Под тенью века
С. Н. Дурылин в воспоминаниях, письмах, документах
Издано при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
© ООО ТД «Никея», 2022
От редакции
Благословенны те, кто любовью и дружбой облегчал путнику его извилистый путь![1]
Большие люди не имеют даты смерти. Они обладают необыкновенной силой жизни и живут в памяти всех, кто с ними так или иначе встретился[2].
Материалы в сборнике расположены хронологически и объединены в соответствующие главы. Поэтому тексты людей, чьи воспоминания отражают несколько этапов жизни Дурылина, разбиты по главам. Таким образом, у читателя складывается довольно цельное представление обо всем пути Дурылина в потоке времени.
Все биографические справки (набраны курсивом) и сопровождающие тексты в начале ряда глав сделаны составителем, так же как и постраничные примечания. Они не оговариваются, в отличие от примечаний авторов воспоминаний, которые специально отмечены. В воспоминаниях Т. А. Сидоровой (Буткевич), расположенные ею самой после текста, в настоящем издании они сделаны постраничными для удобства читателей. Все примечания в воспоминаниях монаха Варфоломея принадлежат ему и не оговариваются.
Краткие дополнения к основным текстам воспоминаний, а также уточнения к постраничным примечаниям авторов сделаны составителем и заключены в квадратные скобки.
Имена и недописанные слова раскрываются при необходимости.
Лексика, орфография и синтаксис в приводимых документальных текстах оставлены без изменений, за исключением очевидных опечаток, возникших, скорее всего, при расшифровке.
От составителя
Воспоминания, составляющие этот сборник, отражают почти весь жизненный путь С. Н. Дурылина. Личность Сергея Николаевича во всей ее сложности, противоречиях, нелегкой судьбе открывается изнутри, в разных ракурсах увиденная глазами учеников, товарищей по работе и сослуживцев-ученых, друзей и духовных детей. Слова Дурылина, которыми он подвел итог записям друзей в его зеленом альбоме, можно с полным правом отнести к опубликованным здесь воспоминаниям. Если бы он прочитал их, его реакция была бы такая же. «Сколько любви и дружбы запечатлено на этих же страницах, — любви и дружбы, подвергавшихся многим испытаниям и выдержавших эти испытания! Все эти записи, рисунки, письма — только вехи жизненного пути, но, идя по ним в памяти сердца, я, пряча слезы, шепчу про себя: „Благословенна жизнь! Благословен путь, несмотря на все падения неумелого, торопливого путника! Благословенны те, кто любовью и дружбой облегчал путнику его извилистый путь!“»
Большинство подробных и объемных воспоминаний в этом сборнике написано авторами по просьбе И. А. Комиссаровой-Дурылиной после смерти Сергея Николаевича. Стенограммы выступлений сослуживцев Дурылина на вечерах по случаю годовщины его памяти 12 и 15 декабря 1955 года в Доме ученых и в Институте истории искусств АН СССР отредактированы авторами и переданы Ирине Алексеевне. Все воспоминания были выверены по экземплярам из архивов Г. Е. Померанцевой, В. Н. Тороповой, РГАЛИ, Мемориального дома-музея С. Н. Дурылина. Поскольку в мемуарах имеются частые повторы, неизбежные при воспоминаниях об одном человеке, их пришлось сократить. Небольшие тексты воспоминаний о Дурылине, встречающиеся в книгах разных авторов, также вошли в сборник, они дополняют основной корпус мемуаров. По этой же причине в сборник включены письма[3] или отрывки из них, записи в зеленом альбоме Дурылина его друзей и близких знакомых, не оставивших специальных воспоминаний о нем. Люди из окружения Дурылина общаются, темы в их письмах переплетаются, создавая единую картину жизни тех лет. В письмах иногда угадывается то, что нельзя было в советские годы сказать открыто. Бытовые зарисовки в воспоминаниях И. А. Комиссаровой, И. В. Ильинского и др. создают фон, на котором протекали дни и годы Дурылина, и оживляют рассказы о нем. Воспоминания сотрудников Дурылина по работе в Институте истории искусств, ГИТИСе и др. в основном написаны сухим, «научным» языком — сказалась привычка к стилю научных статей и оглядка на цензуру советского времени. Вполне естественно, что оставили воспоминания те, кто относился к Дурылину с симпатией, с почтением и пиететом. Но были у него и недоброжелатели. Судя по доступной нам переписке людей из его окружения, таких было гораздо меньше или совсем мало. К таким можно отнести неприязненный отзыв Степуна, который для контраста включен в сборник, и пóзднее высказывание С. В. Шервинского.
После заключения в Киржаче гражданского брака с Дурылиным С. Н. в паспорте Ирины Алексеевны осталась фамилия Комиссарова. Но в последние годы она подписывала свои документы и письма двойной фамилией Комиссарова-Дурылина. Поэтому мы оставляем фамилию Комиссарова до возвращения из Киржача в Москву, а затем, чтобы не нарушать установившуюся традицию, используем двойную фамилию.
