку, трудясь под игом нужды и угнетения, они лишены возможности в полной мере развивать свои духовные способности. Труд лишается для трудящегося своей радости и часто становится в сознании людей наказанием за первородный грех. Недаром античная мысль видела в бессмысленной работе Данаид и Сизифа горшее наказание за преступление.
Сказанное, разумеется, не следует понимать так, что трудящийся в антагонистических классовых обществах вообще не может испытывать творческой радости от своей работы.
Преобразование мира, в каких бы условиях оно ни осуществлялось, не может не вызывать в человеке чувства собственного достоинства, гордости своим творением, радостного вдохновения. Господствующим классам никогда и ни при каких условиях не могло удаться поработить работника настолько, чтобы превратить его, действительно, в «говорящее орудие». Только буржуазная фантазия Г. Уэллса могла создать образ «морлоков» в его пресловутой «Машине времени».
В трудовой деятельности черпал и всегда черпает трудящийся человек убежденность в своем человеческом достоинстве, свою гордую независимость, сознание права на отпор эксплуататорам.
Благородство труда и трудящихся, творческую основу всякой преобразующей деятельности с гениальной прозорливостью показал в ряде произведений Горький.
Но при всем том порабощение человека человеком не могло не ломать, не уродовать высшую поэзию людского существования — поэзию творческого деяния. Мудрый философ-работник Канин изображен Репиным впряженным, как животное, в бурлацкую лямку. Господствующие классы, присваивающие себе плоды труда народа, создают глубоко порочную иллюзию, что высшая форма наслаждения — безделие, возможность не работать. В этом причина появления в разное время идеи о том, что блаженство человека — в свободе от труда, идея, которая не только присуща господствующим классам, но и разлагающе действует на некоторых представителей угнетенных классов, заставляя видеть путь к счастью в освобождении от труда.
Труд и наслаждение оставались и должны были оставаться в условиях классовых антагонистических обществ оторванными друг от друга. Труд трактовался либо как бремя, не дающее возможности развить личность, либо как долг, который обязан исполнить человек, пусть и с пафосом самоотречения. Строго говоря, только пролетариат окончательно освобождается от этой морали христианского смирения перед «обязанностью» трудиться. Понятно почему. Только рабочий класс, освобождая себя, освобождает все общество, освобождает и сам труд, делая его делом чести и славы. И если мы, забегая вперед, обратимся к нашему времени, к социалистическому обществу, то возвращение любой форме труда ее творческого характера представляет собой одно из высших достижений социализма, имеющее огромной важности последствия и для художественной культуры.
Только социалистическое общество снимает роковое противоречие, возникшее вместе с классовым обществом и в классовом обществе развивавшееся и углублявшееся, противоречие между творчеством и трудом, наслаждением и работой, в то время как в действительности, по своей сущности, именно труд, как основное содержание жизнедеятельности человека, и является творчеством. В любом классовом обществе труд является единственным источником материальных и духовных благ, но экспроприация труда приводит к тому, что в сознании людей возникала антитеза духовного творчества, прежде всего искусства, как творчества в собственном смысле слова, и материального труда, который якобы по самому своему существу не может быть творчеством.
Правда, идеологическое осмысление этого реального противоречия получает свое полное развитие только в эпоху капитализма. Еще в средние века и в античном мире между трудом и искусством, как указывалось выше, не существовало такой резкой грани. Время рождения капиталистических отношений зафиксировало происходящий перелом в ряде анекдотов. Рассказывают, например, чрезвычайно в этом смысле поучительный анекдот о фламандском художнике XVII века Тенирсе, который, будучи уже широко известным мастером, приехал в Париж и, остановившись в гостинице, велел позвать к себе брадобрея. Брадобрей явился, сделал свое дело и, когда художник спросил, сколько он должен заплатить, парикмахер обиделся и воскликнул: «Помилуйте, какие могут быть счеты между артистами!» Но то, что было воспринято тогда как нахальство цирюльника, на самом деле явилось выражением гордости по-средневековому мыслившего ремесленника, артистически ценившего свое мастерство. Ромэн Роллан в образе Кола Брюньона сумел с большим чутьем уловить поэзию ремесленника, еще по-средневековому привязанного к своему ремеслу, но уже обладающего чувством ценности своего личного творчества — чувством человека Ренессанса.
