Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Голоса советских окраин. Жизнь южных мигрантов в Ленинграде и Москве - Джефф Сахадео на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ленинград и Москва с трудом справлялись с проблемой роста населения, вызванного главным образом иммиграцией. Предоставляемые городами возможности получения образования и устройства на работу заложили основу для более смелых мечтаний. Как говорил один мигрант из российской провинции: «Да, бежать, бежать, в Москву, в Москву <…> Все более образованы, вокруг были бы музеи и все остальное, если бы я уехал из провинции в столицу моей страны»[165]. Государственные инвестиции в программы муниципального жилья не успевали за потребностями населения, которое по мере роста уровня образования и статуса требовало лучших жилищных условий. Постоянно растущая сеть правительственных учреждений и предприятий в столицах предоставляла «специалистам и управляющим <…> разнообразие моделей потребления, образа жизни, а также более высокий уровень доходов», как замечает Сассен в своем исследовании о западных глобальных городах[166]. Хотя советская политика пыталась сгладить возникшую из-за Ленинграда и Москвы социальную дифференциацию, запрос все более искушенного городского населения на спектр услуг и товаров все увеличивался, и как будет сказано в последующих главах, вследствие этого городам потребовались новые потоки мигрантов для обеспечения их необходимым количеством рабочей силы. Новоприбывшим, не имевшим официальных связей или необходимых документов, приходилось снимать часть комнаты или жить в переполненных общежитиях[167]. Но притягательность Ленинграда и Москвы для мигрантов в течение 1970-х гг. и в более поздний период лишь увеличилась. Советская политика по развитию периферии застопорилась, поскольку в сознании граждан из самых дальних уголков Советского Союза выросла привлекательность представлений о двух столицах и предоставляемых ими возможностях.

Советский Союз отворачивается от южных республик

Даже когда на рубеже 1960-х гг. СССР активизировал усилия по завоеванию лояльности «афро-азиатских» стран, Хрущев с недоверием относился к продолжающимся инвестициям в отдаленные регионы, направленным на то, чтобы представить Среднюю Азию воплощением постколониального успеха. Он был недоволен постоянными конфликтами между лидерами республик, которые сыграли роль в срыве его плана по организации Среднеазиатского экономического совета[168]. Сокращение государственных инвестиций в периферию лишь усугубилось в брежневскую эпоху: в основном финансирование направляли на крупные проекты в европейской части России и на восток России, где была сконцентрирована добывающая промышленность. Западные аналитики того времени отмечали, что в этом отношении Советский Союз следовал глобальным тенденциям: уровень взаимодействия между Европой и слаборазвитыми бывшими колониальными регионами снизился, что только усилило значительное неравенство между северными и южными регионами в 1960-х и 1970-х гг. Приведет ли такое сходство к схожим последствиям: к росту потока мигрантов, направлявшегося в советские столицы? Будет ли советское правительство пытаться обуздать растущее недовольство городского населения прибывающими из бывших колоний мигрантами? Несмотря на то, что СССР придерживался четких социальных и экономических стратегий, которые позволяли уменьшить масштабы миграции, он столкнулся с проблемами в управлении миграционными процессами, по мере увеличения уровня экономического неравенства в регионах.

Советские инвестиции, хлынувшие на Кавказ и в особенности в Среднюю Азию в 1950-х и начале 1960-х гг., мало изменили состояние региональной экономики. Советские специалисты по планированию сосредоточились на «передовых» разработках, таких как система орошения Голодной степи в Узбекистане и ирригация Нурекской ГЭС в Таджикистане[169]. Ресурсы и продукция по-прежнему были встроены в общесоюзную систему, которая была под контролем Москвы: их направляли в европейскую часть России на предприятия обрабатывающей промышленности. Руководящие должности в промышленности, технических и административных учреждениях все еще занимали преимущественно славяне. Если выходцы из Средней Азии, окончившие русскоязычные технические училища и институты, где учились по преимуществу славяне, медленно поднимались по карьерной лестнице, то русские инженеры и специалисты быстро получали должности на передовых проектах послевоенного времени, якобы для обеспечения их успеха[170]. Артемий Калиновский отмечает большое количество славянских инженеров, задействованных в проекте Нурекской ГЭС в Таджикистане, но не привлекающих местных специалистов, это привело местных экономистов к выводу, что данный проект усугубил проблему местного уровня занятости, а не помог ее разрешить[171]. Жалобы республиканского руководства на то, что к проекту не были привлечены местные инженеры и квалифицированные рабочие, не получали ответа[172]. Результаты подобной политики сказались и на жизни обычных граждан. Айбек Ботоев, учившийся во Фрунзе в начале 1970-х гг., вспоминал, что засилье «заносчивых» русских на руководящих и технических должностях по всему Кыргызстану побудило его уехать в космополитический Ленинград, где, он надеялся, будут реализованы идеи советского равенства. Он считал, что его родная республика подверглась «чистой и неприкрытой колонизации»[173].

Сокращение советских инвестиций в периферийные регионы побудило американских исследователей периода холодной войны задуматься о сходстве советской и западной модели развития. В обоих случаях промышленно развитые центры черпали все больше ресурсов с периферий – располагающихся на территории государства или за его пределами – и таким образом консервировали экономику окраин, которые были не самодостаточными и не могли развивать другие отрасли, кроме добычи сырья[174]. По мере того как различия в уровне развития регионов увеличивались, все больше жителей европейских районов увольнялись с высоких должностей на присоединенных южных территориях, переезжая на более зажиточный социалистический или капиталистический Север. Эмиграция славян из Средней Азии снизила количество учителей русского языка, например в Ферганской долине, несмотря на возросший спрос на русскоязычное образование. Еще в начале 1967 г. из Центрального Комитета Коммунистической партии Кыргызстана в Москву поступали просьбы направить учителей русского языка для подготовки местных педагогов. Те, в свою очередь, далее могли бы сами преподавать русский язык, который был необходим для поступления даже в местные престижные учебные заведения[175]. Нэнси Лубин отмечала, что по мере отъезда все большего числа квалифицированных рабочих и планировщиков, в Средней Азии ухудшалось состояние жилищного фонда, машиностроительной, металлургической и химической промышленности[176]. К 1976 г. Узбекистан, несмотря на то, что он оставался одним из наименее промышленно развитых регионов СССР, испытывал серьезную нехватку рабочей силы в промышленных отраслях[177]. Таджикские экономисты призывали Москву отказаться от стратегии ограниченного развития для каждой республики и продвигать проекты, способствующие повышению уровня жизни на советском Юге до общесоюзного уровня[178]. Их мольбы не были услышаны Москвой. Леонид Брежнев в 1972 г. утверждал, что серьезные проблемы регионального неравенства в Советском Союзе были решены[179].

Модели передвижений как местных народов, так и русских, повторяли глобальные тренды. Всесоюзная перепись населения 1970 г. показала, что выходцы из Средней Азии чаще, чем жители других регионов, мигрируют за пределы своих республик, и основным пунктом назначения для них служит Россия[180]. Гораздо более высокий уровень рождаемости у народов Средней Азии, по сравнению с уровнем рождаемости у славян в СССР, а также усиление регионального неравенства привели к значительной миграции в Россию, что позволило демографу Роберту А. Льюису в исследовании 1976 г. утверждать, что миграция «значительно повлияет на советское общество» в ближайшие десятилетия[181]. Среднеазиатские планировщики пытались убедить Москву в том, что благодаря молодому и теперь уже хорошо образованному населению Азия могла бы стать идеальным новым местом для развития советской промышленности. Кроме того, развитие региона могло бы уменьшить миграционное давление на столицы европейской части СССР[182]. Несмотря на то, что центральным плановым органам эта идея казалась неплохой, «системе в конечном счете не хватило гибкости, чтобы скорректировать социальные и экономические цели своих избирателей»[183].

Численность кыргызов, таджиков, туркменов и узбеков, зарегистрированных в России, с 1970 по 1979 гг. увеличилась со 140 до 248 тыс. жителей[184]. Учитывая, что среди мигрантов большинство составляли граждане в возрасте до 30 лет, такой рост населения был, безусловно, важным фактором. Более того, он сопровождался еще и значительной неофициальной миграцией, о чем пойдет речь в следующих главах книги. На тот момент советские социально-экономические механизмы сдерживали дальнейшее движение на Север. Московские планировщики позволили руководителям колхозов нанимать больше рабочей силы, так что, несмотря на все возрастающее число сельскохозяйственных работников на Кавказе и особенно в Средней Азии, все они могли получить рабочее место и социальную поддержку. Различие в заработной плате между периферией и ядром в СССР было в разы меньше, чем в бывших европейских колониях и некогда имперских центрах[185]. Однако даже при этом сохранялась проблема: хотя в период с 1970 по 1979 гг. занятость в Средней Азии выросла на 35 %, численность населения трудоспособного возраста там увеличилась на 46 %[186].

Лидеры и экономисты среднеазиатских стран, столкнувшись с сокращением государственных инвестиций и помощи из Москвы, рассматривали более скромные перспективы развития своих республик. Советская общественность и политика считали местное население сельским по характеру и мировоззрению, поэтому государство направляло его на работу в сельскохозяйственные отрасли. Желание жителей Средней Азии работать в городах или в промышленных регионах, где привилегии доставались русскому населению, даже если эти предприятия располагались на их родных территориях, уменьшалось[187]. Несмотря на то, что на уровне государства и в академических исследованиях превозносились преимущества городской жизни, а уровень жизни в сельских районах снизился с сокращением инвестиций в 1970-х гг., некоторые местные интеллектуалы, такие как кыргызский писатель Тугельбай Сыдыкбеков, утверждали, что местное население должно оставаться в «родном» доме[188]. Бромлей в 1982 г. пришел к выводу, что городская жизнь и работа в промышленных областях так и останутся чуждыми для жителей Средней Азии, если они никак не связаны с национальными традициями[189]. В более позднем совместном с Ю. Арутюняном исследовании он будет утверждать, что узбеки, больше чем представители других национальностей, предпочитают «сельский» образ жизни. Ранние браки и большое количество детей также удерживали местных жителей от того, чтобы покинуть родные деревни и традиционный уклад жизни[190]. Культурные различия легли в основу стереотипов о южных регионах как месте, где все основано на чрезмерной коррупции, взяточничестве и кумовстве. Попытки экономических изменений, которые соответствовали бы демографическим сдвигам и извлекали бы из них выгоду, не увенчались успехом, поскольку «идея о том, что выходцы из Средней Азии живут совершенно по-другому, уже основательно укоренилась в умах власть имущих»[191]. Советские лидеры считали, что вряд ли жители Средней Азии будут усердно работать в городских или промышленных условиях, и потому гораздо эффективнее вкладывать государственные деньги в развитие Севера, где предприятия укомплектованы более продвинутым населением.

С конца 1970-х гг. общесоюзное неравенство между распределением населения и экономическими возможностями регионов стало предметом повышенного беспокойства советских плановых органов. Усилился дефицит рабочей силы на Дальнем Востоке, где осуществлялось много важных проектов по добыче полезных ископаемых. Центральное статистическое управление подтверждало, что страны Средней Азии, где объемы производства и производительность труда и так отставали от общих, не в состоянии справиться с приростом населения: рождаемость выросла в среднем на 3,9 ребенка на одну семью[192]. Колхозная и совхозная практика найма большего числа рабочих, чем необходимо, породила явление, которое советские ученые назвали «скрытой безработицей»[193]. Избыток ручного труда привел к недостаточному уровню эксплуатации сельскохозяйственных машин, а ведь машинный труд должен был стать основой советской модернизации на Юге[194]. Советские экономисты скептически отнеслись к идее о том, что выходцев из Средней Азии можно направлять в регионы с дефицитом рабочей силы, учитывая их мнимую приверженность «традициям». Вносились проекты в области демографии, направленные на решение проблем с уровнем рождаемости. Они должны были дестимулировать рост рождаемости у жителей Средней Азии и в то же время способствовать демографическому росту славянских и балтийских народов СССР, однако такие проекты натолкнулись на практические возражения. Кроме того, разработчики опасались возможных обвинений в расизме. Увеличение демографического и экономического неравенства казалось неизбежным без существенного уровня миграции с непредсказуемыми последствиями, если молодое, динамичное население сместит центр тяжести на советский Юг[195].