В 1968 году Ирина Алексеевна Комиссарова передала мне тексты воспоминаний с просьбой подготовить сборник к публикации. Когда был организован Мемориальный дом-музей С. Н. Дурылина, я передала в него эти материалы, так как считала, что они должны находиться в архиве музея и я смогу ими пользоваться в любое время. Прошло много лет, только теперь появилась возможность издания такого сборника.
Выражаю благодарность всем, кто оказал мне ту или иную помощь в подготовке этого сборника: Померанцевой Галине Евгеньевне за бесценные консультации и предоставленные материалы, а также Рябовой Елене Васильевне, Кузиной Галине Новомировне, Маянц Лидии Лазаревне, Рашковской Марии Аркадьевне, Тейдер Валентине Федоровне, Горовому Леониду Михайловичу, Тишкиной Татьяне Петровне — за справки и ценные указания, сотрудникам Музейного объединения «Музеи наукограда Королёв» за предоставленную ранее возможность пользоваться материалами архива С. Н. Дурылина в Мемориальном доме-музее С. Н. Дурылина.
К биографии С. Н. Дурылина[4]
В Сергее Николаевиче Дурылине (1886–1954) жили и творили одновременно несколько ученых: историк литературы и литературовед, историк театра и театральный критик, религиозный мыслитель и философ, археолог и этнограф, выдающийся педагог-теоретик и практик. Надо добавить, что он еще был священником. Мог бы состояться как музыковед, знания и музыкальная чуткость это позволяли (достаточно прочитать его воспоминания о А. В. Неждановой, В. Р. Петрове, «В зале консерватории»). К сожалению, не все грани его дарований могли быть раскрыты в предлагаемых воспоминаниях, т. к. в советские годы нельзя было говорить о нем как о религиозном мыслителе, философе, священнике. Об этом могли поведать те, кто писал «в стол» (С. Фудель, И. А. Комиссарова) или дожили до времен, когда об этом стало можно рассказать (протоиерей Владимир Отт, монах Варфоломей). В наши дни этой стороной личности Дурылина занимаются исследователи его творчества, для которых открылись в архивах его «подспудные» в те времена работы, в том числе и неизвестная ранее высокохудожественная проза, проникнутая религиозной тематикой, философским содержанием. Стали известны и его духовные стихи.
О замечательных человеческих качествах Сергея Николаевича рассказывают авторы воспоминаний в этом сборнике. Нет необходимости писать о них в краткой биографии. В ней хотелось лишь наметить его жизненный путь, основные его вехи, на которые тематически ложатся воспоминания.
Родился С. Н. Дурылин 27 (14 ст. ст.) сентября 1886 года в купеческой семье и всю жизнь относился к своему сословию с глубоким уважением. Его радовало, что крестили его в той же купели Елоховского Богоявленского собора, в которой крестили и А. С. Пушкина. А вот то, что родился он в день Воздвижения Животворящего Креста Господня, день всегда постный, видимо, наложило трагический отпечаток на его судьбу. Отец — Николай Зиновеевич Дурылин (1832–1899) торговал в своих двух лавках у Ильинских ворот в Москве шелками и парчой и славился как искусный специалист в шелковом деле и отменный советчик покупателям в выборе товара. Мать — Анастасия Васильевна Дурылина (урожд. Кутанова; 1852–1914), оставшись бездетной вдовой, вышла замуж вторым браком за 50-летнего вдовца Дурылина с одиннадцатью детьми. Из родившихся у нее пятерых детей выжили только двое: Сергей и Георгий. О родном отцовском доме с большим хозяйством и садом в Плетешках в Елохове, о глубоких православных традициях в семье Сергей Николаевич в последние годы жизни написал подробные воспоминания «В родном углу»[5]. После разорения отца в 1896 г. пришлось из собственного большого дома переехать в маленькую съемную квартиру в Переведеновском переулке, где вскоре отец умер. Анастасия Васильевна с двумя детьми и сестрой осталась практически без средств к существованию. За мужа, незадолго до смерти переписавшегося из купеческой гильдии в мещане, она получала очень маленькую пенсию.