Однако это переходное состояние было сравнительно непродолжительно. Художественное ремесло эпохи Ренессанса и затем барокко дало много замечательных произведений, свидетельствующих о еще не уничтоженном капиталистическим разделением труда единстве материального производства и искусства. Более того, именно этот переходный период истории создал подлинно артистическое художественное ремесло. Богатство творческой индивидуальности и прочная ремесленная традиция здесь весьма плодотворно обогащали друг друга. Но чем дальше шло развитие буржуазных отношений, тем более ясной становилась враждебность господствующего способа производства искусству. Любопытно, что еще в XVII веке делаются попытки организовать художественное производство по принципу мануфактуры. Наиболее яркий пример — мастерская Рубенса. Но в эту эпоху мануфактурное разделение труда между Иордансом, Ван-Дейком и самим Рубенсом не принижало отдельных художников до уровня «частичных рабочих». Уже «индустрия романов» Александра Дюма-отца — яркий пример гибели таланта в условиях капитализма. Но наиболее наглядно это — в современной американской организации кинопроизводства, где, например, многие работники сценарного отдела цинично превращены в изготовителей эпизодов определенного характера.
Вернемся, однако, к анализу того глубокого переворота, который совершился в отношениях между искусством и обществом в эпоху перехода первобытного общества в общество классовое. К этому времени в основном дифференцируется духовное и материальное производство, и искусство становится уже особой формой идеологической деятельности. Искусство, однако, в это время еще существует как непосредственно связанное с трудом, а следовательно, и с трудящимся человеком, то есть — как искусство непосредственно народное.
В первобытном обществе существует только это народное художественное творчество, искусство, принадлежащее всему обществу, обслуживающее все общество, им создаваемое, прочнейшим образом связанное со всеми членами общества и своим содержанием и формами своего бытования. Именно поэтому, может быть, такое огромное значение вообще в дальнейшей истории художественной культуры имеет фольклор. Фольклор как художественная форма впервые возникает в тех условиях, когда нет разрыва между искусством и народом, непосредственным производителем материальных и духовных ценностей общества. Искусство в своих фольклорных формах воспроизводит народную жизнь и удовлетворяет определенные народные потребности, хотя, бесспорно, эта фольклорная художественная культура первобытного общества еще ограничена в своей практике, еще удовлетворяет очень узкую сферу интересов первобытной общины. Тем не менее образы фольклорного искусства неразрывно связаны с жизнедеятельностью всего народа в целом. Мифологические образы в поэзии, орнаменте, танце равно понятны всем членам общества, оформляют практику каждого человека.
Фольклор создал огромные, глубокие по своей значимости образы; правда, они всегда в своих первоначальных формах несут на себе печать наивности, простосердечия, соответствующих относительной узости самой общественной практики. Но поэзия мифов о героях, борющихся с враждебными народу силами (Илья Муромец, Геракл, Вейнемейнен), отражает высокие народные представления о том, что нет интересов высших, чем доблесть труда на благо своей земли.
Являясь, в буквальном смысле слова, народным творчеством, все первобытное искусство было самодеятельным искусством. Профессионализация искусства — явление сравнительно позднее. Она завершается только на высших ступенях первобытно-общинного строя. В классовом обществе искусство дифференцируется окончательно, как особая форма идеологии, производимая профессионалами-художниками. В первобытном обществе поэтом нередко оказывается жрец, скульптором — кузнец, артистом — рядовой участник общенародного праздника. В условиях зарождения классов появляются художники-профессионалы, оказывающиеся уже выразителями определенных классовых интересов. Что же касается первобытного искусства, то оно знает лишь начатки художественной профессионализации, связанной, как правило, с формированием ремесел — строительного, кузнечного, гончарного и других.
И вот, когда происходит переход от первобытного искусства к искусству классового общества, то параллельно с материальной экспроприацией трудящихся происходит другой процесс, тоже очень тяжелый, мучительный, сложный — процесс их духовного порабощения.
Всякое искусство в любых формах и любых исторических условиях существует только лишь в результате труда самого народа, в классовом обществе — труда угнетаемых, эксплуатируемых. Больше того, всякое искусство, если это великое искусство, так или иначе, в той или иной степени и форме опирается на народ, отражает его интересы и стремления. Но при всем том как раз в эпоху появления классового общества художественное творчество оказывается предметом экспроприации со стороны господствующих классов. Эта экспроприация — процесс очень длительный и сложный. Она происходит по-разному в рабовладельческом обществе на Востоке, в рабовладельческом обществе античности, в обществе феодальном, но в тех или иных формах происходит повсюду.
Здесь нет необходимости касаться различных исторически существовавших форм этой духовной экспроприации, в частности экспроприации господствующими классами художественного творчества. Укажу лишь в качестве примера на то, как она совершалась в античном обществе. Благодаря особенностям экономической структуры самого античного рабовладельческого общества эксплуатируемый класс, класс рабов оказался вообще низведенным до уровня орудия производства, приравненного к орудиям и рабочему скоту, и исключен из состава гражданского общества. Рабы полностью лишались возможности жить человеческой жизнью, и лишь с большим трудом и в ограниченной мере могли формировать свое классовое самосознание. Но на данном историческом этапе существование рабства было не только необходимостью, но и единственной формой осуществления прогресса; развитие искусств и наук было возможно «...не иначе, как при усиленном разделении труда, в основу которого должно было лечь великое разделение труда между массами, поглощенными простой физической работой, и немногими привилегированными, управлявшими трудом, занимавшимися торговлей, государственными делами, а позже искусствами и науками».