Когда в 1970-е гг. уровень добычи хлопка и других сельскохозяйственных продуктов в Средней Азии снизился из-за обработки пестицидами и плохого качества почвы, Государственный комитет по труду и социальным вопросам приступил к действиям. Он приложил усилия, чтобы зачислить большое количество выходцев из Средней Азии в профессионально-технические училища (ПТУ) по всему СССР и привить им навыки в сфере услуг и промышленном секторе экономики[196]. Однако реакция населения была вялой, несмотря на продвижение идеи через государственные средства массовой информации, включая рекламу в местной прессе[197]. Государство также столкнулось с трудностями при устройстве выпускников на предприятия, где требовалась рабочая сила, в первую очередь на промышленные площадки или в новые города Сибири или Дальнего Востока, где пока еще не было ни хороших условий, ни связи с родным домом[198].

По мере того как усилия властей терпели неудачу, выстраивались неформальные сети связей с теми, кто уже переехал в Ленинград и Москву – столицы оставались самыми желанными местами для посещений или для поселения там на короткий или длительный срок. Туристы, студенты и другие, вернувшись из центра, рассказывали о качестве жизни в двух столицах. Москва была «маршрутом номер 1» для подавляющего числа советских граждан, веривших, что «все дороги» ведут в Город[199]. У выходцев с Кавказа прочные связи в двух столицах были установлены еще со сталинских времен, в том числе в сферах продовольствия, услуг и в других профессиональных отраслях[200]. Неформальные сети стали играть важную роль в стратегиях социальной и профессиональной мобильности. Хотя в планы режима не входило перенаправление жителей Кавказа куда-либо, внутреннее экономическое положение региона ухудшилось в 1970-х и 1980-х гг. Привлекательность Ленинграда и Москвы росла, и столицы стали основными пунктами назначения для краткосрочной, сезонной или долгосрочной мобильности граждан.

В 1980-е гг. активизировались дискуссии о том, как поступить с растущим населением южных республик, которые до сих пор получали малую долю общегосударственных инвестиций. В 1990 г. советский демограф В. И. Переведенцев согласился с таджикскими экономистами, что быстрый рост населения на Кавказе и в Средней Азии обеспечил модернизирующийся стране «большой демографический потенциал»[201]. Он полагал, что лучше всего использовать этот потенциал для индустриализации южных и особенно среднеазиатских городов, поскольку население пока еще «отсталых» регионов менее склонно к тому, чтобы уезжать далеко от дома. При этом он указал, что в регионах сохранилась проблема доминирования людей из европейской части страны[202]. В тех условиях переехать во Фрунзе или в Ташкент, а уж тем более в Ленинград или Москву можно было только при сильном личном желании человека. Наследие российского господства сумело пережить короткую кампанию Хрущева, направленную на то, чтобы превзойти Запад в освоении вышедших из-под имперской колонизации земель на территории СССР. Негибкость политики и экономическое неравенство регионов подготовили почву для того, что в позднем СССР у народов Кавказа и Средней Азии стратегии мобильности будут связаны с достижением успеха.

Трудности с пропиской

Мигранты, прибывающие в Ленинград и Москву, сталкивались с непростыми требованиями при получении прописки. Даже когда в 1950-х и 1960-х гг. зона действия прописки расширилась, создав «архипелаги привилегий» в более чем ста городах, в представлении советских граждан регистрация по месту жительства в первую очередь ассоциировалась с двумя столицами – самыми желанными домами в СССР[203]. Если граждане СССР негодовали из-за запутанных правил получения прописки и избирательного правоприменения, на Западе возникали конфликты из-за миграции через государственные границы, когда подавляющее большинство стремилось попасть в крупные города[204]. К 1970-м гг. споры об эффективности прописки затерялись среди других, более широких дискуссий: как применить и куда направить неиспользованный резерв рабочей силы с периферии СССР. И пока государство не решалось продиктовать выбор своим гражданам, мигранты искали и находили способы обернуть правила системы в свою пользу или же обойти их.

В 1970-е гг. – как раз в то время, когда обострились споры об избыточной рабочей силе на Юге СССР, появились сведения о значительном снижении рождаемости, а также о старении населения в Москве. К 1975 г. ежегодный прирост населения составлял 1,4 % и был примерно вдвое меньше общесоюзного городского показателя[205]. С 1971 по 1984 г. ежегодный прирост составлял 50 тыс. граждан, но из них лишь 15 тыс. от «естественного» прироста, остальные же 35 тыс. приходились на миграцию[206]. Ленинградские экономисты также подсчитали, что 70 % прироста городского населения приходится на миграцию[207]. По показателям темпов роста населения две советские столицы уступали крупным европейским и североамериканским городам. Еще в 1971 г. Управление по использованию трудовых ресурсов Мосгорисполкома утверждало, что демографические показатели сказываются на имеющейся рабочей силе. Данная проблема усугублялась тем фактом, что навыки местного населения часто не соответствовали имеющимся вакансиям[208]. Советские демографы утверждали, что система прописки обречена на провал. В 1980 г. Татьяна Федотовская отмечала, что даже в случае успеха усилий по повышению уровня рождаемости в Москве – решения, которое предлагали городские чиновники, – потребуются десятилетия, чтобы добиться какого-либо эффекта. Миграция представлялась единственным краткосрочным и среднесрочным решением, позволяющим заполнить вакансии в нескольких секторах экономики[209]. Переведенцев сообщал, что численность населения за пределами московской зоны прописки росла в два раза быстрее, чем в черте города. Советская плановая система, как он утверждал, была в состоянии избежать существенных ошибок западных экономик, не вызвав «маятниковую миграцию» (как ее назвали в СССР), когда люди из-за высоких затрат на проживание в городе, вынуждены были покинуть мегаполисы и тратить долгие часы на дорогу на работу и обратно[210]. Городская система планирования – или ее отсутствие – часто подвергалась критике[211]. Б. С. Хорев утверждал, что даже спустя десятилетие после того как Управление по использованию трудовых ресурсов заявило о проблеме нехватки рабочих в Москве, не было предпринято никаких попыток провести стратегические исследования, чтобы решить данную проблему ни на тот момент, ни в перспективе[212]. Проблему растущей нехватки рабочей силы в крупных городах СССР, особенно в Ленинграде и Москве, решали не действиями, а обсуждением того, не следует ли сосредоточиться на «политике регулирования» – так на советском языке обозначали предложение ослабить требования системы прописки, чтобы рабочая сила более свободно могла прибывать в города[213].

Советские механизмы планирования изо всех сил пытались сбалансировать контроль за миграцией и за поведением граждан в целом с экономическим ростом и развитием страны. Хотя государство трубило о своей способности рационально распределять и направлять рабочих через систему оргнабора, эта система не предполагала принудительного обучения или распределения на выделенные рабочие места. Рабочие имели значительную свободу в выборе места работы, в зависимости от образования, навыков и наличия вакансий. Советские лидеры опасались, что плановые назначения рабочих могут привести к их неудовлетворенности, а это подорвет моральный дух и приведет к снижению качества продукции[214]. Так что советские граждане были вправе самостоятельно делать выбор в вопросе работы. Несмотря на то, что система прописки несколько ограничила движение в «режимные зоны», было ясно, как отмечал Дэвид Ширер (и как становится понятно из нашей книги), что «целеустремленные люди могли относительно легко обойти законы о паспортах и регистрации, если они хотели это сделать»[215]. Решения мигрантов сыграли определяющую роль в формировании Ленинграда и Москвы как «визитных карточек» СССР. «Политика регулирования», или ослабление правил системы прописки, за которое выступали советские демографы, произошло, пусть даже неофициально и без отображения в официальных заявлениях или статистике. В 1970-х и 1980-х гг. подобное ослабление поспособствовало увеличению миграционных потоков с южных окраин. Демографы знали не только об уровне рождаемости и экономическом росте, но и о значительной роли миграции в жизни «двух столиц».

Некоторые целеустремленные люди просто приезжали в Ленинград и Москву, хватаясь за любую возможность, которую только могли найти. В середине 1960-х гг. Нарынбек Темиркулов, оставив семью и друзей в Кыргызстане, приехал в Москву через пару недель после окончания армейской службы. Сначала он ночевал на вокзале, позже встретился с армейским приятелем, надеясь, что тот приютит его у себя дома и поможет найти работу[216]. Как и западный исследователь Сесиль Дж. Хьюстон во время своих поездок в Москву в 1970-е гг., он видел многочисленные расклеенные на уличных досках объявлений предложения работы на газопроводах, в строительстве, электронике, уходе за больными, стенографии и других отраслях[217]. Азамат Санатбаев, водивший экскурсии по Ленинграду и Москве в 1970-е гг., вспоминал, что объявления о вакансиях были расклеены на углах улиц, а местные биржи труда готовы были подобрать для работодателя любого работника, независимо от статуса[218]. На некоторые должности – в секторах, которые страдали от высокой текучести кадров, – например дворников, квалифицированных строителей, и даже в милицию принимали всех подходящих заявителей, привлекая их обещанием быстро предоставить прописку. Анарбек Закиров, потеряв интерес к учебе в университете, но не желая возвращаться домой в Кыргызстан, в 1981 г. устроился на службу в милицию, чтобы остаться в Москве[219]. Он получил документы, место в общежитии и обещание предоставить частное жилье в будущем. Советские работодатели и управляющие работали над тем, чтобы сделать систему прописки достаточно гибкой для удовлетворения потребности быстрорастущих городов в рабочей силе.

«Лимитная» прописка была разработана как особый документ о регистрации по месту жительства в условиях постоянно меняющейся потребности в рабочей силе. Этот отдельный пункт, вписанный в изначальное законодательство о прописке, позволял работодателям подать заявление на ограниченное количество дополнительных работников за каждый плановый период. Наемные работники этой категории могли получить временную прописку и чаще всего их размещали в общежитиях от предприятия[220]. Многие в то время приравнивали эту систему к западногерманской программе для гастарбайтеров по специальному найму[221]. По мере того как потребность в рабочей силе в Ленинграде и Москве становилась все острее, на работу все чаще принимали молодых мужчин с лимитной пропиской, закончивших службу в армии. Как выяснила Эмили Эллиотт, в 1973 г. в Мосгорисполкоме, куда в Комитет управления по использованию трудовых ресурсов часто обращались с заявлениями директора предприятий, заключили, что «лимитчики» (те, кто работал по временной прописке) составляли 91 % от миграционного прироста в целом[222]. Виктор Заславский считал, что в 1970-х и 1980-х гг. лимитчики составляли 15 % всей рабочей силы Москвы и до 90 % всех рабочих в сфере строительства[223]. С 1980-х гг. учителей также набирали «по лимиту», – предлагая временную прописку в городе. По оценкам, 95 % лимитчиков, которые приезжали из русских деревень, находящихся сразу за зоной 100 километров и дальше, в самых дальних уголках СССР, были моложе 30 лет, и около половины из них прибывало в качестве неквалифицированной рабочей силы[224]. Толкунбек Кудубаев, который был одним из 76 % лимитчиков, кто, по оценкам, прибыл самостоятельно, а не был нанят предприятием, – участвовал в строительстве новых станций Московского метрополитена после учебы в Оше (Кыргызстан)[225]. Его прописка была действительна в течение одного года с возможностью продления. Потенциальная возможность в любой момент быть замененным другим работником и высланным из Москвы, по его словам, служила сильной мотивацией для хорошей работы[226]. Как советские граждане, так и предприятия использовали систему временной прописки с пользой для себя, хотя она все еще играла роль преграды для потенциальных мигрантов, у которых не было связей или сильного желания приехать в Ленинград или Москву без права на проживание, образование, здравоохранение и доступ к товарам.

Попытки Советского Союза сбалансировать позитивные представления о центральных городах и благоприятствование их развитию с возможностью контролировать передвижение граждан привели к всевозможным, хотя и не всегда нежелательным последствиям. Прописка как главный советский механизм контроля за внутренней миграцией была связана с глобальной дискуссией о том, как справиться с человеческой составляющей структурного дисбаланса, возникшего в результате послевоенной политики, которая закрепила, если не углубила региональное неравенство в постколониальную эпоху. В советское время не было официальных заявлений или политики, специально направленных на ограничение потоков небелых мигрантов с юга СССР. Напротив, такое движение даже поощрялось, если оно было направлено в менее привлекательные, малотрудоспособные восточные регионы России, а не в города республиканского значения, такие как «визитные карточки» СССР – Ленинград и Москву.