Сергей Дурылин, проучившись в 4-й мужской гимназии с 1897 по 1904 год, бросил ее на горе матери, обуянный «честнейшим и бестолковейшим народничеством», посчитав стыдным иметь привилегии, которых не имеет простой народ. Свое отношение к системе обучения в гимназии Сергей Дурылин выразил в статье «В школьной тюрьме. Исповедь ученика»[6]. Он сразу стал зарабатывать репетиторством в состоятельных семьях. Увлекся, под влиянием А. С. Буткевича, революционными идеями, вступил в революционную молодежную организацию, ходил на собрания, писал и расклеивал прокламации. Выросший в религиозной семье, он стал атеистом. Революционного энтузиазма хватило ненадолго. После подавления революции 1905 года в стране наступила реакция, а в 1906 году был убит жандармами близкий друг Сергея Михаил Языков и еще один одноклассник — члены боевой дружины. Дурылин пережил глубокую депрессию, мучительно думал, во имя чего были отданы эти и другие жизни. На «реставрацию себя» (выражение С. Дурылина. —
В 1910 году Дурылин поступил вольнослушателем на археографическое[7] отделение Археологического института, но слушал лекции и на археологическом отделении. Полученные здесь знания[8] пригодились в дальнейшей работе: в экспедициях на север, в Музее местного края в Челябинске, в Комиссии по сохранению памятников искусства и старины Троице-Сергиевой Лавры, в организации музеев в Оптиной пустыни и в Абрамцеве, в формировании своего богатейшего архива и библиотеки… Другу Всеволоду Разевигу Дурылин сообщает, что платить за его обучение будут Чернышевы. Окончив полный курс в 1914 году, написал выпускную работу «Иконография Святой Софии». По собственной инициативе, а позже по командировке института Дурылин совершил пять поездок на Русский Север (1906, 1908, 1911, 1914, 1917)[9]. Собранный материал оформился в искусствоведческие и этнографические очерки: «За полуночным солнцем. По Лапландии пешком и на лодке», «Древнерусская иконопись и Олонецкий край», «Под северным небом. Очерки Олонецкого края». В работе «Кандалакшский Вавилон» зафиксировано его уникальное открытие. На полюбившийся ему север он брал с собой своих учеников Николая и Александра Чернышевых, Игоря Ильинского, брата Георгия, друзей В. В. Разевига и Г. Х. Мокринского… Кроме научного интереса север давал утешение, позволял обрести душевный покой. Дурылин был членом Московского общества исследователей памятников древности им. А. И. Успенского, Архангельского общества изучения Русского Севера и Общества изучения Олонецкой губернии.
С 1905 года Дурылин работал в штате толстовского издательства «Посредник», а с 1907 года — в журнале «Свободное воспитание», выходившем при этом издательстве тоже под патронажем Л. Н. Толстого. И теперь, досконально изучив опыт российских и зарубежных школ и методики преподавания, Дурылин будет писать статьи как теоретик педагогики. Правда, к 1912 году он изменит свою точку зрения на «свободное» воспитание и перестанет писать статьи, придя к выводу, что воспитывать себя и учеников можно, только руководствуясь нравственными законами, которые дает христианство. Однако практику педагога и пастыря продолжит до конца жизни. До 1917 года Дурылин, помимо работы репетитором в разных семьях (это его основной заработок), преподавал в частной гимназии Натальи Евгеньевны Шписс.
В 1909 году Дурылин целый день провел в Ясной Поляне у Толстого. Встреча с Толстым стала вехой на пути поиска внутренней духовно-нравственной опоры. Свои впечатления и мысли он выразил в мемуарах «У Толстого и о Толстом»[10].
Жизнь Дурылина в 1910–1917 годах необыкновенно насыщена участием в духовной и интеллектуальной жизни Москвы. Круг его общения широк. Это философы, религиозные деятели, ведущие писатели и поэты. В 1910 году он пришел в издательство символистов «Мусагет» и стал там «своим человеком». Символизм воспринимал как «особый способ мышления, целостную и стройную теорию познания». К этому времени он уже был поэтом. Стихи писал почти до конца жизни (в основном духовные), но публиковать не стремился. Лишь до революции 1917 года опубликовал малую толику[11]. Дурылин был активным участником и одним из инициаторов создания Ритмического кружка Андрея Белого. «Читаю я публичную лекцию на тему „Лирика и эксперимент“, — вспоминал Андрей Белый, — ответ на которую — появление ко мне тройки молодых людей — Дурылина, Сидорова и Шенрока — с предложением организовать под моим руководством экспериментальную студию по изучению ритма; быстро налаживается Ритмический кружок в составе пятнадцати — семнадцати человек»[12]. Тройку инициаторов Белый называет «руководящей» в работе кружка. В статье «Академический Лермонтов и лермонтовская поэтика»[13] Дурылин анализирует рифмы, ритмы и размеры стихов поэта.
Интерес к религиозно-философским проблемам привел Дурылина и в издательство философов «Путь», и в Религиозно-философское общество памяти Вл. Соловьева[14], секретарем которого состоял с 1912 по 1918 год, и в Общество свободной эстетики В. Брюсова, и в Кружок ищущих христианского просвещения, душой и руководителем которого был М. А. Новоселов[15]. Читал доклады Дурылин и в Вагнеровском кружке, который собирался в студии скульптора К. Ф. Крахта. Доклад «Рихард Вагнер и Россия. О Вагнере и будущих путях искусства», прочитанный в 1911 году, вышел отдельной книжкой в издательстве «Мусагет» в 1913 году. Мысли Дурылина о религиозных путях развития искусства в России были одобрительно приняты С. Н. Булгаковым, Э. К. Метнером, Эллисом.