Рабовладельцы переложили на плечи рабов все бремя малопроизводительного материального труда, и это дало возможность для господствующего класса развить различные формы духовного творчества, в том числе и искусство.
Именно поэтому господствующий класс в целом, по крайней мере в эпоху классики, сумел в своем искусстве развить идеалы свободы и общественной гармонии; классическое искусство сохранило и даже развило существенные элементы народности в пределах самой общины свободных граждан. Человеческий идеал греческой пластики V века — так называемая «калокагафия», единство красоты и доблести. Образы людей у греческих скульпторов обладают гармонически развитыми человеческими качествами. И если в этих качествах отказано рабам, то все же в наивно-целостной форме мастера греческой классики дали человечеству образцы самого высокого представления о человеке-гражданине, плоти от плоти и кости от кости своего народа. Недаром в Греции было так развито (быть может впервые в истории с такой отчетливостью!) народное самосознание, в выработке которого такую огромную роль сыграли и эпос, и трагедия, и зодчество, и пластика. В противоположность этому феодальное общество почти с самого начала приходит к развитию идей господства и подчинения, иерархической соподчиненности, как «божественного» закона жизни; порабощение свободной крестьянской общины, особые формы внеэкономического принуждения приводят к художественным системам, диаметрально противоположным античной. Именно этим объясняется то обстоятельство, что средневековое искусство, вырабатывая свой идеал человека, исходит из осознания неравенства людей между собой, подчеркивает дистанцию между господами и подданными. В представлениях о «божественном» средневековый художник оформляет ощущение «неизбежного» разрыва между небесами и несовершенной землей. Но реальное основание этого представления коренится в действительных отношениях господства и подчинения, царствующих в феодальном обществе. Вот почему античное искусство ищет, хотя и в ограниченной форме, человеческого в самом человеке, а средневековое — отчуждает все человеческие достоинства в образе господствующего над человеком божества.
Ограничение, торможение, уродование духовного развития трудящегося народа неизбежно сопутствуют истории культуры классовых обществ. Основная причина этого явления на ранних ступенях эволюции классовых обществ лежит в низком уровне развития производительных сил. Тогда, когда большинство народа обременено обеспечением общества материальными ценностями, лишь меньшая его часть получает ресурсы для развития своих духовных способностей. Принципиальное отличие в этом смысле общества капиталистического от общества феодального и тем более античного заключается в том, что в нем уровень производительных сил достаточен для обеспечения надлежащих возможностей духовного развития всего народа. При капитализме духовное порабощение трудящихся не оправдано ничем, кроме классового интереса капиталистов. Становится исторически неизбежным коренное уничтожение этого противоречия в результате социалистической революции, уничтожающей всякое угнетение человека человеком. Таким образом, общий результат духовной экспроприации масс заключался в том, что плоды духовного развития всего общества были присвоены господствующими классами. Даже в тех случаях, когда дело идет об искусстве подлинно народном, отражавшем интересы народа уже в эпоху разделения общества на классы, самые плоды этого искусства или совсем не доходили до народа, или доходили в ничтожно малой степени.
Возьмем в качестве примера творчество Пушкина. Мы справедливо считаем его искусство глубоко народным, выражающим лучшие стремления русской нации, воплотившиеся, в частности, в идеях и стремлениях представителей передового дворянства того времени — декабристов. Но искусство Пушкина в его эпоху было практически вполне и без всяких ограничений доступно только верхушке господствующего класса.
Правда, даже в условиях самодержавно-крепостнического гнета пушкинская поэзия просачивалась в народную толщу, в частности через лубок, но это были крохи, и миллионы тружеников совсем не знали или знали только понаслышке своего великого поэта. Это касается всех лучших созданий русского гения в XIX веке. Еще Некрасов мечтал о времени, «когда мужик не Блюхера и не милорда глупого — Белинского и Гоголя с базара понесет». Каковы бы ни были формы существования искусства в классовом обществе, господствующие классы всегда стремятся сделать его своим исключительным достоянием. Народ может пользоваться благами художественной культуры лишь в очень ограниченной степени.
Здесь возникает одна из самых важных и по существу еще недостаточно разработанных проблем нашей искусствоведческой науки — проблема народности искусства.
