А чего Лёка ждал – что Славик изменится? Война, начатая не один год назад, никуда не делась…
– Чего молчишь?
Ещё чего: с ним разговаривать!
Лёка молча показал Славику язык и покрутил пальцем у виска. На физиономии Славика отразилась гамма чувств: удивление и что-то похожее на обиду: как это так – ему, дурацкому Славику, показывают язык! Он выпятил нижнюю губу и привычно противным голосом заныл:
– Татьяна Аркадьевна!
Лёка сообразить не успел, что за «Татьяна Аркадьевна», они вроде уже не в садике, а Славкины дружки уже вовсю хохотали:
– Привычки детства! Ну ты даёшь!
– Что, Артемон в первый класс пошла?! Не знал!
Кто-то хлопнул Славика по спине, чуть подтолкнув в сторону Лёки. Славик сверкнул глазами, больше от неожиданности, чем от злости, и как бы нечаянно втолкнул Лёку в дощатый сарай с инструментами. Кто-то не закрыл дверь, она и стояла распахнутой. Лёка влетел, выставив ладони, и упёрся в стену. За спиной послышался новый взрыв смеха, дверь захлопнули, шаркнул деревянный затвор.
Темно. Ну и ладно! В щёлочку видно, как эти дурные хохочут, как болтает с подругами мать, ничего не замечая вокруг. Умирающий букет помялся, но ему уже не помочь. Дурацкий Славик небось думает, что Лёка сейчас начнёт стучаться, реветь, – вот ещё! Если его здесь забудут, то и в школу можно не идти. Не ждать, пока заставят читать, не сидеть с дурацким Славиком в одной комнате по полдня. Хотя полдня ладно – это не пять суток, как раньше…
Вышла учительница в уродском платье, всех пересчитала, под хохот Славика и банды выпустила Лёку, даже, кажется, отругала, Лёка плохо помнит.
Он вообще не запомнил её лица, ни в первый день, ни в десятый: узнавал по уродскому платью, а зимой – по другому уродскому платью. Только классу ко второму стал кое-как узнавать её на улице в пальто, а после третьего с удовольствием забыл.
…Она оказалась злая. Всё время кричала на Лёку, что он лентяй, что не может сосредоточиться, ставила двойки, вызывала мать. Особенно её сердило, когда Лёка вставал посреди урока, чтобы полить цветы в классе.
Никто ж не польёт, если Лёка не польёт, полила бы сама – ничего бы не было! Не понимала! Вопила, срываясь на визг: «Луцев, сядь, ты срываешь мне урок!» Лёка разве срывал? Он тихо-спокойно брал лейку, набирал воды: зимой – из бака у большой печки, которая отапливала класс, весной и ранней осенью – из бочки с дождевой водой во дворе. И пока эта орала «Мать в школу, двойка в четверти!», спокойно поливал цветы в классе.
Дурацкий Славик, сидящий у окна, по своей подхалимской привычке преграждал ему путь, пытался не подпустить к цветам, а один раз даже спрятал горшок под партой – резко, грубо, как во всём… Он сломал тогда стебель.
Цветок закричал так, что Лёка закричал вместе с ним и, скорее всего, на человеческом, потому что в первый раз увидел, как у дурацкого Славика округляются глаза. Выронив лейку, Лёка набросился на него с кулаками. Получил, конечно. Потом мать вызывали в школу. Но урок дурацкий Славик усвоил и цветы при Лёке не трогал. Жаль, что только цветы.
…Хотя всё равно пытался мешать, когда Лёка их поливал во время урока: кривлялся, загораживал собой подоконник, исподтишка пинал Лёку по ногам. Лёка тогда лил воду ему за шиворот под вопли училки и в конце концов получал от неё метровой линейкой и от Славика на перемене получал.
После уроков училка бежала к матери скандалить, говорила даже, что Лёке место не в нормальной школе, а в специальной, для дурачков, потому что он не только мешает учителю, но и в науках успевает неважно. Мать сперва что-то ей шептала, как-то уговаривала, потом плакала: «За что мне такое проклятье?!» – и просила в последний-препоследний раз поставить троечки. Училка ворчала, но позволяла себя уговорить, и Лёка догадывался, кому должен быть за это благодарен.