В июне 1912 году Дурылин побывал на озере Светлояр в Нижегородской губернии, где находится «невидимый град Китеж». Вернувшись, написал «Сказание о невидимом граде Китеже» и «Церковь Невидимого Града», которая получила высокую оценку Императора Николая II. В книге «Рихард Вагнер и Россия» Дурылин трактовал легенду о невидимом граде Китеже как верховный символ русского народного религиозного и философского сознания. В 1915 году он еще раз побывает у стен Града Невидимого вместе со своим учеником Микой Морозовым, будущим шекспироведом.
В 1914 году Сергей Николаевич пережил душевный кризис, последствия которого на долгие годы определили его жизненный путь. 11 ноября умерла мама Анастасия Васильевна, горячо им любимая. Не в силах справиться с отчаянием, растерянностью, потеряв смысл «своего существования», Дурылин едет в Оптину пустынь к старцу о. Анатолию (Потапову) за поддержкой. В Оптину пустынь Дурылин будет теперь наезжать ежегодно вплоть до 1921 года[16].
С начала Первой мировой войны Дурылин занимал твердую православно-патриотическую позицию. В 1914–1915 годах в Рыбинске, Костроме, Твери, Москве читал лекции, изданные в 1916 году в книге «Лик России. Великая война и русское призвание», в которой война оправдывалась предназначением России сберечь Православие, освободить христианские народы. Для спасения самой России Дурылин видит только один путь: объединив все христианские народы, «научить их единомысленному исповеданию веры. До этого еще бесконечно далек путь России, но она исполнит свое призвание лишь при условии, если не свернет с этого пути, если, уставая, падая и вновь вставая, будет непоколебимо идти по нему. Первое же и главнейшее условие для этого — ей самой любить больше жизни своей и хранить <…> свое Православие, быть православной Россией»[17]. В 1915 году выйдет книга «Град София. Царьград и Святая София в русском народном религиозном сознании».
Издав в 1910–1916 годах несколько книг о Гаршине, статьи о Лермонтове и Лескове, Дурылин временно отходит от чистого литературоведения, его теперь больше занимают вопросы веры, жизнь Церкви. Публикует статьи и брошюры по истории Церкви и церковной жизни. Он член Московского епархиального училищного совета. В 1916 году как член Братства святителей Московских Петра, Алексея, Ионы и Филиппа на общем собрании в покоях владыки митрополита при Чудовом монастыре делает доклад «Церковь, монастырь и старчество в личности и жизни К. Леонтьева». В 1918 году на Богословских курсах читает цикл лекций по церковному искусству. На квартире М. А. Новоселова в Обыденском переулке несколько вечеров читает курс лекций по истории археологии Кремля, устраивает для слушателей посещение соборов. Организовывает курс лекций «Очерки по философии культа» о. Павла Флоренского, который живет в Сергиевом Посаде. «Дорогой отец Павел! Вы, вероятно, предупреждены Мокринским[18] о том, что вопрос об устроении Ваших лекций в Москве <…> перешел в фазу осуществления. Помещение уже снято. <…> Желательно устройство 2 лекций в неделю — так, чтобы в течение месяца был прослушан курс в 8 лекций. <…> Надлежащий состав слушателей обеспечен. Билеты не поступают в продажу для всех и каждого, а будут распределены в среде людей знакомых и ведомых. <…> Ответ сей пошлите на имя Сергея Иосифовича Фуделя, который ведет внешнюю часть дела. <…> Да обрадует нас Христос Воскресший. Любящий Вас С. Дурылин»[19].
Дурылин был участником Всероссийского Собора Русской Православной Церкви 1917–1918 годов, присутствовал на открытии Собора[20], работал в Соборном отделе о духовно-учебных заведениях. А в период подготовки Собора активно включился в церковную жизнь: написал Устав Кремлевского братства, утвержденный на Соборе, издал в 1917 году брошюры «Церковный Собор и Русская Церковь», «Приход. Его задачи и организация». К этому времени он уже автор книг, статей, докладов, превосходный лектор. С 1920 года — член Всероссийского союза писателей.
События в стране после 1917 года воспринял как ужас, трагедию. Хотел укрыться в стенах монастыря, но духовный отец, оптинский старец Анатолий (Потапов), благословения не дал.
Годы юности и молодости
Буткевич Татьяна Андреевна[21]
Воспоминания о Сергее Николаевиче Дурылине. 1903–1916
В 1900 году умер за границей от туберкулеза первый (по счету) врач, заведующий б<ывшей>Измайловской земской больницей[23] Ксенофонт Михайлович Языков. Приблизительно тогда же или немного спустя мой отец, Андрей Степанович Буткевич[24], получил место заведующего врача Измайловской больницы. По крайней мере, в 1901 году мы уже жили на Благуше[25], в квартире главного врача больницы. В 1903 году я впервые встретилась с Сергеем Николаевичем.