Часто, когда мы говорим о народности искусства, у нас встречается какая-то неясность в самом употреблении термина. О чем идет речь, когда мы называем художника прошлого народным, — идет ли она о том, что его искусство выражает идеологию народа, какого-то определенного угнетенного класса, или о чем-то ином. Возвратимся к нашему примеру. Когда мы говорим о народности Пушкина, мы говорим это, очевидно, не в том смысле, что Пушкин является идеологом крестьянства, ибо бесспорно, что Пушкин — художник, порожденный передовой дворянской культурой начала XIX века. Тем не менее мы никоим образом не откажем в народности творчеству величайшего поэта русского народа. Таких явлений в истории мирового искусства бесконечное множество. Сравнительно легко вопрос решается лишь в тех случаях, когда речь идет о таких художниках, которые являлись прямыми выразителями, идей угнетенных масс. Таковы, например, наши великие живописцы второй половины XIX века — Крамской, Перов, Репин, Суриков и другие. Выразители интересов крестьянской демократии, они сумели воплотить в своем творчестве стремления широчайших трудящихся масс русского народа. Однако обладает ли народностью искусство Кипренского или, скажем, Баженова и Казакова? Бесспорно, обладает, хотя ни Кипренского, ни великих наших зодчих-классиков мы не сможем без натяжки считать выразителями идей крестьянства.
Некоторые склонны прибегать к искусственным и сложным решениям проблемы народности там, где речь идет об искусстве, так или иначе связанном с господствующими классами. То оказывается, что на дворянского художника «косвенно» воздействовал народ, то суть вопроса видят в том, что художник воспринимал в своем искусстве черты народного творчества, например использовал народные сказки, то народность видят в изображении народных типов и т. д. Все это имеет свое значение, однако, лишь как частности, и народность какого-нибудь искусства определяется во всяком случае не только тем, что в этом искусстве (я имею в виду искусство досоциалистического общества) у художника господствующего класса существуют какие-то элементы, заимствованные из искусства класса угнетенного. Так, например, можем ли мы считать, что Кипренский народен постольку и в ту меру, поскольку он изображает крепостных крестьян и перестает быть народным, изображая Пушкина и тем более Ростопчину? Можем ли мы считать, что Шубин народен в том только, что в его великолепном мастерстве звучит опыт народных поморских резчиков по кости? Естественно, такое понимание дела крайне суживает проблему.
Больше того. Возьмем историю духовного развития крестьянства в России. В XVIII и XIX веках крестьянство имеет свое замечательное искусство — то самое народное творчество, которым крестьянство, в первую очередь, удовлетворяло свои эстетические потребности — свои песни, свою музыку, свой литературный фольклор, свой изобразительный фольклор: деревянную резьбу, деревянную архитектуру и т. д. Является ли это искусство народным? Бесспорно. Это искусство, непосредственно принадлежащее народу, им создаваемое, удовлетворяющее его художественные потребности.
В начале XIX века существует чудесная крестьянская деревянная архитектура с великолепной деревянной резьбой, остатки которой еще можно найти до сих пор в наших северных деревнях. Это — архитектура собственно народная, непосредственно обслуживавшая материальные и духовные потребности крестьянства. С другой стороны, существует петербургский ансамбль начала XIX века, созданный гением Старова, Воронихина, Захарова и других, блестящая архитектура русского классицизма, которую мы также справедливо считаем народной, ибо видим в ней одно из лучших проявлений русского национального гения в области зодчества. Всякому ясно, что речь идет о двух разных содержаниях термина народность. Сколько бы мы ни сближали архитектуру захаровского Адмиралтейства с деревянной русской крестьянской постройкой, между ними есть существенная, принципиальная разница. Сколько бы мы ни объясняли народность захаровского искусства тем, что Адмиралтейство будто бы в чем-то похоже на крестьянскую избу, это ровно ничего нам не даст, даже если мы допустим какую-то между ними родственность. Указывая на это важное обстоятельство, мы не имеем в виду, как это будет ясно из дальнейшего, противопоставить, как два чуждых друг другу явления, русский классицизм начала XIX века и крестьянское зодчество этого периода. Внутренняя связь между ними несомненна, ее наглядно можно ощутить, изучая усадебное строительство начала XIX века, совершавшееся нередко руками крепостных мастеров. Дело, однако, в том, что Адмиралтейство Захарова и другие шедевры русского классицизма нельзя свести к принципам крестьянского зодчества. Между ними есть качественная разница.