Это было зимой, ранним вечером, когда спать ещё рано, даже мать ещё не приехала с работы, а на улице такая темень, будто за полночь давно. В большинстве домов ещё не горел свет (на работе же все), Лёка шёл по тёмной улице, видя только белый снег под ногами да редкие горящие окошки, настолько редкие, чтобы сохранилось это ощущение глубокой ночи.
Он возвращался от собаки из зелёного дома. Лёка не помнил и, честно говоря, знать не хотел, кто там её хозяин, его и дома-то никогда не было. В тот день собака опять осталась голодной, и Лёка принёс ей каши и воды. А потом ещё забалтывал несколько часов, чтобы она не скучала.
Он возвращался домой, шаркая по тулупу пустой алюминиевой кастрюлей, когда услышал:
– Танец! Танец! – Неголос доносился из ближайшего освещённого дома.
Это было так странно, что Лёка тут же рванул туда. Обычно жалуются, просят о помощи или, наоборот, делятся радостью, а тут… Неголос был вроде спокойный, даже равнодушный, но в то же время какой-то… шкодливый, что ли?
– …Танец глупых тапок!
Лёка даже не спросил, кто там! Взбежал на крыльцо, не заботясь, что его не приглашали: от людей дождёшься! Мало ли, что там – любопытно же!
Если бы он напряг человеческий слух, он бы без проблем услышал, что в доме играет музыка. Весёлая, хотя приглушена, словно кто-то не хочет беспокоить соседей – глупо, если ты в частном доме, да ещё и почти всей улицы дома нет.
Лёка распахнул дверь, ворвался в комнату – и увидел. Кошка. Кошка скачет под музыку, охотясь за дрыгающимися в такт тапками.
– Танец глупых тапок!
Тапки плясали резво, заводно, аж самому захотелось. А в тапках, перед зеркалом, держа перед собой стул вместо партнёра… Лёка даже не узнал её. Точнее, узнал, но по уродскому платью. И первые секунды не мог поверить своим глазам. Училка. Его злая училка плясала со стулом перед зеркалом под весёлую музычку и, кажется, даже подпевала. Кошка охотилась за тапками.
Сперва он испугался, как пугаются всего странного. Закрыл лицо кастрюлей, попятился назад в надежде остаться незамеченным. Он бы и остался, если бы в коридоре не споткнулся о чей-то валенок и не грохнулся на пол, перешумев музыку.
Тапки (из-под кастрюли Лёка только их и видел) замерли на секунду, к неудовольствию кошки, которая продолжала цапать их лапой. Потом знакомый голос охнул:
– Луцев!
Лёка вылетел оттуда сам не помнит как. Он бежал со всех ног, балансируя кастрюлей, и, только свернув на свою улицу, притормозил, чтобы расхохотаться. Увиденное было странно – до жути, до смеха, до безобразия, Лёка не знал, как к этому относиться, но хохот рвался на волю сам.
С утра училка поймала его перед уроками и долго говорила, как надеется на его сознательность и на то, что это останется между ними. Лёка обещал (он и правда никому не сказал, даже матери). А на перемене потихоньку сбегал и отнёс кошке полпачки сметаны. Оно того стоило.
От этой общей глуповатой тайны добрее к нему училка, конечно, не стала. Но на какое-то время стала осторожнее.
…Зато дурацкий Славик с дружками вечно подстерегал его в школьном дворе, чтобы сказать какую-нибудь гадость, поставить подножку, дать затрещину. К затрещинам Лёка относился философски, а к третьему классу ему уже казалось, что он превратился в одну большую мозоль.
Один раз Лёка особенно удачно налил воды за шиворот дурацкому Славику, хорошо налил: мокрое пятно было не только на спине, но и на штанах. Над Славиком тогда стали смеяться даже его собственные дружки: Витёк и Юрка прямо на уроке завопили, что он описался, а училка опять стала орать на Лёку, будто это он смеётся на весь класс… Славик тогда не стерпел.