Как-то раз весной старший сын Ксенофонта Михайловича Языкова, Миша Языков, привел к нам целую группу своих товарищей-гимназистов, учеников 4-й мужской гимназии, кажется, 5-го класса. Среди них был Сергей Николаевич. Сережа был в то время худеньким мальчиком невысокого роста с бледным, необыкновенно серьезным лицом и вдумчивым взглядом. Кажется, он и тогда уже носил очки. Ему было тогда лет 17, на вид он казался моложе. Своей серьезностью, тихостью, внимательностью к собеседнику он выделялся из шумной, веселой компании своих товарищей и сразу обратил на себя внимание. Он понравился моему отцу, который отличил его от других гимназистов, пришедших с Мишей, и впоследствии всегда относился к нему с большей симпатией, чем к другим. Отец был передовым человеком, очень революционно настроенным, начитанным в области политической и экономической литературы того времени. Он получал из-за границы многие нелегальные журналы и читал их громко в нашем семейном кругу матери, мне и некоторым друзьям, постоянно бывавшим у нас. Иногда каждый из нас читал эту литературу в отдельности, и помню, как я — тогда еще девочка лет 14 — уносила эти листки, мелко исписанные на тонкой прозрачной (папиросной?) бумаге, в свою комнату и со вниманием читала их, вдумываясь в каждое слово, как в какое-то откровение. Впоследствии (кажется, в революцию 1905 года) вся эта литература была собрана в ящик и зарыта в палисаднике нашего дома. Мы искали ее потом, да так я не нашли. Не чужд был мой отец, как бывший толстовец, и религиозно-философских исканий. Неудивительно, что для всей этой гимназической молодежи, всегда жадной к знанию, к некоему поучительству, он стал своего рода духовным водителем, авторитетом. Некоторые из этой молодежи стали нас навещать, остались надолго друзьями нашего дома. Самым близким из них стал для нас Сергей Николаевич. Некоторые из мальчиков, может быть, в подражание взрослым революционерам, имели прозвища, под которыми мы их и знали, помимо их настоящих фамилий.
В эти ранние годы я мало что помню о Сергее Николаевиче. Запомнилась мне одна сценка в нашем палисаднике: я стояла у забора, Миша Языков несколько поодаль в палисаднике возился с кем-то из моих младших братьев. Сережа стоял у калитки в палисаднике и как-то долго, задумчиво и, как мне тогда показалось, странно смотрел на меня. Мне казалось, что он видит во мне не меня, а вообще девушку, «Девушку» с большой буквы, и полон какой-то мечты, вовсе не относящейся ко мне. Мне было не по себе от его взгляда, но продолжалось это всего каких-нибудь несколько минут. Записываю это здесь потому, что какой-то женский инстинкт, присущий, очевидно, даже таким юным годам, не обманул меня: много лет спустя в одном из писем ко мне Сергей Николаевич вспоминал эту сцену и писал о ней так: «Вечерело. Мы были в палисаднике. Миша возился с ребятами, я стоял один у решетки, вы поодаль. Молчали. И в первый раз я испытал тогда радость и грусть светлого женского облика, весеннего, юного…»[26].
Сергей Николаевич уже и тогда писал, писал рассказы, может быть, стихи, вел дневник. Описанную сценку у калитки, по его собственному позднейшему признанию, он тогда же записал в дневник, но дневник этот был утерян или сожжен. О его литературных опытах я узнала так: мама моя просила его приходить помогать мне в математике, которая в то время мне трудно давалась. Я, вообще застенчивая в те годы, очень стеснялась Сережу и мало о чем с ним разговаривала. Но вот как-то раз он принес мне свой рассказ, просил прочесть и сказать — понравилось ли? Рассказ назывался «У фонаря» и отличался большой мрачностью. <…>
Неудовлетворенность, тоска, стремление вырваться из каких-то оков, искание больших ценностей в жизни, по-видимому, уже с этих юных лет были постоянными спутниками внутренней жизни Сергея Николаевича. Первое его письмо ко мне, написанное 23 февраля 1904 года еще не вполне установившимся почерком, свидетельствует об этом; привожу его почти полностью.
Понедельник 23 февраля (1904 г.)
Таня!
Мы страшно давно не видались — с октября, а за это время столько пришлось пережить и передумать. В субботу мы увидимся, а теперь мне хочется с Вами побеседовать, чтобы в субботу, при свидании, мы могли встретиться людьми, говорящими на одном языке и потому друг друга более или менее понимающими.