Видя народность Захарова лишь в родстве принципов его архитектурной композиции с традиционными, укоренившимися в народе приемами, мы снимаем вопрос о возможности прогрессивного развития искусства. Естественно, что всякое крупное художественное явление вносит в историю искусства нечто новое, прежде не существовавшее и, стало быть, в чем-то изменяющее, развивающее или преодолевающее установившиеся традиции. Неужели же народность такого явления лишь в связи его со старым, уже существовавшим прежде, уже созданным народом в более ранние периоды его исторического творчества?
Как мы указывали, чрезвычайно ограничено желание доказать народность Пушкина только тем, что он использует фольклор в своем творчестве. Иногда, говоря о народности Пушкина, вспоминают «Руслана и Людмилу» и сказки, а не «Евгения Онегина», не «Повести Белкина», а если и их, то в ту лишь меру, в какой они связаны с использованием простонародных мотивов. Бесспорно, сводить народность Пушкина только к использованию этих простонародных мотивов было бы глубоко неверно. Это в свое время блестяще и глубоко раскрыл Белинский. Если бы мы встали на такую точку зрения, то были бы скорее похожи на народников, чем на марксистов, ибо считали бы, что народно только то, что порождено патриархальными условиями жизни народа. Точка зрения на исторический прогресс, как на что-то лишь затемняющее народную сущность, глубоко ошибочна, ибо народ выявляет свои духовные возможности именно в прогрессивном, поступательном своем развитии.
В патриархальном укладе культуры родилось много замечательных и непреходящих ценностей. К числу их относится и чудесная старинная крестьянская архитектура с ее великолепной резьбой. Но русский народ создал не только избу, но и многие иные ценности зодчества, представлявшие собой новые прогрессивные явления, не имевшие аналогии в прошлом. Адмиралтейство Захарова — новое слово в развитии культуры русского народа, и задача историка искусства — открыть, каков вклад его в сокровищницу русского национального искусства, в чем оно обогатило культуру народа.
Очень существенно с точки зрения проблемы народности, что y Пушкина есть мотивы, непосредственно сближающиеся с народным творчеством; очень важно, что есть они и в русском классицизме, но было бы, повторяем, глубоко неправильно творчество Пушкина сводить к народным сказкам, а архитектуру Захарова — к народной избе. И творчество Пушкина и творчество Захарова — явления гораздо более развитые, богатые, которые принесли человечеству и, в первую очередь, русскому народу, нечто новое по сравнению с русской избой и народной сказкой, которые обогатили свой народ, человечество новыми достижениями. Поэтому-то они и становятся по-настоящему народными. Именно поэтому мы находим действительно народный язык у Пушкина, а не у тех старомодных членов псевдонародной «Беседы», которые нарочно, желая имитировать «народность», создавали искусственный жаргон с «мокроступами» и прочими «благоуханными» псевдонародными словами. Подлинная народность у великих художников не в консервации и, тем более, не в уродливом приспособлении источников народного творчества, какое мы нередко находим у идеологов реакции, а в развитии национального искусства, в его обогащении, движении вперед. Замечательные достижения всех великих художников заключаются именно в том, что они опирались на опыт и традиции искусства своего народа, осваивали народное творчество, его образы, его язык, его формы, развивая, наполняя их новым богатым содержанием, соответствующим новой исторической ступени развития.
Не может быть подлинно великого, подлинно народного искусства, которое бы не опиралось в той или иной степени на непосредственное творчество народа.
Это не значит, однако, что творчество Глинки, Мусоргского, Римского-Корсакова — лишь простое воспроизведение народных мелодий и музыкальных форм. Оно крепко опирается на них, их развивает и совершенствует. Пушкин не был бы великим художником, если бы он просто, как Даль, коллекционировал фольклор. Пушкин бесконечно обогатил народные мотивы, сделал из них новое искусство. Известно, как восхищался Суриков народным творчеством, но «Утро стрелецкой казни» и «Боярыня Морозова» не могли явиться простым повторением образов и изобразительных мотивов крестьянских донцев и т. д. В развитии прогрессивных начал, заложенных в народном творчестве, а не в преклонении перед патриархальностью — великое достоинство подлинно народных художников, и потому мы по праву называем их народными.
Беда некоторых наших искусствоведов заключается в том, что они термин «народный художник» в отношении мастеров прошлого употребляют как общее и потому неопределенное выражение, а не как точный научный термин. Мы обязаны найти совершенно определенное, конкретное, историческое, научное определение этого понятия. У нас иногда боятся таких «жестких», а на самом деле научно-четких определений. При этом ссылаются на то, что якобы искусство — область сложная, тонкая и нежная, — и поэтому о нем надо говорить поэтическим языком, пользуясь эластичными, неопределенными формулами. Утверждают, что чем менее точными, «сухими» будут наши определения, тем ближе мы якобы будем к сути художественного материала. Надо ли говорить, что это просто эстетская чушь, объективный смысл которой — уйти от подлинно научного изучения явлений искусства. Об искусстве можно и должно говорить со всем уважением, с восторгом, но не надо бояться ясных, точных научных определений.