Уже на перемене Лёка вышел на школьный двор к маленькой берёзке, единственному там дереву, узнать, не надо ли полить, и так просто – что в классе-то делать? Была весна, и на берёзке распускались маленькие зелёные листочки. Лёке нравилось на них смотреть просто так, молча.
Когда во двор выскочил дурацкий Славик, Лёка и сообразить ничего не успел, как оказался на земле лицом вниз. За руки с двух сторон схватили Юрка и Витёк, больно вдавив ладони в сухую землю. Дурацкий Славик рывком уселся Лёке на ноги:
– Какая-то Какойтовна (не помнит Лёка, как её там звали!) говорит, что тебя пороть некому, безотцовщина! Мы сейчас… – его прервал стон на цветочном языке.
Длинный, негромкий, без неслов. Лёка вдруг увидел у Славика в руке прут. Тонкий, гибкий с зелёными малюсенькими листочками… Дерево стонало. Совсем низко на стволе, куда только мог дотянуться дурацкий Славик, белела ранка…
– Ты что наделал?! – Лёка рванул на себя руки, кажется, что-то там хрустнуло, и эти двое, которые держали его, отшатнулись почти синхронно, чуть не упав. Он перевернулся, ловко вывернул Славику руку с кричащим прутиком, надавил на костяшки, разогнул пальцы. Прутик упал. Лёка схватил его, пока этот не сломал, и побежал вон со школьного двора. Весна. Его ещё можно спасти. Лишь бы этот, лишь бы эти не погнались, не сломали прутик…
За спиной послышалось радостное улюлюканье и вопли «Малахольный». Значит, не погонятся.
– Потерпи, я поставлю тебя в воду, ты дашь корни, ты вырастешь большой-пребольшой берёзой, ты будешь жить долго-долго и этих всех переживёшь. Их не будет, а ты будешь.
– Больно… – ответил прутик в руке. Ещё бы не больно!
Дома (мать была на работе, а то бы устроила скандал и погнала в школу) Лёка нашёл своё старое детское ведёрко для песочницы, вкопал на самом солнечном месте, чтобы не опрокинулось. Налил тёплой воды из бочки, поставил стонущий прутик.
– Больно…
– Больно, – согласился Лёка. Он чувствовал чужую боль, вряд ли в полную меру, но всё равно чувствовал, ему хватало. Разве есть живое существо, которому не хватает боли? Только эти… Да все: дурацкий Славик, эта, даже мать – не слышат, не чувствуют, как можно… Прутик втягивал ранкой тёплую воду, от этого боль слегка отпускала, а у Лёки до ломоты сводило пальцы на ногах…
– Больно! – он завопил это на цветочном, громко, в неголос, ему хотелось, чтобы его наконец-то расслышали люди: и училка, и даже Славик, и все-все. Они же могут слышать иногда его, Лёку, – почему не слышат остальных, почему такие глухие и злющие?! – Больно! Больно! Больно! – он вопил, перекрикивая прутик, хотя пальцы понемногу проходили, и всё не мог успокоиться.
Поднялся ветер, сильный, аж нос заложило. Зашумели деревья в лесу, зашептали:
– Тише, тише.
И Лёка сразу успокоился. Подумал, что прутик надо бы привязать, а то ветром унесёт. И ещё – что он кого-то разбудил. Кого-то в лесу, кого-то… Не смог расслышать кого. Далеко, наверное. Не стоило так орать.
Глава VII
Хороший
Ночью лес волновался. И сосны, и лиственные, и кустики, и даже кое-где уже проросшая молодая трава – всё шевелилось, шелестело и шептало вразнобой:
– Пора! Пора!
Лёка открыл глаза и вытаращился на паклю в потолке, пытаясь понять, кто же его зовёт. Неголоса перебивали друг друга, Лёка с трудом расслышал это «Пора», понял только, что из леса – а что там такое, куда там пора?.. Ещё появилось какое-то странное цветочное ощущение: не в животе, как обычно, а под кожей. Оно стучалось, оно щекотало и ничего не говорило. Будто его зовёт кто-то ещё, кто почему-то не может говорить. Умеет, но не может.