Прежде всего, Вы должны быть страшно удивлены тем, что я не был у Вас почти три месяца и не подавал о себе, что называется, ни слуху ни духу… Конечно, это до известной степени свинство, но дело в том, что я все это время вообще никуда не ходил. Пробыл месяц в Рязани, у Миши (Языкова. —
Как-то случилось вдруг так, что я, собираясь уехать из Москвы, оставляю очень мало здесь людей, о которых буду вспоминать с хорошим чувством. Вообще перелом большой и во мне самом, и в окружающем меня, и такой перелом, что он вполне достаточен для того, чтобы начать новую жизнь с новыми людьми… Еще мы об этом поговорим, и хорошенько. Вы только на меня не сердитесь.
Ну, значит, в субботу увидимся. Я не надую.
Какова была семейная обстановка Сергея Николаевича в те годы, я не знала. Позднее я неоднократно бывала у него, в их маленькой бедной квартирке в Переведеновском переулке, близ Гаврикова, где у Сергея Николаевича была отдельная комната, продолговатая, узкая, с одним окном на узкой стороне, противоположной двери. В комнате стояла кровать, письменный стол по одной линии с кроватью и, дальше к окну, этажерочки с книгами. Не помню, висело ли что-нибудь на стенах. Против письменного стола находилась другая дверь в большую (сравнительно) комнату, которая была столовой и гостиной одновременно. Мать[28] Сергея Николаевича — очень запомнилась она мне сидящей в этой комнате, за чайным столом, перед самоваром, — по своему внешнему виду была типичной женщиной из мещанской среды. Сережа, кажется, ее очень любил, но существовало между ними какое-то глухое раздражение из-за всяких житейских мелочей. У нее был нос с горбинкой, как и у Сергея Николаевича. <…>
Война с Японией. Ее печальный конец. В результате некоторое ослабление полицейского режима самодержавия. В конце 1904-го и всю первую половину 1905 года — полулегальные лекции и выступления революционеров, на которых я бывала с моими родителями. Ничего не помню за это время о Сергее Николаевиче. Вероятно, и даже наверное, он бывал на этих собраниях, бывал и у нас, т. е., вернее, у моего отца, которого он очень любил и чтил. В то время не было человека, мало-мальски порядочного, честного и здравомыслящего, который не горел бы негодованием против всех неурядиц, творившихся на войне, и не желал бы коренного преобразования нашего политического строя. Отдали этому дань и мы, гимназическая молодежь 15–18 лет. Подражая взрослым партийцам, мы создали свою гимназическую революционную всероссийскую организацию, которая получила шутливое название от наших старших сестер и братьев — «Средний возраст». Мы устраивали свои собрания, для которых находили помещение, оповещали товарищей из других учебных заведений о часе и дне собрания, произносили революционные речи, вступали в диспуты и соблюдали конспирацию. Основным местом наших собраний был нижний этаж двухэтажного дома где-то в Гранатном переулке. Кем была предоставлена в наше распоряжение огромная комната нижнего этажа, не знаю и сейчас. Совершенно не помню, выступал ли Сергей Николаевич на этих собраниях, но, конечно, он их посещал.
Приближалась революция 1905 года. Многие из нашей молодежи вступили в ряды боевых дружин, в том числе и лучший друг Сергея Николаевича Миша Языков.
Говорили тогда, что знаменитое ограбление Московского государственного банка было совершено одной из таких дружин. Эти же молодежные дружины захватили реальное училище Фидлера и устроили там засаду во время вооруженного восстания. В декабре было настолько опасно оставаться в Измайловской земской больнице, на которую грозились напасть банды черносотенцев, что моя мать, взяв меня, младшую сестру и самого маленького из моих братьев, переселилась к знакомым, куда-то на Покровку. Мой отец, получив однажды известие, что черносотенцы должны в одну из ночей напасть на больницу, отправился было вечером на Благушу с револьвером в кармане, но был остановлен полицией. Найдя у него револьвер, его хотели тут же на месте расстрелять, но каким-то чудом отпустили, конечно, отобрав оружие.
Миша Языков с одним из товарищей был захвачен и посажен предварительно в часть, кажется, на Басманной. Ему грозил чуть ли не расстрел. Предстояло спасать товарища. Как и кем было организовано освобождение Миши из части, не знаю, но совершено оно было Сергеем Николаевичем. Каким образом ему удалось пробраться в часть и пронести туда одежду для Миши, я не помню. Знаю только, что одежда была оставлена в уборной, куда в условленное время отпросился Миша, там переоделся, и они с Сережей выбрались на двор части. У ворот их хотели задержать полицейские, охранявшие часть, но Миша с великолепным самообладанием, властным, повелительным жестом и голосом, не допускающим возражений, произнес: «Открыть ворота. Не видите, кто идет!» Полицейские в растерянности повиновались, ворота были открыты, и Миша с Сережей, очутившись на улице, не замедлили скрыться. Не знаю, была ли за ними погоня, но если и была, то безрезультатная. Миша был спасен. До выезда из Москвы он укрывался в безопасном месте у знакомых, а потом уехал.
Революция была подавлена. Мой отец был арестован. Мы вернулись в нашу квартиру в Измайловской больнице. Жизнь понемногу входила в свою обычную колею. Начались занятия в гимназиях.