Вот почему необходимо подчеркнуть, что термин «народность искусства» надо употреблять как научный термин, а не просто как комплимент великим художникам.
Итак, в чем же суть вопроса о народности искусства? Очевидно, говоря о народности Пушкина, с одной стороны, и о народности сказки с другой, мы имеем в виду какие-то две грани проблемы.
Дело, по-видимому, в том, что здесь смешиваются два несовпадающих понятия. Народными мы именуем две разные категории художественных явлений, которые нуждаются прежде всего в их терминологическом разделении. Одно дело, когда мы говорим о народности искусства в том смысле, что оно непосредственно обслуживает угнетенные массы народа и ими же непосредственно создается, другое дело, когда мы говорим об искусстве, связанном с господствующими классами, которое в силу тех или иных исторических причин осознает интересы народа, осознает прогрессивные пути развития нации, объективно служит прогрессу народа. Говоря о народности творчества Баженова, скажем, в его проекте Кремлевского дворца, мы не имеем в виду утверждать, что в этом проекте прямо и непосредственно отразились идеи и стремления крепостного крестьянства второй половины XVIII века, осознавшего противоположность своих классовых интересов интересам дворянства. Кремлевский дворец Баженова не есть осознание и выражение этих классовых интересов крестьянства. Но его образ, построенный на идее могущества России и на благородной мысли о человеческом равенстве, в сущности своей есть осмысление судеб русского народа. В этом смысле он и народен.
Другая сторона вопроса заключается в том, что хотя архитектура одно из наиболее общественных искусств и постольку доступна восприятию относительно широких народных масс, дворцовое строительство Баженова (например, в Царицыне) непосредственно предназначено для дворянского общества, а не для крестьян.
Очевидно, стало быть, что народность творчества Баженова имеет другое содержание, или, говоря точнее, другое выражение содержания, чем народность искусства мастера-плотника, рубившего избы для крепостных мужиков.
Искусство Баженова, являясь народным, не перестает быть дворянским. Однако поскольку в условиях феодального общества дворянство заведует производством, отражение вопросов общенационального развития совершается в недрах дворянской культуры, передовые представители которой оказываются последовательными выразителями освободительных идей своей эпохи. Достаточно вспомнить дворянского революционера Радищева. Народность таких художественных явлений в том как раз и состоит, что они отражают поступательное развитие общества в его наиболее передовых, ведущих в будущее проявлениях, тем самым отражая и интересы народа.
Внести ясность в вопрос, думается, возможно, исходя из анализа указанного выше факта духовной экспроприации народа, происходящей вместе с разделением общества на классы. Духовная экспроприация народа неизбежно должна была лишить народ тех художественных сокровищ, которые он сам создавал или которые создавались на базе его труда. Он имел на эти сокровища полное право, но был их лишен вследствие классового угнетения.
Начиная уже с раннеклассовых обществ и чем дальше, тем резче, история развития искусства в классовом обществе в большей или меньшей степени дает нам картину как бы двух художественных потоков, которые все время взаимодействуют между собою, но все же более или менее отчетливо различаются. Во-первых, это собственно искусство народа, то, что мы называем народным творчеством. Вытекая из фольклора еще родовой эпохи, этот поток развития искусства благодаря экономическому и социальному положению эксплуатируемых классов имеет ту особенность, что эволюционирует он очень медленно, заторможенно, удерживает древние образы и формы. Он дает очень глубокие, сильные и цельные художественные произведения, но они в большинстве случаев несут на себе печать простонародной наивности и известного архаизма.
Известно, что в северной крестьянской вышивке чуть ли не до нашего времени сохранились образы, восходящие к седой древности, — образ «богини — матери земли», «древа жизни» и т. д. Для вышивальщицы XIX века образы эти, конечно, утратили давно свой первоначальный смысл, но показательно, как народный художественный опыт хранит поэтические образы фольклора дофеодальной эпохи.