Узбекский мигрант Шухрат Икрамов вспоминал о Ленинграде и Москве, где он учился и работал с 1979 по 1985 г., как о «центрах [своей] части мира»[227]. Позиция двух столиц, в имперское время бывших на вершине региональной иерархии, в советский период усилилась, по мере того как знание о привилегиях, предоставляемых городской жизнью, распространялось по огромному советскому государству и за его пределами. Внутренний и внешний «Восток» стали критически важными для формирования и развития Ленинграда и Москвы в качестве глобальных городов. Связи между окраинами и центром усиливались, несмотря на то – а может быть, напротив, по причине того, – что европейские державы, включая Советский Союз, в последние десятилетия XX в. сфокусировались на развитии ядра – западной части их стран, а в особенности на развитии столиц. Миграция, усилившаяся благодаря сетевым связям и средствам передвижения, символизировала посредничество в этом процессе беднейших южных регионов, ведь для поддержания или сохранения глобального статуса требовалась человеческая энергия и капитал – то, чего все в большей степени не хватало стареющему населению Европы.

Среди характеристик глобальных городов – их парадоксальность: как бы они ни стремились получить контроль над странами и континентами (и в какой-то степени достигали этого), все же они в значительной степени были не в состоянии контролировать передвижение людей в собственных же границах. «Ни одно правительство не ставило перед собой задачи построить этнически разнообразное общество с помощью иммиграции», – пишут Стивен Каслс и Марк Дж. Миллер. Но ни у одного правительства не было и четкого плана, как предотвратить этот процесс. Глобальные города стали глобальными не намеренно, а благодаря демографическому составу населения[228]. В СССР, как и на Западе, государственные приоритеты гибкого рынка труда, экономического развития и мировой политической мощи оказались важнее стремления полностью контролировать перемещение народов и опасений перед возможной негативной реакцией со стороны принимающих городских сообществ на мигрантов, которые выглядели или говорили иначе, чем они.

Энергия мигрантов преодолела двойные усилия государства, пытавшегося управлять их карьерой и образом жизни. Мигранты с Юга и Востока хорошо знали, как выглядит «пространственно распределенное качество жизни» в Советском Союзе, и представляли себе спектр возможностей, официальных и неофициальных, которые могут им предложить Ленинград и Москва[229]. Они заявили о своем «праве на город» и привнесли в городское пространство новые навыки и рабочую силу, которые способствовали росту двух столиц[230]. Продолжающееся господство русских на родине мигрантов привело к тому, что Ленинград и Москва стали центрами национального и личного прогресса, домом для всех людей, желающих стать частью современного мира.

Глава 2

Дружба, свобода, мобильность и образ «старшего брата»

Дружба народов вызывает эмоции даже спустя десятилетия после распада Советского Союза. Мигранты из Средней Азии, с Кавказа и из азиатской части России живо помнят, какое влияние этот лозунг имел на их идентичность и повседневную жизнь. Лозунг дружбы народов, как мантра, повторялся на страницах школьных учебников, на пропагандистских плакатах, в советских изданиях и СМИ с тех самых пор, как они себя помнят. С этим лозунгом мигранты, отличающиеся от принимающего населения славянских городов внешностью и культурой, соотносили себя по приезде в города. Эмоциональная поддержка, которую обеспечивала дружба народов, была важной частью стратегий мобильности и была связана с возможностями карьерного роста для тех, кто переезжал в центр России из регионов. Общие настроения оставались сложными. Мигранты выражали недовольство привилегированным положением этнических русских в «иерархии» дружбы народов, но при этом указывали, насколько ценным для них было развитие межнациональных отношений. В Ленинграде и Москве даже незнакомые с местным языком или культурой мигранты чувствовали, что их понимают, или, по крайней мере, чувствовали равноправие в официальном общении. Воспоминания о личной межкультурной дружбе врезались им в память. Принцип дружбы народов был признан центральным советским принципом, который позволял отличаться от других и достигать успеха в новом доме вне зависимости от национального происхождения.

Принцип дружбы народов, зародившийся в 1930-х гг., высоко оценивал вклад каждой официально признанной нации в составе Советского Союза при общем стремлении стать современным социалистическим обществом и единым советским народом. Каждая из национальных территорий в составе СССР, даже предоставляя определенные привилегии «титульной» нации, была домом для всех советских граждан, а права национальных меньшинств гарантировались государством и находились под его непосредственной защитой. «Внутренний интернационализм», как назвал советскую политику Эрик Скотт, стал руководящим принципом советского государства[231]. Однако не все народы были равны в дружбе народов. Русские были «первыми среди равных»: в советской семье они представляли образ «старшего брата». Большие города, многонациональные, но в то же время с преобладанием русского населения, стали центрами такой дружбы. В лекционных залах, учреждениях и в цехах собирались представители разных народов СССР, стремясь сделать лучше собственную жизнь и поспособствовать развитию государства. Как вспоминают мигранты, все помогали друг другу в достижении общих целей. Взаимопомощь и взаимообогащение основывались на идее об уникальности каждой национальной группы, поддерживаемой и прославляемой государством. В крупные города республик приезжали делегации из других регионов. Такие посещения друг друга позволяли продемонстрировать многообразие республик СССР. Ленинград и Москва лидировали среди других городов как места проведения национальных фестивалей, а также как места для сезонного или же постоянного проживания. Ленинград был центром советской науки и культуры. Москва же была «для всех столица»: с ней была связана советская идентичность. В одной типичной для того времени книге Москва прославляется как «символ нового мира, центр борьбы за мир и дружбу между народами, центр международных дружественных связей деятелей науки и культуры, центр встреч людей доброй воли, стремящихся к социальному прогрессу, равноправию народов, к счастью во всем мире»[232].

Счастье и любовь подкрепляли дружбу: то, как она разворачивалась в словах и на деле на протяжении многих десятилетий, создало «эмоциональное сообщество», по выражению Барбары Х. Розенвайн, и внесло как практические, так и психологические изменения. Эмоциональные сообщества возникают в политико-социальной среде как «системы чувств», основанные на общих представлениях о том, что ценно и что пагубно. В данном случае в качестве ценностей выступали прочные межкультурные связи и всеобщее продвижение к современному обществу, а негативно оценивались национальные разногласия, которые могли стать препятствием на пути к мирному обществу или даже подорвать основы многонационального государства[233]. Кристин Эванс отмечала значимость общих эмоций для феномена популярности брежневского телевидения. «Эмоции, – пишет она, – эмоции, а не слова или социальные категории были необходимы как для репрезентации того, какие чувства вызывает советская жизнь, так и поощрения эмоциональной связи с ней самих граждан»[234]. Эванс считает, что такой вывод распространяется на славянские народы в брежневскую эпоху, однако, как будет показано в этой главе, эмоциональные взаимосвязи имели более широкое распространение и глубокие истоки. Сообщества разных масштабов могут пересекаться и сталкиваться. Грузины и армяне, например, временами ставили свои национальные общины выше большой советской общности.

Я утверждаю, что дружба народов служила в качестве «силы, побуждающей к действиям»[235]. В условиях жесткого государственного контроля над политическими взглядами и средствами массовой информации, по мнению Алексея Юрчака, речевые акты могут структурировать реалии жизни. И тем не менее отношение советских граждан к идеологическим нормам, средствам или ценностям было сложным и определялось средствами и ценностями, индивидуальными или привитыми им их сообществами[236]. Они стремились сделать из дружбы народов «свою» собственную дружбу. В то время как Юлиана Фюрст относится к этому принципу как к «пустому и шаблонному дискурсу властей, [который] вводит чисто перформативные практики»[237], слова мигрантов убеждают нас в обратном. По их словам, та видимость дружбы – отношения, которые они строили с людьми, и ритуалы, которые они сначала наблюдали, а потом и участвовали в них, – имели большое значение как для государства, так и для самих людей.


Ил. 1. Представители пятнадцати союзных республик СССР на Олимпиаде 1980 г. в Москве. Права на изображение принадлежат: Архив «РИА-Новости» / Владимир Вяткин. Лицензия CC-BY-SA 3.0.

Но стремление государства связать гражданство и переживание участия в общем деле, чтобы сформировать официально одобряемые эмоциональные паттерны, не всегда совпадало с эмоциональными практиками советских людей[238]. Устные рассказы мигрантов, которые мы слушали спустя десятилетие с лишним после распада СССР, демонстрируют то, о чем пишет Юрчак: «значительное число советских граждан <…> воспринимало многие реалии социалистической жизни <…> как важные и реальные ценности советской жизни: [человеческие ценности, этику, дружбу и творческие возможности]»[239]. Саид Набиев вспоминал, как тоскует по этому, во время интервью в 2007 г.: «У нас появилось общее [советское] мировоззрение, которое, к сожалению, просто было разрушено. Но по сей день с любым человеком моего возраста и старше мы можем поговорить о том, какой же урон мы от этого понесли не по своей воле»[240]. Джули Ливингстоун указывает, что эмоции очень важный для нее как исследовательницы фактор, на что указывает личное общение с людьми: «Я была разочарована тем, насколько искаженными казались мной же проведенные интервью, когда они были сведены лишь к тексту – лишены перформативной и эмоциональной составляющей»[241]. Для людей очень важны прошлые и настоящие эмоции, в особенности во времена стрессовых трансформаций, которые привели к распаду Советского Союза.

Если одновременно прислушаться к голосам мигрантов и официальному дискурсу, можно увидеть многослойный и сложный характер дружбы народов и ее связь с мобильностью в Советском Союзе. Государство, конечно, устанавливало правила и порядок взаимодействий, но советские граждане сумели «присвоить» дружбу народов, сохранив ее принцип на десятилетия после распада СССР. Вторая мировая война, единое гражданство и привилегированное положение этнических русских граждан в СССР стали испытаниями для дружбы народов. Ленинград и Москва также занимали особое и прочное место в дружбе народов благодаря фестивалям: на фестивалях столицы выступали в роли «дома для всех», пусть даже в символическом смысле и лишь на время. Дружба также имела значительное эмоциональное влияние, способствуя практическим стратегиям мобильности и позволяя в психологическом плане почувствовать себя причастным к чему-то общему.

Эволюция принципа дружбы народов

Дружба народов возникла как принцип национальной политики СССР в 1930-х гг. В цели этой политики входило связать между собой разных граждан, установить иерархию (с привилегированной позицией этнических русских) и сделать государство центром советской жизни. В советском государстве равенство, уникальность и патернализм сосуществовали, порой непросто, но прочно связывая между собой эмоциональные и практические компоненты. Вторая мировая война стала событием, узаконившим советские принципы, и память об этом опыте была жива в самых дальних уголках Советского Союза, пережив брежневскую эпоху. Советские мигранты руководствовались идеалами единства, которые укоренились в военное время. Это позволяло им чувствовать себя полноправными и равноправными гражданами Советского Союза, независимо от этнического или территориального происхождения, хотя Ленинград и Москва сохранили статус привилегированных городов, где преобладали русские.

Иосиф Сталин заложил основы для мнимого межнационального сотрудничества в Советском Союзе в середине 1930-х гг. в рамках государственной политики, которая включала в себя и Конституцию 1936 г. Можно было создать новый общегосударственный союз, отдалившись на поколение от царского империализма, поскольку этническая гражданская война с советским режимом завершилась. Внутренняя оппозиция сталинской программе и надвигающаяся нацистская угроза также побуждали лидеров Коммунистической партии к сотрудничеству[242]. В 1935 г. Сталин заявил: «Дружба между народами СССР – это большое и серьезное завоевание. Ибо пока эта дружба существует, народы нашей страны будет свободны и непобедимы. Никто не страшен нам: ни внутренние, ни внешние враги, пока эта дружба живет и здравствует»[243]. Эмоциональная привязанность должна была обязать всех граждан защищать СССР. Как сообщала газета «Правда» в 1935 г.: «советский патриотизм – это пламенное чувство безграничной любви»[244]. Николай Бухарин писал в «Известиях», что каждая национальность играет свою основополагающую роль в составе «героического советского народа»[245]. В Советском Союзе в эпоху Сталина первостепенное внимание уделялось созданию сообщества с прочными эмоциональными связями, которое могло бы противостоять проблемам повседневной жизни в пору экономических преобразований[246]. В СССР, организующим принципом которого стали не классы, а национальности, между народами якобы процветали взаимное доверие и дух товарищества.

Конституцией 1936 г. было введено гражданство, оно должно было свидетельствовать о преимуществах советской власти. Представители всех народов СССР стали полноправными гражданами, обладающими равными правами перед государством. Закон о гражданстве 1938 г. определил, что единственным критерием для получения советского гражданства является jus sanguinis – принцип, согласно которому гражданство ребенка определяется гражданством родителей[247]. Закон предусматривал множество причин лишения гражданства, но ни одна из них не затрагивала этнической принадлежности субъекта. Добропорядочными считались все граждане, кто отождествлял себя с государством и, особенно в 1930-е гг., с его лидером[248].