Наступил 1906 год. Не помню, когда и из какого класса ушел Сергей Николаевич, не вынеся казенщины преподавания[29]. Но, кажется, в 1906 году он уже не учился. Как он существовал в это время, не знаю.
В 1906 году вышла небольшая брошюрка Сергея Николаевича «В школьной тюрьме», в которой он с гневной страстностью и душевной болью бичует порочность и преступность старорежимного школьного воспитания и обучения[30].
Зима и весна 1906 года являла резкий контраст бурному, возбужденному 1905 году. Наступила реакция. Ни о каких общественных собраниях, выступлениях с боевыми речами не могло быть и речи. Люди замкнулись в частном домашнем быту. Видались только с близкими знакомыми. Наша гимназическая организация, естественно, распалась. Небольшая группа друзей, юношей и девушек, сблизившихся еще в предшествующую зиму, продолжала поддерживать отношения с нашей семьей. Отец сидел в тюрьме. Молодежь часто собиралась у нас, привлекаемая полузагородным местоположением больницы и близостью замечательного древнего леса «Зверинца»[31], куда мы отправлялись всей компанией в длительные прогулки на санях (у нас были лошадь и розвальни для поездок отца к дальним больным) или на лыжах. Время переменилось, и революционный подъем, бурное возбуждение уступили место романтическим настроениям, увлечению поэзией, мирным веселым разговорам за чайным столом. Мы очень увлекались в это время стихами Валерия Брюсова, незадолго перед тем вышедшей его книжкой «Urbi et orbi» — и почти всю ее выучили наизусть. Наиболее частым нашим посетителем в это время, кроме Сергея Николаевича, был младший брат его Георгий.
Весной 1906 года я окончила гимназию. Отцу моему высылку в Сибирь, по ходатайству мамы, заменили высылкой за границу. В тюрьме, в шутливой борьбе за единственную кровать, находившуюся в общей камере, отец повредил себе ногу в коленке и ходил с костылем. Страшно было отпускать его одного за границу на три года, и было решено отправить меня с ним. Я мечтала учиться в каком-либо заграничном университете. Выбрали мы своим местопребыванием Женеву. Перед отъездом мы снялись у нас на дворе — отец, мама, моя младшая сестра Нина, Сергей Николаевич и я. Уехали мы вечером. На вокзал, кроме наших, провожали нас Сергей Николаевич и товарищ Миши Языкова Борис Лебедев[32]. Я стояла на площадке вагона, когда поезд тронулся, и, помню, Борис еще некоторое время бежал за поездом, все прощаясь со мной, точно предчувствуя, что больше мы уже никогда не увидимся. Впоследствии, после его трагической гибели, я часто вспоминала этот момент. Сережа при прощании обещал писать мне и моему отцу.
В Женеве мы с отцом поселились отдельно: он снял комнату в предместье Женевы, так называемом Grand Lancy, я остановилась у моей гимназической подруги, которая училась в Женевском университете.
Первое письмо, полученное мною от Сергея Николаевича в Женеве, было грустное. «В Москве последнее время мне было очень тяжело, — писал он, — чувствовал я себя скверно, голова не работала, читать не хотелось и делать ничего не хотелось… Так что я счел за лучшее взять месячный отпуск — и бежать куда глаза глядят, долго не раздумывая и не размышляя». Он сообщал, что едет сперва к Языковым (в Рязань), а оттуда куда-нибудь на север. Чем стал для Сергея Николаевича север со времени этой поездки и оставался многие годы, а может быть, и до конца жизни, видно из следующего его письма ко мне от того же времени: «Сидел я, сидел в Москве, но наконец надоело; так мне стало противно, скучно и тяжело, что сел я на поезд и уехал на север. Сначала я был в Олонецкой губернии, в стране лесов, озер и валунов. Потом поехал в Архангельск, а затем по Белому морю в Соловецкий монастырь. Там поездил по островам, подышал морем, соснами и свободой — такой свободой, о которой и не снилось нашим мудрецам.
Великая природа севера, его ночи, как день, но без жары, его бесконечные дали морские, темные леса, широкие, как море, реки и озера; седые вечные камни, старые церкви — все это далеко, как небо, от того, чем живешь в нашем стольном граде — будь он проклят! Никогда еще я не чувствовал себя так хорошо, свободно и молодо, как там». И далее он прибавлял: «Планы у меня и на будущее лето — ехать на север, только подальше — в Океан. Сейчас я много читаю и много пишу…»[33].