Неверно, конечно, сводить к этим архаическим переживаниям народное искусство нового времени. Оно создало множество новых образов и форм, отражающих новые условия жизни угнетенного крестьянства. Но все же крестьянская живопись остается во многом архаической. Отметим, в частности, что она не создала реалистически трехмерного, сложно-повествовательного изображения. Великое счастье, что вплоть до XIX века дошли русские былины — творчество, сложившееся к XI веку. Это счастье не только для фольклористов. Огромная эстетическая ценность этого искусства — свидетельство одаренности и мудрости народа, который сумел под гнетом тяжелой эксплуатации в течение столетий сохранить ее, не только не растратив, но и приумножив. Но, как бы высоко ни ценили мы русский фольклор, если бы русский народ жил до XIX века в своем литературном развитии только былинами, сказками и песнями, а в своем изобразительном искусстве — резьбой или росписями прялок, вряд ли это могло бы явиться свидетельством богатейшего художественного развития народа, развития, отмеченного в действительности именами Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Некрасова, Щедрина, Иванова, Крамского, Репина, Сурикова и других великих русских художников. История искусства в классовых обществах развивается так, что наряду с этим простонародным (в основном крестьянским), как мы условно будем его называть, потоком искусства существует другой, который также, в конечном счете, будучи порожден деятельностью народа, его историческим творчеством, вместе с тем у трудящихся классов в основном экспроприирован и поэтому неизбежно поставлен в противоречивые условия существования. И основное противоречие развития искусства с этой точки зрения заключается именно в том, что в искусстве, связанном с господствующими классами, развиваются часто такие явления, такие стороны, которые далеко выходят за пределы идеологии господствующего класса. Причина этого заключается в следующем: «В каждую эпоху,— указывали Маркс и Энгельс, — мысли господствующего класса суть господствующие мысли, т. е. тот класс, который представляет собой господствующую материальную силу общества, есть в то же время и его господствующая духовная сила. Класс, имеющий в своем распоряжении средства материального производства, в силу этого располагает и средствами духовного производства, так что благодаря этому ему в то же время в общем подчинены мысли тех, у кого нет средств для духовного производства».
Господствующий класс, таким образом, имеет возможность располагать талантами, выходящими из народа, ставя их себе на службу, как это случалось с крепостными мастерами XVIII века. Во всяком случае, этому «ученому», как его назвал А. А. Жданов, искусству даны все материальные возможности существования, ему обеспечены и широта духовного развития и культурные традиции и т. д. Все положительное, что создается разделением труда, используется именно этим искусством, и в нем происходит основной процесс художественного развития, постоянного поступательного движения вперед.
Если народное творчество меняется в своих формах, то, как сказано, эти изменения медленны и постепенны. Достаточно бросить взгляд на эволюцию крестьянского искусства в течение XVIII—XIX веков. В известной мере, народное творчество не знает взрывов в своем развитии и движется вперед путем медленной и постепенной эволюции. Напротив, в «ученом» искусстве происходит бурный процесс развития, отражающий эволюцию всего общества в целом, смену базисов, коренные изменения в характере строя.
Искусство, которым материально и в известном смысле духовно владеет господствующий класс, является отражением, причем часто более богатым и сложным, чем собственно народное творчество, всего развития общества. Оно вынуждено отвечать на коренные вопросы жизни, хотя, конечно, отдельные мастера дают нам свои ответы с разных классовых позиций. В творчестве Кипренского и Венецианова, Брюллова и Иванова жизнь русского народа в первой половине XIX века отразилась гораздо более полно и многогранно, чем в крестьянской резьбе или в росписях туесков или донцев. Но сама эта жизнь, ее содержание — борьба между классами. Стало быть, так или иначе, «ученое» искусство должно отразить в себе и жизнь народа, его интересы и стремления. Идеология, в том числе и художественная, есть отражение материальной жизни общества.
Но подчеркивая классовый характер идеологии в классовом обществе, мы не должны понимать его механистически. Идеолог, в том числе и художник, совсем не отражает бытие только «своего класса», но всего общества.
Наличие самой обостренной борьбы классов не должно заставлять нас забыть о единстве общества. Классы данного общества, несмотря на решительную противоположность их интересов, есть классы одного общества. Поэтому идеолог, рассматривая явления с определенных позиций, все же осознает судьбы всего народа. Всякий социальный или экономический конфликт, касающийся общества в целом, затрагивающий, хотя и с разных сторон, все классы, получает свое отражение в общественном сознании, в различных идеологических формах, в которых люди осознают этот конфликт и ведут с ним борьбу. В зависимости от социального содержания идеологии, она стремится либо способствовать разрешению конфликта, либо тормозить его разрешение. В первом случае мы имеем дело с прогрессивными идеями, в частности художественными, во втором — с консервативными. Художественная идея прогрессивного класса отражает интересы народа, поскольку интересы этого класса в той или иной форме связаны с интересами всех угнетенных классов. Когда Кипренский дал героически благородное представление о личности его класса, в большой мере определившееся войной 1812 года и стремлениями передовой, революционно настроенной части дворянства, то это соответствовало общенародным интересам, являлось выражением народности. Иными словами, можно сказать, что художник господствующего класса народен в ту меру, в которую он отражает реальный конфликт в жизни народа, предлагая при этом передовое его решение. Ограниченная сторона искусства господствующих классов часто обнаруживается в том способе, с помощью которого оно борется с соответствующим общественным конфликтом. В полных драматической борьбы рельефах алтаря Зевса в Пергаме впервые с могучей силой отразился трагический конфликт господства и рабства, существовавший в античности. Народность Пергамского алтаря в том, что его мастер сумел показать могучую страсть дерзкого возмущения порабощенных и трагическую безысходность их борьбы, но он становится напыщенно холодным в чисто рабовладельческом апофеозе торжества установленного порядка.