– Ты… ты в лесу, да?
Неголос опять толкнул под кожу, Лёка так и не понял, «Да» это или «Нет»: оказывается, и в цветочном мире бывает своя немота. А лес бушевал. Шумели, уже в голос, деревья, Лёка слышал сквозь своё тонкое оконное стекло, охала без неслов молодая травка. Кажется, под ней нагревалась земля…
– Что?!
Лёка сел на кровати. Земля нагревается от солнца, которого ночью нет, в дурацких рассказах, которые читает им эта в школе, и ещё… от огня?! Лёка напрягся изо всех сил, слушая, что же там в лесу. Неужели пожар?! Деревья шумели наперебой, в голос кричали птицы и маленькие животные – и все звали, звали:
– Душно.
– Тяжело.
– Помоги.
И ещё немой неголос толкался под кожей, он хотел что-то сказать, но не мог. Пожар?! Только вот Лёка не чувствовал жара. Тепло – да, земля нагревалась, но не жгла. И всполохи огня он бы наверняка увидел…
Земля шевелилась. Деревья словно обтрясали корни, как люди отряхивают ноги от снега, маленькая травка скатывалась по склону, унося на корешках комья земли.
– Пора!
– Помоги!
…А немой всё бился под кожей, он хотел что-то сказать… Деревья просили не за себя! Это ему, немому, это из-за него… Тяжело. Что-то давит, не даёт говорить, даже на цветочном. Давит. Земля давит!
Лёка вскочил. Земля, он под землёй – тот, кто не может позвать его сам, он пытается выбраться, деревья его слышат… Неужели кого-то закопали живьём?!
Не помня, как оделся, Лёка вылетел во двор. Лопата в дровяном сарае, Лёка сорвал задвижку, схватил на ощупь сразу то, что нужно, бегом, насквозь через соседский двор, через забор – только держись там!
– Бегу!
– Темно.
– Помоги.
Деревья, кусты и животные – все звали сразу со всех сторон: и дальние, и ближние, Лёка не понимал, куда ему бежать, и от ужаса бежал всё быстрее.
Кое-где между деревьями ещё лежал снег. В других местах, где ветки не заслоняют солнечный свет, уже пробивалась молодая травка. Деревья шептали наперебой и оглушительно шумели, будто подгоняли его, ноги сами уносили Лёку дальше и дальше в лес. Он не знал куда, но верил своим ногам. Бежал не спотыкаясь, даже ветки по лицу не задевали: это был знак, что всё правильно, что он правильно бежит, в нужную сторону…
Он остановился как будто не сам. Будто деревья ветками зацепили его за всю одежду сразу, не давая сделать больше ни шагу. Перед ним вздымалась земля.
Лунный свет проходил сквозь верхушки деревьев, освещая голый пятачок земли, небольшой, прямоугольный, как скамейка во дворе. Он шёл трещинами, вздымался, откалывались крупные куски. Они скатывались вниз по склону, а те, что выше, оставались на месте, опрокидываясь земляными глыбами с арбуз величиной. Лёка принялся отбрасывать их лопатой, чтобы не мешали. Этот немой под землёй, он пытается выбраться. Спохватившись, всё-таки спросил:
– Здесь?!
Деревья зашумели в голос без неслов, в пятачке лунного света мелькнула тень ветки. Ветка была странно похожа на человеческую пятерню, точнее, на руку, указывающую пальцем. Здесь. Земля и правда была тёплой, даже сквозь подошвы, сквозь брюки и куртку от неё шло тепло и струилось, искривляясь в воздухе, как дым от костра.
В земле, в том месте, куда указывала ветка, появилась очередная трещина, побежала в сторону. Лёка воткнул туда лопату, поддел. Твёрдая как камень, не вся ещё оттаяла, земля поддавалась с трудом. Лёка напрягся и выкорчевал здоровенный ком – он радостно покатился вниз по склону, Лёка тут же поддел другую трещину. Тепло. Жарко уже.