Советское гражданство, как отмечает Гольфо Алексопулос, держалось на двух столпах, каждый из которых сыграл важную роль в выражении и восприятии принципа дружбы народов[249]. Одним из этих ключевых факторов было действие: ожидалось, что граждане будут трудиться, формировать общество и способствовать продвижению страны к социалистической действительности. Также предполагалось, что граждане будут участвовать в политических ритуалах и проявлять лояльность. Вторым столпом дружбы народов были эмоции. Советский гражданин испытывает счастье, работая на благо своей страны, и должен выражать это счастье. Как заявил Сталин в 1936 г.: «Началась действительно новая жизнь»[250]. По мере якобы повышения уровня жизни среднего советского человека, советские граждане, с энтузиазмом относящиеся к труду и жизни, «вызывали зависть» у жителей индустриально развитых стран, страдающих от Великой депрессии[251]. Сергей Екельчик считал, что «эмоции граждан», представление о которых формировались в эпоху Сталина, не обязательно отражали их личные убеждения, но позволяли включить граждан в политическую жизнь[252]. Элизабет Перри отметила, что для других государств XX в., стремящихся к коммунизму, чувство счастья также было связано с трудом. Режимы выполняли так называемую эмоциональную работу, направляя положительные чувства и стремления граждан на создание среды, которая позволила бы им опередить капиталистических соперников[253].

В Советском Союзе эмоциональную работу выполняла пресса. В 1930-х гг. и позже пресса писала на языке дружбы и привязанности, подчеркивая вклад каждого советского человека и каждой нации в общее движение к дружбе народов. Ленинград и Москва превратились в центры эмоциональной жизни. Москва, например, стала «примером для подражания каждому социалистическому городу» и «городом, который каждый гражданин должен был любить и ценить больше, чем свой родной»[254]. Когда официальные лица и делегации из советских республик посещали Ленинград и Москву, чтобы представить вклад своей республики в союз, эти события широко освещались. Обе столицы высоко ценились за готовность принять у себя ученых, деятелей культуры или специалистов со всего СССР. Эти многочисленные контакты позволили русскому населению как «первому среди равных» или «старшему брату» ценить выходцев с периферии и улучшать их жизнь. Когда-то осужденный большевиками как «великорусский шовинизм», дискурс русского превосходства возродился вновь, теперь он ассоциировался с благодарностью, восхищением и самоотверженностью со стороны советских народов[255]. Любовь, а не эксплуатация должна была вести советские нации к будущему равноправию и развитию[256].

Советский режим установил основные правила для выражения дружбы народов. Культурная уникальность (всех официально признанных советских народов) поощрялась, но если она была лишена политического содержания[257]. Граждан, которым в 1930-х гг. посчастливилось получить приглашения в Ленинград и Москву, обучили тому, как правильным образом донести советские идеи до своих республик. Особенно это касалось граждан Азербайджана и Средней Азии, народы которых считались «отсталыми». Первые создатели узбекских фильмов учились под руководством ведущих российских режиссеров[258]. Руководители кыргызских театральных и концертных трупп получали образование в области западной теории, но при этом должны были отдать дань уважения своим ленинградским и московским коллегам[259]. Каракалпакский национальный театр возник благодаря усилиям русской поэтессы О. И. Рыжовой, предложившей каракалпакской группе посещать уроки в Московском театральном институте им. А. В. Луначарского. Впоследствии каракалпакские авторы благодарили московских «друзей» за то, что те «определили путь» развития их национального театра[260]. Такие усилия государства сохранялись на протяжении всей советской эпохи. Саид Набиев из горного района Хорога в Таджикистане в 1960 г. в возрасте 16 лет получил возможность учиться в институте кинематографии в Москве[261], и он присоединился к другим молодым людям, которым предстояло освоить основы ремесла у ведущих российских специалистов, а не в своих республиках.

Победа Советского Союза во Второй мировой войне явилась конкретным свидетельством дружбы народов и основным событием коллективной памяти. В военное время начиная с 1942 г. советская пропаганда подчеркивала особый вклад всех советских народов – от украинцев до кыргызов – в борьбу с немецко-фашистскими захватчиками[262]. Дружба и взаимопомощь как на поле боя, так и в тылу олицетворяли общую историю и судьбу народов Советского Союза. Казахские солдаты удостоились наград за роль в освобождении Ленинграда; а узбекские мирные жители были награждены за размещение миллионов эвакуированных советских граждан в Узбекистане[263]. Государственные дискурсы социализма и модернизма тогда отошли на второй план: в прессе и отчетах для народа восхвалялись страдание и героизм, которые теперь являлись достоянием каждой «патриотической нации»[264].

Идеалы гордости и самопожертвования оживили идею дружбы народов, о чем свидетельствуют рассказы и более поздних переселенцев в Ленинград и Москву, когда они говорят о месте войны в формировании их отношения как к своей малой родине, так и к Советскому Союзу в целом[265]. Фаршад Хаджиев, студент из Таджикистана, который учился в Москве в 1980-х гг., вспоминал: «Мой отец воевал за эту страну. Гитлер за несколько месяцев захватил всю Европу, но им было не победить такое многонациональное государство, как Советский Союз. Одна лишь моя семья потеряла во время войны восемь человек: погибли четверо братьев отца и четверо маминых братьев. Они воевали не за Таджикистан – нет: они воевали за весь Советский Союз»[266]. Джумабой Эсоев, мясник с Памира, попавший по программе повышения квалификации в Ленинград в 1983 г., горячо отстаивал свою веру в то, что «дружба народов действительно существовала». Он утверждал: «Дружба народов по-настоящему была. Мой дедушка воевал плечом к плечу с людьми со всего Советского Союза. Весь Советский Союз вместе сражался с нацистами»[267]. Фридон Церетели, студент из Грузии, учившийся в Москве в 1980-е гг., считал свой опыт подтверждением непреходящего влияния войны. Она сблизила советские народы, которые пережили эту трагедию, чтобы построить великую и единую страну:

Просто такова природа человека: когда кто-то находится в плохой ситуации, он(а) может поделиться своими несчастьями с кем-то и открыть свою душу другим. В Советском Союзе каждый был в тяжелом положении, [когда закончилась война]. Они сблизились друг с другом из-за общей беды, потому что люди помогали друг другу справляться с трудностями. То один с помощью связей раздобудет керосин и поделится им с соседями, то у другого появится несколько пар обуви и так далее. Людям самых разных национальностей приходилось полагаться друг на друга, чтобы выжить. Все были в одной лодке[268].

Победа во Второй мировой войне и послевоенное восстановление дали людям чувства общности, надежности и силы, но, по словам Джасура Хайдарова, в эпоху Горбачева эта дружба разрушилась, что и привело страну к разорению, хотя горбачевское поколение столкнулось тогда с гораздо менее серьезными опасностями, чем послевоенные поколения[269].

Массовое образование, в особенности после войны, было направлено на увековечение дружбы народов. Национальные интеллектуалы, многие из которых получили образование в 1930–1940-х гг. в Ленинграде и Москве, после смерти Сталина работали над составлением истории каждого из народов Советского Союза задолго до формирования СССР. В учебниках, на уроках и в просветительских средствах массовой информации особенно подчеркивались вечное единство и дружба между народами (теперь советскими), которые вместе храбро, пусть и не всегда успешно, боролись с захватчиками, от монголов до нацистов[270]. Студенты вспоминали, какие эмоции вызывали в них такие посылы. Марат Турсунбаев, живший в Самарканде в 1950-х гг., рассказывал: «Чувство интернационализма и равенства впитывалось с детских лет во всех учебных заведениях и по месту работы»[271]. Асылбек Альбиев вспоминал о школьном обучении в Кыргызстане: «И мы думали в таком русле „Один за всех, и все за одного“. И русские, и узбеки и кыргызы – все привыкли к этой идее»[272]. В школах продвигали идеи советского патриотизма, каждая нация считалась связанной с другими добровольным союзом, основанным на взаимных интересах и уважении.

Однако превосходство русских оставалось камнем преткновения в дружбе между советскими народами. Сталин в своем знаменитом тосте за победу над нацистскими войсками в 1945 г. выделил заслуги русского народа: «Я пью, прежде всего, за здоровье русского народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза»[273]. О господстве русских над другими народами говорили теперь в прошедшем времени. В заметках по истории народов Кавказа и Средней Азии, написанных в 1950-х гг., завоевание этих регионов в царскую эпоху характеризуются по-новому: насилие и порабощение народов в имперскую эпоху приуменьшаются. То, что еще десятилетия назад, в 1920-е гг., советские писатели осуждали как воплощение имперской кровожадности и великорусского шовинизма, теперь стали рассматривать как «меньшее зло» по сравнению с западным колониализмом[274]. Теперь национальные историки характеризовали царскую экспансию как «исключительно прогрессивное явление»[275]. В их изложении русские переселенцы на Кавказ и в Среднюю Азию придерживались протосоциалистических идеалов, а администраторы стремились вывести регионы на путь современного экономического развития. В послевоенных учебниках русский народ по статусу приравнивали ко «всем другим, вместе взятым»[276]. Идеи дружбы и братства народов (включая и идею «старшего брата») чередовались в советском дискурсе, создавая эмоциональные связи, которые ставили попеременно любовь, чувство долга и добровольную привязанность выше равенства[277].

Русский язык продолжил свое распространение в качестве универсального языка общения в Советском Союзе в послевоенные годы. Согласно постановлению 1938 г., русский язык стали изучать в школах всех республик Советского Союза для подготовки к военной службе[278]. Солдаты со всего СССР учили русский язык в армии и привезли его домой после Второй мировой войны[279]. Русский использовался как официальный язык в советских учреждениях по всему многонациональному Союзу. Коммунистическая партия видела в широком использовании единого языка шаг к укреплению дружбы народов. А в 1950-е гг. разгорелись споры: лидеры партии и ученые из национальных республик оспаривали первенство русского языка по сравнению с титульными языками[280]. Но ни один закон никогда не обязывал говорить по-русски, поскольку коммунистические лидеры в Москве опасались вызвать негативную реакцию, скорее идею повсеместного использования русского языка продвигали средства массовой информации как знак единства народов и их взаимного доверия. Центральные власти придерживались убеждения, что каждый советский студент должен иметь возможность посещать русскоязычную школу и общаться с согражданами в любой точке Союза[281]. Как уже было сказано в первой главе, русскоязычные школы быстро получили признание в регионах, поскольку предоставляли действенные способы социальной и географической мобильности. Мирбек Серкебаев, росший в селе Кара-Суу в Кыргызстане, вспоминает, что в начале 1960-х гг. мать отдала его в русскоязычную школу, чтобы развить его «динамичный характер»[282]. В школе обучались узбеки, кыргызы, таджики, русские, украинцы и представители других национальностей. Ее состав символизировал интернациональную дружбу, пусть даже обучение на одном языке отражало неравное положение народов и навязывало им иерархию.

В рассказах о своем взрослении в 1950-х и 1960-х гг. мигранты вспоминали о том, что испытывали чувства единства и дружбы народов СССР. А советское гражданство вдохновляло на действия и вызывало положительные эмоции. Эльмира Насирова рассказала о настроениях в Кыргызстане 1950-х гг.: «Мы по-настоящему чувствовали себя советскими гражданами. Сначала мы были октябрятами, потом стали пионерами, а потом ребята вступали в комсомол. Мы гордились тем, что были частью Советского Союза»[283]. Приехав в Москву в 1966 г., Насирова взяла на себя ту же роль, что и на родине: она стала секретарем студенческой комсомольской ячейки. Она отмечала, что правила и положения везде были одинаковыми, а все – как русские, так и студенты других национальностей – относились к ней как к равной. Акмаль Бобокулов замечал: «Это была одна страна: Советский Союз. У нас была единая система, единые правила, единая идеология, поэтому было очень легко передвигаться, и можно было адаптироваться на месте без проблем»[284]. У всех жителей был одинаковый паспорт: он и другие особенности советского гражданства облегчали как передвижение, так и адаптацию к новому месту, как рассказал Бакыт Шакиев: «Мы чувствовали себя так как в Бишкеке, также и в Ленинграде. Потому что это был Советский Союз. И мы имели такие же права, что и русские»[285]. Севда Асгарова из Азербайджана, попавшая в набор для обучения в Московской высшей партийной школе в 1950-е гг., обратила внимание на то, что равноправие и взаимное уважение привели к крепкой личной дружбе, которая продолжалась долгие годы после того, как она уехала: «У нас были друзья разных национальностей: русские, кабардинцы, люди смешанных кровей. И я чувствовала единение с каждой этнической группой. Никогда не замечала, чтобы кто-нибудь обращал внимание на мою этническую принадлежность. Все видели во мне личность»[286]. Асгарова вспоминала, что студенты организовывали одновременно развлекательные и просветительские вечера, посвященные каждой республике.