Таким образом, в «ученом» искусстве отражается и раскрывается в той или иной мере вся история народа.
Но тут возникает вопрос: каковы же взаимоотношения между понятием классовости искусства и понятием народности искусства, ибо нет никакой идеологической деятельности в классовом обществе, которая не была бы классовой.
Несомненно, что искусство в классовых антагонистических обществах всегда является классовым, хотя его социальная принадлежность может выразиться в очень сложных, трудно анализируемых формах. Но так или иначе искусство всегда выступает как могущественное и активное орудие классовой борьбы. В соответствии с общими закономерностями надстройки искусство не может быть безразличным к классам, к характеру строя. Оно всегда оказывается отражением и оценкой прежде всего общественной действительности с точки зрения того или иного класса. Однако конкретные формы, в которых обнаруживается классовая принадлежность «ученого» искусства, — очень разнообразны. В этой связи необходимо внести одно существенное уточнение.
История до сих пор всегда была историей борьбы классов, и искусство никогда не было безучастным свидетелем этой борьбы. Но классовая борьба в истории человечества имеет чрезвычайно многообразный характер. Историк всегда обязан в любых формах проявления общественной борьбы раскрывать столкновения различных классов, уметь вышелушить из сложного многообразия фактов это основное содержание социального процесса. Но это не значит, что борьба классов в реальной истории совершается всегда в обнаженной форме. Классики марксизма-ленинизма неоднократно указывали на то, как сложно обнаруживали себя классовые антагонизмы, классовая борьба в предшествующем развитии общества. Мы знаем эпохи максимального напряжения классовой борьбы, эпохи, когда враждебные классы резко противостоят друг другу, когда столкновения этих классов неизбежно разрешаются революцией. Но мы знаем эпохи, когда классовые противоречия оказываются не столь отчетливо развитыми или, строже говоря, не столь отчетливо обнаруживаются.
«Дело в том, — указывал В. И. Ленин, — что именно революционные периоды отличаются большей широтой, большим богатством, большей сознательностью, большей планомерностью, большей систематичностью, большей смелостью и яркостью исторического творчества по сравнению с периодами мещанского, кадетского, реформистского прогресса». В соответствии с этим интересы и идеи противоположных классов то проявляются в общественном сознании эпохи со всей яркостью и смелостью, то более робко и осторожно.
В шестидесятых-семидесятых годах XIX века идеи крестьянской демократии получили свое выражение в творчестве Крамского или Перова. Интересы крестьянства здесь решительно противопоставлены интересам общественно политической реакции. В творчестве Венецианова и мастеров его круга демократические идеи еще робки, они находятся в той стадии, когда революционный протест не разрушил еще традиционного повиновения раба господину. Все это не означает ни в какой степени, что существуют какие-то межклассовые идеологии. Но существует общественное сознание класса, вступившего в активную борьбу, приводящую к революционизированию общества в целом, и есть сознание класса, еще мирящегося с определенным общественным состоянием. Именно это обуславливает большую сложность и пестроту отражения классового интереса в искусстве. Конечно, в феодальном обществе всегда существует основное противоречие между классом помещиков и классом крестьян, но иногда оно может обнаруживаться с величайшей напряженностью и революционной остротой, а иногда принимает гораздо более туманную и замаскированную форму.
В новгородском искусстве XII—XIV веков мы можем различить определенные тенденции, являющиеся отражением интересов относительно широких народных масс. Но одно дело — фрески Нередицы с их патриархальным, наивно эпическим величием, другое — росписи храма на Волотовом поле, полные страстного стремления, взволнованности, порыва, доходящего порою до открытого социального протеста. В обоих случаях перед нами церковное, религиозное искусство. Но во фресках Нередицы социальные отношения времени как бы санкционируются, как вечные и естественные, в них царствует идея незыблемости установленного богом порядка, хотя в могучей силе их образов мы ощущаем глухую работу мысли и чувства того «мира», который еще не осознал, хотя бы и в фантастически-религиозной ферме, противоположность своих интересов интересам «господы». В Волотове, напротив, уже чувствуется дыхание бунтарской страсти народных масс, напряженных конфликтов новгородской жизни второй половины XIV века.