Сбросил куртку, потому что вспотел меньше чем за минуту, а трещины всё появлялись и появлялись. Земля вздымалась, как кипящая каша, Лёка выворачивал всё новые комья с маленькими корешками. Попадались и большие корни, Лёка их не задевал. Они словно сами шевелились, помогая освободить их от земли. Жарко. Рубашку сбросил. Руки тряслись от напряжения, по-взрослому болела спина, яма росла до обидного медленно.
– Держись…
Он не думал об этой человеческой чуши: кто там может быть живой на такой глубине. То ли от усталости в голове не помещалось больше одной мысли «Копать», то ли… Не важно! В прямоугольной яме он уже скрылся целиком, комья земли приходилось выбрасывать высоко. Другой бы подумал: «Это же могила!» – а Лёке было некогда.
Он не знал, сколько часов это длится, всё вокруг, даже деревья, перестало существовать: только он, земля и тот, кого нужно откопать. Тот, за кого просил лес, тот, кто не может просить за себя, но изо всех сил пытается освободиться, взрывая изнутри ещё не прогретую, но чудом тёплую землю. Лёка только немножко ему поможет…
Светало. Стены аккуратной прямоугольной ямы были выше головы и уходили в светлеющее небо. Лёка стоял на дне уже весь мокрый, без рубашки, босой – не помнил, когда успел разуться. Тогда-то лопата наконец ткнулась в мягкое.
– Тише!
– Тише!
– Тише!
Деревья, трава, птицы, белки, кабаны – кажется, все, весь лес сразу шептал ему это «Тише» огромным бесконечным хором. Лёка невольно разжал пальцы. Лопата бесшумно упала на землю, и рассветный луч осветил что-то белое – там, на дне ямы. Белое? Лёка присел и уже руками, осторожно и быстро стал откапывать это белое. Натруженные руки тряслись, но надо было торопиться, а то ему душно там, этому немому, так душно, что говорить не может!
Комья земли летели в лицо из-под собственных пальцев. Лёка даже моргать боялся. Чтобы не пропустить, чтобы не навредить, чтобы… Пальцы нащупали другие пальцы, не его, не Лёкины – чужие, человеческие! От неожиданности Лёка охнул и всё-таки моргнул, а когда открыл глаза…
Там, где только что была твёрдая земля, изрытая большими корнями, которые Лёка, сам не понял как, ухитрялся обходить лопатой, там… Сперва он увидел белую рубашку и удивился: чего она белая? Здесь, под землёй, в земле – как она белая-то? Земля, конечно, не грязь, но Лёка, вот, уже весь грязный, а она белая.
…Ещё был зелёный вышитый сарафан, тоже чистенький, блестящие в рассветном луче волосы, распущенные по плечам, и пронзительно зелёные глаза, рассматривающие Лёку.
Девочка. Наверное, третьеклашка, как Лёка. Здесь?! Лёка так и сел на горячую землю и опять почувствовал, как трясутся руки.
Девочка протянула палец (чистый-чистый, прямо белый) и отвела прилипшую ко лбу Лёкину чёлку. Её короткое прикосновение было не просто тёплым, а таким, что аж обжигало. Лёка инстинктивно отшатнулся, и девочка рассмеялась. Её губы не шевельнулись, и глаза оставались серьёзными, и Лёка не слышал смеха в его человеческих звуках. Она рассмеялась на цветочном. Это было странное ощущение, как будто щекочут под кожей и глубже, где-то внутри мышц, Лёка даже усталость чувствовать перестал.
– Разбудил… Разбудил… Разбудил… – Девочка молчала, за неё говорил лес. Деревья и птицы, трава и земля, всё-всё живое и даже камни, которых Лёка раньше не слышал. Так она правда не может говорить сама?
– Кого? Почему? Как? – вопросы рвались один за другим, Лёка задавал их девочке, но, кажется, орал на весь лес. На цветочном, конечно. Потому что лес отвечал.
– Ты. Говорил. Кричал. Разбудил. Меня. – Она смотрела в упор на Лёку, но говорил по-прежнему лес. Весь, сразу. Лёка чуть не оглох, если можно оглохнуть от цветочного языка.