Воплощение советских лозунгов и идеалов на практике – в учебных заведениях, на работе или в путешествиях – открыло путь мобильности по всей стране для советских граждан, которые адаптировались к нормам послесталинского времени[287]. Студенты оценили преимущества комсомольского билета, который давал не только ощущение престижности и вовлеченности во что-то большее, но также ощутимые выгоды всем, вне зависимости от национальности. Абдул Халимов вспоминал, как путешествовал во времена студенчества в конце 1970-х гг.: «Я помню, как однажды был в Калининской области, и у меня закончились деньги. Что ж: я просто пошел в комитет комсомола и рассказал им, кто я такой. Я сказал, что я студент такого-то вуза, и мне дали денег на обратную дорогу до дома»[288]. Общее гражданство и дух товарищества составляли основу дружбы народов и вызывали у мигрантов советской эпохи эмоциональную связь с миром равноправия – как желанного, так и реального, – который разрушился в конце 1980-х гг. А затем исчезло и равенство народов. Когда мигранты констатировали, что в постсоветском настоящем нет таких идеалов, воспоминания о равных правах и одинаковом обращении ко всем пробегали в их глазах и словах.

Общее советское гражданство во времена дружбы народов все же допускало национальную идентификацию и привилегии. Превосходство России чаще всего понималось, даже если не всегда принималось подавляющим большинством народов СССР. Однако в постсталинскую эпоху национальные привилегии получали не только русские. Терри Мартин пишет, что национальность в постсталинскую эпоху, наряду с эмоциональными привязанностями, играла роль «социального капитала». Преимущества при распределении жилья или работы могли получить представители «титульных» национальностей на их родине, например грузины в Грузии (Грузинской ССР), русские в России (РСФСР). Владение русским языком помогало получить некоторые привилегии, но не играло определяющей роли[289]. Национальность как строка в паспорте каждого гражданина стала неотъемлемой частью самоидентификации и формировала условия жизни каждого человека. Вера в советскую систему и возможность получать преимущества, предлагаемые «старшим братом» или «первым [народом] среди равных», формировали как практическую, так и эмоциональную привязанность к дружбе народов, особенно в Ленинграде и Москве – городах, где встречались все представители многонационального Советского Союза.

Дружба народов в Ленинграде и Москве

Советские граждане считали Ленинград и Москву двумя стержнями дружбы народов. Мигранты ожидали от жизни в этих городах включения в оживленную общественную и культурную жизнь, которая и давала почувствовать себя советскими гражданами. После Второй мировой войны Ленинграду, культурному центру СССР, было присвоено звание города-героя, а в Москве можно было увидеть достопримечательности и мероприятия, которые символически обозначали ее не только как многонациональный советский, но и как мировой город. Рассказы мигрантов передавали чувства удовлетворения и благодарности: они были рады видеть, как их собственный вклад и вклад их народов признавали и прославляли в самом сердце СССР.

В послевоенную эпоху Москва предстала в качестве идеала городской эстетики, а также в качестве места, которое дарит счастье своим обитателям. Вот типичное описание столицы в газете «Правда» 1961 г.: «Москва: в преддверии Нового года она стала еще прекрасней и радостней. Море света омывает ее просторные и широкие бульвары и площади. Повсюду праздничное оживление. Люди спешат в дома культуры, клубы, театры или едут к друзьям, чтобы встретить праздник»[290]. Эмоциональный дискурс, который советская пресса использовала начиная с 1930-х гг., проникнет в телевизионные программы конца 1960-х и в 1970-х гг., как отмечает исследовательница Эванс: «советская пропаганда стала более широко прославлять <…> те эмоциональные и духовные качества, которые считались определяющими характеристиками как нового советского человека, так и социалистической цивилизации в целом»[291]. Советские граждане, особенно из дальних регионов СССР, испытывали огромное удовольствие от того, что их народы были признаны в столице. Когда Москва стала гастрономическим центром СССР, она принимала лучших поваров из разных республик. В сталинские времена среди московской элиты особенно ценилась грузинская национальная кухня. В 1940 г. открылся ресторан «Арагви»: там выступали музыкальные и танцевальные ансамбли из Грузии, и ресторан быстро стал одним из самых популярных заведений Москвы. После Второй мировой войны рестораны «Баку», «Арарат» и «Узбекистан» в Москве символизировали ее космополитический характер. Такая Москва, «столица для всех», была лицом СССР как для международных гостей, так и для жителей советских республик[292]. Подобные заведения дарили теплые воспоминания о доме тем, кто приехал из своих республик в столицу надолго, а перед туристами и другими гостями они подтверждали статус Москвы как многонационального и глобального города.

Мигрантов и гостей столицы переполняло чувство гордости от созерцания главных достопримечательностей Москвы, передающих идею многонациональности и советский дух. О Мавзолее Ленина часто писали как о месте, которое напоминает всем гражданам о равноправии республик Советского Союза и о солидарности народов, которые развились в соответствии с учением первого советского вождя[293]. В 1939 г. в Москве была основана Выставка достижений народного хозяйства (ВДНХ), где культуре каждой союзной республики был посвящен отдельный постоянный павильон. ВДНХ также стала всемирно известной достопримечательностью[294]. Хайдаров вспоминал, как он был рад посетить выставку, о которой слышал со школьных времен, в 1960-х гг.: «Я очень гордился тем, что оказался в Москве. У входа на ВДНХ был фонтан со статуями, представляющими все пятнадцать республик СССР. Мы заходили в павильоны, с наслаждением составляя себе образ каждой республики, что только обостряло наше чувство гордости за то, что мы были единой страной»[295].

В советском дискурсе Москва была представлена в качестве «интернационального города», а ее улицы и районы назвали в честь разных мест по всей стране. В июне 1968 г., через два года после того, как московские инженеры одними из первых внесли свой вклад в восстановление Ташкента после ужасного землетрясения 1966 г., в газете «Вечерний Ташкент» вышла новость о появлении в Москве Ташкентской улицы, которая «увековечила нерушимую дружбу»[296]. В центральных советских СМИ особенно любили подчеркивать то, насколько Ленинград и Москва связаны с жизнью далеких республик. Например, в 1980 г. особое внимание прессы было посвящено колхозам в разных уголках Советского Союза, которые называли «Ленинград» или «Москва»[297]. 24 февраля в газете «Правда» вышло письмо М. Ходжаевой, которая рассказывала о работе в колхозе «Ленинград» в центральном Узбекистане под заголовком «Дружная семья». Ходжаева восхваляла ленинградских и московских инженеров, технические достижения которых применялись в сельскохозяйственных работах. Благодаря технике и упорному труду ее товарищей производство хлопка на ферме увеличилось с 13 до 700 тонн, что принесло пользу всему Союзу[298]. В другой статье под названием «Наше богатство в дружбе» газета «Правда» сообщала: «братская рука помощи [московских педагогов, посланных на Кавказ]» протянутая абхазам, помогла в подготовке к «олимпиадам», организованным ЦК КП. Благодаря Москве теперь абхазские участники могут надеяться на победу в олимпиаде по различным школьным предметам, в том числе по русскому языку, а победители республиканских конкурсов отправятся в Ленинград и Москву для участия во всесоюзных олимпиадах[299]. Затем наиболее успешные из учащихся «смогут добиться успеха в ленинградских, московских и тбилисских вузах»[300].

Язык, апеллирующий к эмоциям, теперь повсеместно встречающийся в средствах массовой информации и в повседневной жизни, подпитывал теплые чувства советских людей к «общей столице для всех». В 1982 г. была издана книга «Москва – для всех столица», рассчитанная на массового читателя. В ней утверждалось, что «все питают любовь к Москве» – городу, «выражающему жизнь всех советских республик»[301]. Миллионы людей ежедневно приезжали со всех уголков большой страны, чтобы увидеть и восхититься сердцем СССР. В книге были представлены рекомендации мест, обязательных для посещения, от видных культурных или политических деятелей каждой советской республики, которые были в числе тысяч, «начавших свой путь» в Москве[302]. Эльмира Кафарова, член Верховного Совета Азербайджанской ССР, писала: «Когда азербайджанские школьники думают о Москве, они думают о Родине, думают о друге»[303]. Дж. Ташибекова, член Совета Министров Кыргызской ССР, продолжила эту мысль: «для каждого горожанина [Москва] – город мечтаний и надежд, самый просвещенный город на Земле»[304]. Такая риторика была распространена в средствах массовой информации по всему Советскому Союзу. В репортаже о прибытии узбекской делегации на празднование 50-летия большевистской революции «Правда Востока» – главная ташкентская газета – писала, что связь между узбекским и русским народами «самая тесная и давняя», а к Москве были обращены строки: «Вам – наша любовь. Наш дом – ваш дом»[305].

Этот язык сохранился в памяти и отзывался эхом в словах мигрантов, которые ездили в две столицы в то время. Мирбек Серкебаев рос в маленькой кыргызской деревне, думая, что «сама Москва объединила пятнадцать республик». «Мы верили в дружбу народов. В то время эта идея много значила для нас»[306]. А когда молодым он приехал торговать в Москву в 1983 г., его убеждение лишь подтвердилось. Таджик Арьян Ширинов, поступивший в ленинградский техникум после того, как отслужил в армии в 1985 г., так же, как и многие другие, высоко оценивал разнообразные и общедоступные культурные мероприятия города и выступления, которые могли посетить самые разные люди: «Люди со всего Союза дружили <…> За то время, что я жил в Ленинграде, моя гордость за Советский Союз выросла. Я думал: „Какое у нас сильное и разносторонне развитое государство“»[307].

Эмоциональный язык, которым описывалась дружба народов, упускал из виду практическую пользу, которую давала связь с Ленинградом и Москвой. Положительные воспоминания о дружбе народов у мигрантов связаны прежде всего с одним из самых ощутимых ее преимуществ – возможностью поступить в столичные высшие учебные заведения в соответствии с собственными заслугами, как абхазские учащиеся, о которых писала «Правда», или через систему квот, которую мы обсуждали в главе 1. Некоторые жители Кавказа и Центральной Азии утверждали, что двери учебных заведений Ленинграда и Москвы не только были открыты перед ними, но и шанс поступить туда был гораздо выше, чем в родных республиках, где связи значили больше, чем способности. Нарынбек Темиркулов вспоминал: «[Принцип дружбы] работал! Да, да, да! В противном случае, я не смог бы поступить [в МГУ]. Я боялся, что не поступлю в кыргызский университет, поэтому приехал в Москву. Это была моя мечта, и передо мной не было препятствий»[308].

Дни. Недели. Декады

Наиболее широко разрекламированными проявлениями «дружбы народов» были фестивали национального искусства и культуры. Они могли проводиться в течение дня, недели или десяти дней – декады. Эти фестивали часто проводились в крупных советских городах, а Москва практически ежегодно принимала важные делегации из каждой республики СССР. На фестивалях – в продолжение недель или декад – были задействованы сотни людей: администраторы, интеллектуалы, деятели культуры, спортсмены и различные заслуженные деятели. Кажется, что эти фестивали пропагандировали представление о Москве как об интернациональном, «праздничном» городе[309]. Но Сергей Екельчик утверждает, что для государства такие мероприятия были критически важными: нельзя прочитать мысли граждан, но благодаря фестивалям можно контролировать их и подавать примеры поведения образцового советского гражданина[310]. Юрий Слезкин сомневался, что эти фестивали как один из «наиболее заметных [и, очевидно, наименее популярных] аспектов советской культуры, организованной государством», в принципе оказывали на людей какое-то воздействие[311]. Однако организаторы и участники этих культурных мероприятий относились к ним с максимальной серьезностью. Чувства и материальные интересы пересекались: фестивали играли роль в пробуждении эмоций граждан, но одновременно с этим участие республик в них было важным (если не необходимым) фактором для того, чтобы повысить свой статус в советской иерархии. Как минимум участники фестиваля получали возможность несколько дней наслаждаться различными привилегиями, которые предлагала советская столица[312].

Дни, недели и декады проводили уже на заре «дружбы народов». В 1936–1937 гг. в Москве появились первые казахские, узбекские, грузинские и украинские делегации[313]. Фестивали были тщательно спланированы. За месяцы до мероприятия центральные газеты публиковали ознакомительные заметки, посвященные культуре и исторической самобытности республик[314]. Народы Украины, Средней Азии, Кавказа и других республик изображали в образах, которые Терри Мартин охарактеризовал как «крайне клишированные, выражающие самые яркие черты народа». Такие представления о различных нациях возникли на этапе формирования принципа дружбы народов и продолжали играть роль образа, символизирующего особое место каждого народа в союзе[315]. Национальная одежда и выступления подчеркивали «традиционные» фольклорные аспекты, которые творцы советской национальной политики считали частью легендарного прошлого каждой нации[316]. Каждая периферийная нация была связана с определенной ролью в развитии Советского Союза, в основном относящейся к культурному наследию или сельскохозяйственному производству. Например, на фестивалях, посвященных Кыргызской ССР, были представлены верховая езда, национальные поэты-сказатели (акыны) и сбор хлопка[317]. Изабель Каплан отмечает, что такие фестивали также подчеркивали «национальный прогресс», который оценивался по тому, следует ли республика за культурной элитой Ленинграда и Москвы. Азербайджанцы использовали фестивали, чтобы продемонстрировать введение европейской полифонии в их традиционные народные песни[318]. Фестивали установили четкую иерархию, верхние позиции в которой занимали европейские и русские культурные модели, и проводили их в основном в московских городских пространствах, но при этом они способствовали межнациональной дружбе.

После Второй мировой войны эти мероприятия приобрели еще большее значение, решения об их проведении принимались теперь на самом высоком уровне. Первый секретарь коммунистической партии Кыргызской ССР Турдакун Усубалиев вел переписку с Мосгорисполкомом, который отвечал за проведение декады в столице. Документы, в которых определялось, какая делегация отправится на фестиваль и каковы планы мероприятия, подписывались за год до его проведения. Только один из фестивалей 1957 г. включал в себя сложную подготовку к приезду в Москву трупп двадцати шести кукольных театров, а также спортивные показательные выступления с участием лошадей и выставки орлиной и соколиной охоты, несмотря на предупреждения министра спорта о том, что мероприятие потребует больших затрат[319]. Усубалиев выражал «глубокую признательность» московским хозяевам фестиваля за их организаторские усилия[320].

Масштаб планирования свидетельствовал о том, какие ставки были поставлены на карту. На фестивалях определялись республиканские элиты и знаменитости в соответствующих областях. Кыргызские чиновники, например, запрашивали информацию о потенциальных кандидатах – деятелях, которые ранее награждались почетными грамотами, и других людях, лучше всего подходивших для того, чтобы представлять республику в Москве. Отобранные делегаты от республик привлекали большое внимание прессы. Газета «Правда Востока», описывая участников фестиваля «Дни Узбекистана» в 1974 г., писала, что все они «известны по всей республике и служат примером для тысяч людей, не только в своей профессиональной сфере занятий»[321]. Рабочие, сопровождавшие делегатов для получения наград за производительность труда, были «живым примером трудового героизма»[322]. Делегации знакомились с престижем и материальным благосостоянием Ленинграда и Москвы, посещая банкеты в лучших ресторанах и осматривая городские достопримечательности. Один комсомолец из Кыргызстана остался в городе на пятнадцать дней для лечения в лучшей московской больнице[323]. Если грузинам или другим участникам удавалось безукоризненно исполнять европейскую программу и «национальный» репертуар, они получали возможность возможность отправиться на специальных поездах в гастроли по СССР или выступить на партийных съездах[324]. Однако, как отмечает Каплан, для республиканских лидеров такое предприятие было достаточно рискованным, ведь всегда оставался шанс, что выступление будет неудачным. За концерт или выступление, не понравившееся московскому начальству или не сумевшее найти правильное соотношение между национальной самобытностью и лояльностью к Советскому Союзу, республиканские лидеры могли лишиться должности или навсегда потерять возможность получить пост общесоюзного значения в Москве[325].

Широкое освещение национальных фестивалей в 1960-х гг. и в более поздний период демонстрировало, насколько прочны эмоциональные связи между народами. В 1966 г. «Ташкентская правда» писала о Днях Узбекистана в Москве, отметив, как «тепло, как дорогих братьев встретили москвичи прибывших в столицу ССР представителей Советского Узбекистана»[326]. Газета выражала гордость за то, что Узбекская ССР была выбрана первой для участия в череде фестивалей, посвященных пятидесятилетию большевистской революции. В газете «Правда Востока» от 1974 г. можно встретить те же самые чувства. На московском фестивале, посвященном пятидесятилетию присоединения Узбекистана к СССР, «с истинно московскими радостью и размахом приняла их столица – этих посланцев из солнечного края, вестник его света в советской семье»[327]. Во время проведения фестиваля столовые и рестораны по всей Москве подавали узбекские блюда: плов, шашлыки, а также лагман и шурпу, манты и разные национальные сладости. Благодаря всему этому делегаты, приехавшие в столицу из Узбекистана, убежденно говорили, что «Москва – родной дом каждого советского человека»[328].

Внутрипартийные отчеты о фестивалях повторяли эмоциональный, праздничный тон прессы. Кыргызские партийные лидеры получили восторженные отзывы от организаторов декады, проведенной в Москве в честь Кыргызстана в 1974 г. Делегацию численностью более 800 человек встречали в аэропорту Домодедово с «искренней теплотой и радушием». Фестиваль начался с открытия на ВДНХ новой экспозиции, посвященной последним достижениям Кыргызстана. В отчете говорилось, что «многие посетители с большим интересом ознакомились с достижениями советского Киргизстана во всех областях экономики, науки и культуры»[329]. На пресс-конференцию, посвященную 50-летию присоединения среднеазиатских республик, должно было приехать 150 советских журналистов и более 100 зарубежных корреспондентов, хотя отчет не содержит сведений о действительном количестве представителей прессы[330]. В следующие дни фестиваля республиканские делегаты возлагали цветы к Мавзолею Ленина, а также встречались со своими российскими коллегами на заводах, в университетах и концертных залах. Завершало эту и другие декады ключевое торжественное событие – праздничный совместный концерт в Колонном зале Дома Союзов в центре Москвы. В отчете сообщалось о высокой посещаемости концерта привилегированной и образованной московской общественностью, промышленными рабочими, работниками умственного труда и деятелями искусств – все они, как обычно, оказали кыргызским артистам «теплый и радушный» прием[331]. А во время фестиваля по поводу 50-летия вхождения Узбекской республики в состав СССР выступление республиканских артистов посетили заслуженные советские космонавты. Их появление в Колонном зале затмило даже то, что сам первый секретарь ЦК КПСС лично приветствовал узбекских гостей у входа, и было встречено с большим восторгом[332].

Фестивальные недели и декады были самыми разрекламированными из всех кампаний, содействовавших дружбе народов. Ленинград и Москва оставались самыми популярными направлениями; Коммунистическая партия Кыргызской ССР зарегистрировала десятки организационных запросов на туристические поездки в города, на медицинские обмены, студенческие конференции или партийные собрания[333]. Небольшие ярмарки в других советских городах способствовали налаживанию связей по разные стороны границ республик. В честь 250-летия «добровольного присоединения» Казахстана к России в Новосибирске в 1982 г. проходил день Казахской литературы и искусства[334]. В том же году по инициативе Союза писателей СССР по всей стране прошел «Фестиваль многонациональной литературы». Во многих городах каждой республики прошли литературные круглые столы с участием писателей городского и республиканского уровня наряду с представителями четырнадцати зарубежных стран. В ходе этих мероприятий писатели встречались с рабочими и колхозниками. В Узбекистане путь делегации пролегал через Ферганскую долину, с остановкой в Самарканде, где состоялся громкий литературный вечер, на котором присутствовали республиканские лидеры. Заголовки, посвященные Всесоюзным дням литературы и искусства, а также фестивалям многонационального кино появлялись на первых полосах местной и всесоюзной печати. В «Известиях» новости об этих мероприятиях вышли под заголовками «Слово о нашей великой дружбе» и «С чувством дружбы»[335]. Эванс отмечает, что эти события широко освещались на телевидении. Журналисты получали финансирование на поездки и исследования, чтобы представить различные культуры как часть «позднесоветской праздничной системы»[336]. Фуад Оджагов из Азербайджана, проходивший стажировку в Москве в качестве психолога в 1970–1980-х гг., отмечал, что ученых гораздо меньше впечатляли лозунги. Для них принцип дружбы народов работал благодаря возможности участвовать в обмене интеллектуальными кадрами и путешествовать. «Дружба народов – это идеологическое клише, но в реальности это было <…> Например, проводились дни Армении в Азербайджане и наоборот, или дни Азербайджана в Грузии[337]. Ездили делегации друг к другу. Проводились Закавказские конференции психологов. Ученые общались друг с другом»[338]. Такие широкие сети связей между учеными облегчали ситуацию изолированности от западного научного сообщества. СССР представал в качестве отдельного мира, в котором разные национальности и культуры объединялись в стремлении к культурным и научным достижениям.

Гордость за родину и свобода

Эмоциональный язык, которым описывали фестивали, проникал во все советские дискурсы: от речей лидеров и переписки на высшем уровне до повседневного взаимодействия. К брежневскому периоду дружба народов стала отличительной чертой советской жизни, особенно для меньшинств, которые жили в многонациональных городах, таких как Ленинград и Москва. Моник Шир предложила трактовать эмоции как средства коммуникации, способы практического взаимодействия с миром[339]. В СССР последних десятилетий дискурс дружбы народов и связанные с ним практики пронизывали пространства, служившие площадками для межнациональных контактов, формируя у граждан чувства включенности и общности, даже несмотря на то, что многие из них осознавали и принимали тот факт, что привилегированное место в иерархии дружбы народов отводилось русским. Эмоции, которые давало людям ощущение дружбы народов и общей судьбы, до сих пор живы. В постсоветское время люди испытывают ностальгию по жизни, в которой было больше сочувствия к другим, ностальгию по доброму миру, ключевой принцип которого был утерян.

Леонид Брежнев апеллировал к принципу дружбы народов, чтобы получить поддержку своего правления с 1964 по 1982 гг. В 1970-х и в начале 1980-х гг. его многочисленные речи о «нерушимой дружбе» между рабочими и гражданами из разных республик, часто приуроченные к предстоящим фестивалям, появлялись на первых полосах главных советских газет[340]. Этот же эмоциональный язык, связывающий советские народы узами прочного товарищества, проник и в частную партийную переписку. В потоке благодарственных писем, посвященных прошедшей в 1974 г. кыргызской декаде, первый секретарь КП Кыргызской ССР Усубалиев отмечал, что «киргизский народ под руководством Коммунистической партии и советского правительства при бескорыстной помощи великого русского народа и других братских народов страны добился огромных успехов»[341]. В другом письме отмечается, что благодаря «действительно успешной ленинской национальной политике» был создан союз народов, которые дружно и сплоченно трудятся на пути к построению великого социалистического государства, служащего общим интересам[342].

Взаимное уважение, гордость за страну и другие ценности, о которых в приподнятом тоне говорили представители властных верхов, проникали и вниз. Мигранты на собственном опыте почувствовали силу дружбы народов и возможности, которые она предоставляет. Прочность дружеских связей между народами, символизируемая Ленинградом и Москвой, чьи двери были открыты перед всеми народами Союза, позволяла почувствовать себя частью единого целого. Абдул Халимов вспоминал, что его вера в дружбу – как в Москве, так и во всем многонациональном СССР, – оказалась сильнее неудачного опыта взаимодействия с государством, который он пережил в Таджикистане в 1970-х гг.:

Тогда через средства массовой информации сформировалась идея единого народа, Homo Soveticus. Государство сконструировало эту идею, а общественность приняла ее. Но дружба народов действительно существовала. Этому мы научились с детства. Несмотря на то, что я знал, что большевики убили моего деда <…> и что из-за них я жил в нищете и не имел возможности учить иностранный язык в университете из-за того, откуда я родом, из-за того, что я не русский. Несмотря на все это, если советский спортсмен или команда выигрывали на соревнованиях, мы все ими гордились. Мы все вместе кричали и радовались. Нас всех объединяла гордость. Я думаю, что чувство гордости было результатом сильной государственной политики. Мы были единой нацией: единым советским народом. На самом деле, когда я приехал в Россию в советское время, к нам относились, я бы сказал, очень хорошо – лучше, чем в наших родных республиках. Все это было разрушено политиками [во время перестройки][343].

Арьян Ширинов, который был студентом в Ленинграде в 1980-е гг., также подчеркивал влияние последовательной государственной политики и дискурса дружбы народов. «Государственная политика действовала на народы: везде и всегда мы видели лозунги, мы слышали их по радио и по телевидению, что мы всегда были единым Советским Союзом, что мы – братья»[344]. Ширинов и другие мигранты приводили конкретные примеры работающего принципа дружбы народов в эпоху Брежнева: «Мы все строили вместе. В СССР была сильная идеология, идеология интернационализма. Если в Ташкенте произошло землетрясение – значит, весь Советский Союз отстраивал город»[345]. Идея общей судьбы слышится за словами Мээрим Калиловой, когда она говорит о дружбе народов, о тех возможностях, которые она давала, и о собственном опыте работы уличной торговкой в Москве начале 1980-х гг.:

Русские – дружелюбный народ. <…> Я думаю, Советский Союз дал многим людям различных национальностей возможность работать, жить и получить хорошее образование. Это очень важный факт, необходимо его учитывать, ведь благодаря этому возникла крепкая дружба между разными национальностями[346].

В этих рассказах эмоциональные связи и повседневные взаимодействия различных людей переплетены с идеальными или, по крайней мере, идеализированными представлениями о дружбе народов, которые связывали переселенцев и сообщество принимающего города. В воспоминаниях мигрантов представления о дружбе народов связаны с их личными дружескими отношениями, завязавшимися во время их пребывания в Ленинграде и Москве. Джумабой Эсоев на вопрос о дружбе народов рассказал свою историю: он, таджик, подружился с русским и осетином во время проживания в рабочем общежитии. Они так сблизились, что на работе их называли «тремя мушкетерами»[347]. Дружба народов символизировала для него не только равноправие, но и теплые отношения. Мигранты могли выбрать, с кем им дружить, исходя из индивидуальных качеств и характера человека, ведь люди любого происхождения уже были близки между собой. А Шухрат Икрамов в Москве конца 1980-х гг. видел в многонациональной дружбе скорее расчет. Соседи по общежитию стремились расширить сети своих связей, чтобы потом иметь возможность обратиться за помощью в карьерном продвижении в разных регионах СССР. Особенно это касается эпохи перестройки, когда возникла экономическая неопределенность[348].

Эмоциональные реакции в устных рассказах отражали веру мигрантов в дружбу народов как основную советскую доктрину и фундаментальное выражение советских ценностей. Этот принцип также был отправной точкой для их самоидентификации и влиял на характер отношений с людьми. Некоторые из наших респондентов называли дружбу в ряду прочих основных советских идеалов, о которых говорил и Юрчак: «равенство, общность, бескорыстие, альтруизм, дружба, мораль, безопасность, образование, работа, творчество [и] забота о будущем»[349]. Но кроме того, в этот список мигрантов входила свобода – ценность, которая обычно слабо ассоциируется с СССР. Мигранты чувствовали, что дружба народов способствует воплощению мечты об общественном прогрессе, о широких личных возможностях, пусть даже иногда они критиковали советское государство за имперские и даже тоталитарные стратегии.

Шухрат Икрамов видел в дружбе народов основу успеха мигрантов в Ленинграде и Москве. Предполагалось, что все советские граждане должны работать вместе, чтобы построить современное общество изнутри. Вместо того, чтобы руководствоваться капиталистическим индивидуализмом, граждане используют свои таланты для взаимопомощи[350]. В повседневной жизни вера в общую судьбу проявлялась в том, что мигранты чувствовали, что находятся в безопасности и принадлежат к сообществу в городах, где преобладали этнические русские. Азамат Ормонбеков, кыргыз, который учился в Москве в 1982–1983 гг., сомневался в дружбе народов из-за неравноправия республик, однако признавал, что ценность этого принципа преображала улицы города: «Просто советская пропаганда – эта пропаганда дружбы народов. Но трудно понять, как еще это можно было сделать. Хорошо это было или плохо, мы не знаем. Но в отличие от сегодняшнего дня, тогда в любое время суток можно было выйти погулять по Москве, и с тобой бы ничего не случилось – разве что можно было попасть в случайную перепалку»[351]. Сравнения с жестокой ксенофобией в постсоветских Санкт-Петербурге и Москве проходят через воспоминания мигрантов о мирной советской эпохе. Джумабой Эсоев говорил о Москве 1980-х гг.: «В Советском Союзе я никогда не чувствовал, что мне что-либо угрожает. Я всегда знал, что я в безопасности и я свободен. Советская власть установила правила. У всех были равные права, и в целом люди были более законопослушны»[352].

Для Фридона Церетели были важны практические возможности, которые открывала дружба народов: например, данная советским гражданам свобода передвижения – по крайней мере, по территории Советского Союза: «Мы все были гражданами одной страны. Каждый мог отправиться, куда сам хотел. Никто не спрашивал, откуда вы родом, никто не ставил под вопрос ваше право находиться где-либо. То, что все люди были связаны друг с другом, – все люди Советского Союза, – было большим плюсом этой страны»[353]. Мир многих бывших советских граждан как будто сузился после распада СССР. Халимов вспоминал:

В советское время жить было легко. Я был свободен. Тогда никто не просил меня постоянно показывать паспорт. Впрочем, я был не только в Москве; я путешествовал и по всей России в советский период. Я был в Беларуси, Украине, а также в учебных целях посещал страны Прибалтики. Тогда я никогда не чувствовал какого-то страха. <…> Иногда я думаю, когда мы говорим о правах граждан, о чем мы много говорим в последнее время <…> Если честно, я думаю, что мои права как гражданина были больше защищены в Советском Союзе, чем сегодня. Тогда я мог приехать из таджикской деревни и поступить в университет. Никто и никогда не просил меня заплатить за возможность учиться, да и связей у меня тоже не было[354].

Представления о Советском Союзе как государстве, которое защищало личную безопасность каждого гражданина и предоставляло индивидуальную свободу внутри большого сообщества, сохраняют популярность. Калилова, торговка из Кыргызстана, отмечала в интервью: «Все мы чувствовали себя равными друг с другом, потому что мы все были частью Советского Союза. Мы жили свободно и могли свободно без проблем работать. И мы тоже делали то, что хотели – в хорошем смысле, конечно. Например, любой мог тогда без проблем найти работу и свободно ходить по улицам: никто нас не обижал и не спрашивал документы»[355]. Частью идеи советской свободы стало то, что мигрантам не приходилось претерпевать унизительные процедуры проверки паспорта, визы или других документов, хотя, как будет показано в следующих главах, и в советское время такие практики встречались. Принцип дружбы народов также способствовал становлению Советского Союза как сверхдержавы после войны, что вызывало особенную гордость у тех, кто учился или работал в его сердце. В рассказе Болота Орузбаева чувства гордости за страну и свободы смешивались друг с другом: «Я гордился дружбой народов. Вообще, если честно, в то время СССР была очень могущественной страной. По крайней мере, ее боялись. Я имею в виду, Америка, другие эти страны. Была могущественной страной. Было очень много умов, мощное производство, тяжелая промышленность, легкая промышленность, вооружение»[356]. Мурад Имамалиев, вдохновленный стенами Кремля, с энтузиазмом восхвалял советскую сверхдержаву и ее способность объединить граждан в «одну великую империю, подобную Китаю»[357].

Что значит быть советским человеком: о нации и образе «старшего брата»

Мигранты с большим энтузиазмом обсуждали дружбу народов с связи с собственным положением и положением своего народа по отношению к русским. Чувство гордости за национальную самобытность, а также – во многих, но не во всех случаях – за советский характер смешивалось с непростыми чувствами к «старшему брату». Благодарность за то, что русские якобы привели периферийные республики к современной городской культуре, соседствовала с чувством обиды за то, что в городских пространствах все же сохранялось существенное господство русских, которое влияло и на национальные ценности. Свои воспоминания и опыт мигранты рассматривали через призму советского и постсоветского периодов. Для них было важно представить собственный взгляд на дружбу, приводя в пример свои воспоминания и модели передвижения в рамках национальных и государственных структур. У мигрантов разных национальностей и из разных регионов отличались представления о месте России и русских и позиции своего народа в дружбе народов и в СССР в целом.

Представление о русском народе как о «старшем брате» или «первом среди равных», закрепившееся в сталинские времена, было распространено по всей территории Советского Союза. В Кратком философском словаре 1955 г. указывается: «все народы и нации Советского Союза видят в великом русском народе своего лучшего друга и руководителя, своего старшего брата, сыгравшего решающую роль в борьбе за победу пролетарской революции и торжество социализма»[358]. Этот дискурс распространялся на русских и в личных отношениях: кто-то говорил об этом искренне, а кто-то с иронией, чтобы напомнить русским об их ответственности за все народы – об их якобы «дружеском» или «семейном» долге делиться с другими преимуществами, которое дарит им их привилегированное положение. Принцип дружбы народов был навязан, чтобы создать крепкую связь между советскими народами, но в итоге он нашел отклик в душах даже скептически настроенных мигрантов, имевших возможность сравнить, как им жилось в советское время и в период перестройки и после нее, во время постоянных национальных конфликтов.

И хотя в послесталинский период смягчились формулировки, ранее выделявшие необходимость оказывать помощь «отсталым» республикам, привилегированное место России и русских в сфере культуры лишь закрепилось. В 1950-е гг. руководители Союзов композиторов каждой национальной республики проводили ежегодные встречи в Ленинграде. В их докладах и выступлениях подчеркивалось, что «нерушимая дружба народов» стала источником вдохновения для их творчества. Однако цель подобных встреч была ясна: русским композиторам нужно было контролировать эту сферу в целом, обеспечивать «гармонию» в прямом и в переносном смысле. Предполагалось, что благодаря научению российской высокой культуре даже ноты и аккорды «национальных» инструментов станут звучать в соответствии с европейскими музыкальными стандартами[359]. Наибольшее внимание уделялось азербайджанцам и выходцам из Средней Азии. В 1954 г. глава кыргызского Союза композиторов произнес: «[До советской эпохи] мы были отсталыми. Мы добились большого прогресса, но все еще не можем удовлетворить эмоциональные и жизненные потребности трудящихся»[360]. Чувство благодарности было связано с непростым положением национальных композиторов, которым нужно было выразить свою лояльность к Москве. Композиторам было важно успешно продемонстрировать «прогресс» национальной музыки на фестивалях и в первоклассных выступлениях, так как государство оставалось их единственным покровителем.


Ил. 2. Кыргызские артисты на Фестивале культуры и искусства Кыргызстана в Москве, 1967 г. Источник: Sputnik International (бывш. РИА Новости) / © Фото Алами-склада [Alamy Stock Photo]

Позднее подобные выражения благодарности повторяли и ленинградские и московские мигранты. Они, конечно, не использовали столь яркие выразительные средства, как их земляки, деятели культуры, например, как один кыргызский поэт, который написал строки: «Спасибо, любимый русский брат, тебе я обязан жизнью!»[361], но тем не менее идея долга перед более продвинутым русским народом распространялась. Шухрат Икрамов, ученый из Узбекской ССР (который упоминал, что в начале 1980-х гг. в московской лаборатории к нему относились как к низшему), утверждал, что российские чиновники и ученые всерьез верили в то, что обязаны просвещать и обучать «менее развитые» народы, даже если их конечной целью было вернуть их домой[362]. Таджикский студент Фаршад Хаджиев отмечал, как идея гармоничной и симбиотической, пусть и неравноправной дружбы просачивалась в повседневную жизнь:

В советское время к нам относились лучше, чем к своим. И в Ленинграде к нам относились бы лучше [чем сейчас]. Допустим, мы пошли в кафе: и с нами бы разговаривали, смеялись бы вместе с нами, относились к нам с уважением, зная, что мы из другого города. Но тогда происходило так много разных событий. По телевизору каждый день показывали, сколько хлопка производилось в Таджикистане, какую помощь приносили [таджикские рабочие], или как Россия помогала им. Когда такие вещи показывают ежедневно, они точно воздействуют на людей. Даже чаще, чем сами ленинградцы, мы участвовали в праздничных шествиях и маршах, скандируя с утра до ночи: «Да здравствует партия! Да здравствует комсомол! Да здравствует советская молодежь»[363].

Эркин Бакчиев, который торговал бытовыми товарами в Москве 1980-х гг., верил в помощь России другим народам. Сравнивая место русских и кыргызов, таких же, как он сам, он говорил: «Русские с точки зрения науки и академии были сильными. А мы же здесь даже нормально не учились. Работали, хлопок собирали. А они там хорошо учились и были сильными в этой области. Поэтому я себя немножко ниже них рассматривал»[364]. По воспоминаниям мигрантов, они испытывали благодарность и чувство долга перед россиянами и перед государством за дружеское отношение и помощь более бедным регионам.

Несколько выходцев с Кавказа и из Средней Азии, которые получали высшее образование на русском языке, отметили, что оно прививало ощущение культурного превосходства русского народа[365]. Садиг Эльдаров был лучшим учеником русскоязычной школы в Баку в 1960-х гг. Он вспоминал: «Мы все любили русскую культуру и чувствовали близость к ней. Мы выросли с идеей о „старшем брате“». Он выдвинул предположение, что этот образ сохранился во многом благодаря азербайджанским национальным ценностям: «[В нашей культуре] принято относиться к старшему брату с почтением, с уважением. Даже когда [в эпоху гласности] нам говорили, что все республики равны, – это были только слова. Мы по-прежнему очень любили Россию»[366]. В ходе интервью Эльдаров не упомянул о своем нестабильном финансовом положении, ведь в независимом Азербайджане статус обществоведческого образования упал, как и уровень доходов в этой профессии, а русскоязычное образование, полученное в Москве, больше не давало преимуществ. Арюна Хамагова, получившая образование в ведущей русскоязычной школе Улан-Удэ (Бурятия) в 1960-х гг., вспоминала: «На интуитивном уровне я считала себя русской – может быть, не в этническом смысле, но [причисляла себя к русским] через культуру: язык, литературу и историю»[367]. В Ленинграде 1960–1970-х гг. она прошла путь от торговки овощами до исследовательницы. Тогда культурные достопримечательности города: музыка, театр, опера – закрепили одновременно «русскость» и «советскость» в качестве составляющих ее идентичности – идентичности, связанной с современным городом. С раннего возраста мечтавшая поступить в МГУ Дамира Ногойбаева рассказывала: «Я чувствовала себя скорее русской, чем советской гражданкой, и даже не чувствовала себя кыргызской. Меня тянуло к русской культуре»[368].

В странах, отделившихся от «старшего брата», российское руководство все еще помещается в эмоциональное сообщество дружбы народов, в том время как настоящее оказывается чрезмерно индивидуалистичным, грубым и опасным. Джасур Хайдаров из Кыргызстана, сегодня уже пенсионер, создал мощный образ русской щедрости: «я верю в дружбу. Русские же нас кормили. Русские нас лелеяли и баловали. Во время русских [имеется в виду во время правления русских] не было мошенничества. А сейчас куда ни пойди, грабят»[369]. Жылдыз Нуряева также высоко оценила лидерство России в СССР, пусть даже признавая, что у этого была своя цена: «Я думаю, что русский народ и революция сделали для кыргызов много хорошего. Это потому что в Киргизию приезжали одни из лучших представителей русской интеллигенции, и они привезли свою культуру: например, оперу. <…> В то время мы едва осознавали, что происходит русификация. Но это естественный процесс. В наши дни мы говорим о том, что происходит американизация или глобализация»[370]. Азербайджанец Бакыт Шакиев приехал из Казахстана в Ленинград и в 1970-х гг. работал там на молочной ферме. Он принимал привилегированное положение России в дружбе народов, не умаляя при этом и статус собственного народа: «[русские] были в какой-то мере старшими братьями, но не начальниками. Это нельзя ставить в одну строчку. Потому что все управлялось с Москвы, все шло оттуда, и поэтому старшими братьями, то да, но никак не начальниками»[371]. Метафоры дружбы и семьи часто звучат в интервью, поскольку у Шакиева и других мигрантов осталась эмоциональная привязанность к советскому времени. Русские в советскую эпоху предстают в памяти мигрантов если не в качестве членов их семьи, то в качестве покровителей – в отличие от опыта столкновений с Россией и русскими, с мировыми державами, такими как США или Китай, и даже с их собственными национальными лидерами постсоветского времени.

А вот в представлениях мигрантов из Грузии и Армении, живших в Ленинграде и Москве, дружба народов не была связана с русскими или Россией, а также с чувством принадлежности к большому советскому обществу. Респонденты, участвовавшие в нашем проекте, ставили выше собственное национальное самосознание и выделяли собственную модель культурного развития. Им не нужна была помощь от «старшего брата», ведь Грузия и Армения уже были частью современного европейского мира. Майя Асинадзе рассматривала дружбу народов скорее как механизм, облегчивший ей переезд в Москву из небольшого грузинского городка. При этом она подчеркивала свою неизменную приверженность к грузинской нации. На вопрос о том, сформировали ли у нее близкие дружеские отношения с русскими советскую идентификацию, Асинадзе заявила: «Я родилась грузинкой, я являюсь грузинкой, грузинкой и умру. Мои ощущения совершенно не изменились. Как они могли измениться?»[372]. Зураб Иашвили, в 1970-х гг. учившийся в Москве, вспоминал, что к нему относились как к равному. Он ценил дружбу народов, но проводил четкую грань между национальной идентичностью и идентичностью гражданина: «Я никогда не считал себя советским гражданином! Я грузин!»[373] Грузинка Элисо Сванидзе, работавшая в московском универмаге в конце 1970-х – начале 1980-х гг., была горда тем, как много межнациональных дружеских связей она завела. И все же она критиковала тех, кто сохранял эмоциональную привязанность к советскому времени: «Я вообще-то не верю в такую дружбу, которая не происходит естественно, которая как бы вынужденная или навязана какими-то внешними силами. Дружба должна возникать естественно. Так что я думаю, что дружба между народами в Советском Союзе определялась силами правительства, а не была результатом реальных чувств»[374]. Тамрико Оцхели выражала похожие чувства. Для нее дружба была ненастоящей, навязанной: «Эта идея была выдумкой диктаторской идеологии, но воля отдельных народов обрести независимость оказалась сильнее желания жить дружно как союз республик»[375]. И все же Сванидзе, Оцхели и другие мигранты признавали, что фестивали, проводимые на государственном уровне, и инвестиции для построения концертных залов, театров, библиотек и других объектов культуры создавали возможности для самодостаточного развития национальной культуры, хотя и в общесоветских рамках.

Некоторые мигранты считали, что разделение граждан на разные группы по национальности предавало советские ценности: по их мнению, предпочтение нужно было отдавать идентификации каждого человека со всеми гражданами СССР и его желанию работать на благо всех. Хамагова считала дружбу народов «не просто лозунгом, а выражением политической сущности государства», которому удалось пресечь дискриминацию в многонациональных пространствах. В то же время она утверждала, что «[национальность как категория] означает сегрегацию общества как целого на части»[376]. Эльдаров видел в дружбе народов подрыв советского единства: «Я не могу сказать, что дружба народов была совершенной. На самом деле, существовали разные культуры и разные модели поведения, которые иногда сопровождались этническими стереотипами и предрассудками, настраивавшими людей друг против друга». Тем не менее он добавлял, что благодаря этому принципу обычные люди ушли от «шовинизма» по отношению к другим людям и стали ближе к «интернационализму»[377]. Двое мигрантов, которые работали в Москве торговцами, рассказывали, что национальные территории и сети способствовали росту этнических, пусть и существующих неофициально, торговых точек Москвы. Это лишь укрепило их национальную идентичность как талышей – народа, живущего на юге Азербайджана. Выходцы из Средней Азии реже выражали озабоченность по поводу несовпадения личной, национальной и гражданской идентичности. Они с благодарностью относились к щедрым советским инвестициям, направленным на развитие современной национальной идентичности в границах их республик. Толкунбек Кудубаев, участвовавший в строительстве Московского метрополитена, был одним из немногих жителей периферии, кто противился срастанию национальной и советской идентичности. Он как ни в чем не бывало заявлял: «Я никогда не был советским человеком, я был прежде всего кыргызом, а потому гражданином и жителем советского государства»[378].

Чувства неполноценности, страха и обиды по отношению к русским выходили за пределы республиканских границ. Бакчиев вспоминал школьные годы, которые он провел в маленьком узбекском селе в Кыргызстане 1970-х гг.: «Наши учителя твердили, что если мы не выучим русский язык, то никогда не сможем стать такими же сильными, как русские». Подобные слова привели к тому, что кыргызы и узбеки «боялись русских только потому, что они русские. <…> Просто потому, что они родились русскими, в глазах других они были на уровень выше. <…> Это убеждение вживили в нашу психику еще в школьные годы»[379]. Для Бакчиева этот опыт не стал мотивацией для самосовершенствования, которую, возможно, намеревались создать его учителя, как не стал он и поводом принять какие-то элементы культуры народа – старшего брата, как принимали их некоторые другие мигранты. Наоборот, он почувствовал себя навсегда гражданином «второго сорта» как в родном селе, так и в Москве, где он в конце концов и остался работать торговцем. Другие мигранты с осуждением вспоминали о разделении общества в крупных городах Кавказа и Средней Азии на «две категории»: благодаря своему цвету кожи и этническому происхождению русские в этих республиках чувствовали свое превосходство, ведь перед ними было открыто больше возможностей. Айсулу Байсалбекова вспоминала 1960-е гг., когда она в молодости жила в кыргызском селе: «Я замечала, как [русские студенты] были одеты, какие у них были манеры, то, как они общались с другими – они были выше нас»[380].

Связь с русскими через дружбу народов могла причинить психологический вред отдельному человеку, но также несла угрозу национальным ценностям. Дылара Усманова связывала дружбу народов с позитивными результатами, ведь она позволяла сгладить потенциальные конфликты в детских домах как на Кавказе, так и в Средней Азии, но при этом ее возмущало неравенство наций, которое вносила сама модель дружбы, допускающая, чтобы какой-то из участников был «первым среди равных» или играл роль «старшего брата». «Я чувствовала, – рассказывала Усманова, – какое-то двойственное отношение от русских: с одной стороны, ко мне всегда относились хорошо, но с другой – всегда казалось, что они слишком гордятся своими достижениями. Несмотря на то, что они этого не показывали, они жили в мифе о дружбе народов, но где-то в глубине души не любили людей, которые отличались от них по цвету кожи и вероисповеданию»[381]. Исследовательница Дина Атаниязова, жившая в Москве в советское и постсоветское время, размышляла о том, какие возможные риски для жителей периферии может иметь дружба, в которой доминирующую позицию занимают русские: «я никогда не чувствовала, что „дружба народов“ была действительностью. Это началось еще в моей семье, которая по всем признакам была вроде бы примером такой дружбы народов [между выходцами с Кавказа и из Средней Азии, татарами, русскими] и стирания национальных особенностей с целью создания советского человека будущего. Но я видела, что в реальности отношения были отравлены между моими родителями и их родственниками – отравлены соперничеством по степени близости к „старшему брату“ и презрением к тем, кто не хотел существовать в этой парадигме, заражены вторичным европоцентризмом и ментальной колонизацией»[382].

Атаниязова придерживалась мнения, что это стремление быть похожими на русских и подчинение «колонизации умов» деформировали национальные особенности, а следование за русскими вменило национальным меньшинствам европейскую социальную и экономическую модель. «Представители [бывших] колоний могли чего-то добиться только в том случае, если они были верны режиму. Именно этим и был советский мультикультурализм. Я убеждена, что в любой „дружбе“ между русскими и нерусскими народами всегда присутствует асимметрия, когда русские „друзья“ выше диких и недоразвитых нерусских. Это была такая дружба, как у Робинзона [Крузо] с Пятницей»[383]. Усманова сожалела о том, что узбекский народ принял идею превосходства «старшего брата» – русских, и о том, как это повлияло на ее земляков. «Из-за дурного влияния русской модернизации мой народ лишился своих лучших черт: [до этого мы были] добрыми, честными, бескорыстными, непьющими»[384]. При такой неравной дружбе было сложно сопротивляться даже глубоким изменениям в национальной культуре и нравственных ценностях народа.

Некоторые мигранты хотели привлечь внимание к чувству личной неполноценности или неполноценности целого народа. Айбек Ботоев, приехавший из небольшой кыргызской деревни в столицу и окончивший Ленинградский инженерно-строительный институт, утверждал:

«[Русские] говорили нам, что они дали нам алфавит и литературу, что мы были безграмотными до их прихода. Этому нас учили в школе. Колонизация началась с царского времени. У русских из-за татаро-монгольского ига по сей день комплекс на наш счет. Перед нами они чувствуют этот комплекс. Теперь они хозяева, но они всегда пытаются забыть другую часть истории: что когда-то и они были нашей колонией»[385].

Абдул Халимов стремился выразить личное и даже культурное превосходство над теми, – включая его земляков-таджиков, – кто ограничивался русской культурой:



Поделиться книгой:

На главную
Назад