В России в это время царила полная реакция. Дума была распущена, полицейский режим усилился. Тюрьмы были переполнены. Кое-где еще, по местам, в провинции, действовали отдельные революционные группки молодежи, но, в общем, после революционного взлета в настроении молодежи царил упадок и какой-то разброд. Для многих наступили тяжелые дни разуверения, пересмотра всего пережитого, проверки себя, своих взглядов, самоуглубления и поисков «своего, настоящего» смысла жизни. В результате многие из молодежи пришли к разочарованию в своих прежних революционных и общественных стремлениях, так называемых «идеалах». Следующая выдержка из письма Сергея Николаевича к моему отцу ярко характеризует положение в Москве и собственное душевное состояние его в это время: «Дорогой Андрей Степанович! Не писал Вам давно, давно… У меня сейчас перо валится из рук, и так продолжается уже давно… Могу только читать, но не все; экономические книги вызывают тошноту, политика — скуку и полное отвращение… Читаю кое-что по философии, по искусству и литературе. Задумал сам ряд работ. Одну большую — из области педагогики, другую — по истории литературы. Кое-что уже сделал, но больше в области подготовки, чем исполнения… Мечтаю о будущем лете, когда думаю сделать целое путешествие по Печоре, Северному Уралу и Ледовитому океану, без всяких целей, единственно ради променада и вояжа… Влечет меня в дикие страны… Надоели мне всякие „измы“, томит меня „политика“ и гнетет „экономика“…»
Остро и болезненно переживал этот перелом Сергей Николаевич. Разрыв с тем, чему поклонялся, тяжел для каждого человека, для впечатлительной, нервной и чуткой натуры Сергея Николаевича он был особенно мучителен.
В конце 1906 года отец перебрался на жительство в Италию вместе с группой эмигрантов, переселившихся из Финляндии, где они укрывались от царского преследования.
На письмо моего отца из Италии, на его страстные упреки в измене делу революций, в том, что Сергей Николаевич забыл голодных мужиков и предался буржуазному самодовольству, забыл своих товарищей, погибших за дело освобождения народа, и высказываемое моим отцом убеждение, что сейчас не время думать, а надо делать, Сергей Николаевич отвечает не менее страстным оправданием своего отхода от дела революции. «Я ничего не позабыл, — пишет он, — не забыл мужиков, идущих за правдой, ищущих эту правду у нас, я не забыл голодных детей, раскрытые избы, цингу, я не забыл тюрем и виселиц, я ничего не забыл! Но я задумался над тем, правду ли говорили мы мужикам, правда ли то, что мы считали правдой, да в чем вообще правда… А Вы знаете, что значит задуматься над этим всем и многим другим еще?»[34]. В свою очередь, Сергей Николаевич обвиняет моего отца и все старшее поколение в насильственном натаскивании молодежи на революционную и общественную жизнь, на практическую деятельность тогда, когда у этой молодежи не сложились еще свои собственные убеждения, не выработался свой собственный взгляд на жизнь. «И когда у нашей молодежи пробуждается интерес к свободной мысли, жажда и томление по самостоятельной мысли, самобытному творчеству жизни, наше старшее поколение, все, все ополчаются на нее, чуть не обвиняя молодежь, ищущую новых дорог и путей в царство истины, красоты и правды, в буржуйстве, довольстве, самолюбовании, устройстве келий под елями, отступничестве и проч.! Иного ничего — в ответ на все муки в страданиях душевных рождающейся новой мысли и новых чувств!» Несколько раньше Сергей Николаевич писал мне: «Все, что было создано прекрасного на свете, все это создано теми, кто шел своим путем, на свой риск, к своей цели, своими ногами, у каждого человека есть единый верный и точный компас — его „я“, и не послушайся он его хоть раз, нет конца блужданиям»[35]. Судя по следующим строкам письма Сергея Николаевича к моему отцу, последний упрекал его в гамлетизировании, в бессильном и безвольном раздумье над жизнью, вместо того чтобы кинуться в эту жизнь, борясь за лучшее будущее, на что Сергей Николаевич отвечал: «Неужели Гамлет (уж если брать эти формулы) с его всечеловеческим „быть или не быть?“, с его раздумьем над вечным, ниже, чуть не позорнее Дон-Кихота, доброго, милого, но воюющего с ветряными мельницами! Вы бы хоть вспомнили великих Гамлетов, когда Вы порочите их; Гамлеты, люди мысли, раздумья, двигали все вперед и все создавали. Кант, Герцен, Тургенев, Достоевский, Дж. Бруно, Галилей — не Гамлеты ли они!» Из этих строк совершенно ясно вытекает, что Сергей Николаевич причислял себя именно к Гамлетам. И действительно, стремление к познанию, к исканию высших ценностей, смысла жизни, к некоему самоопределению и нахождению своего подлинного, глубинного «я» в водовороте и хаосе окружающей жизни являлось основным целеустремлением всего жизненного пути Сергея Николаевича. Вся его сложная, противоречивая, многообразная натура требовала этих последних жизнетворческих определений, выходящих за пределы повседневной деятельности и бытовой обстановки. В другом месте того же письма к моему отцу он писал: «Человеку кто-то дал и иные интересы, и иные наполнения его жизни, другие стремления — стремления к высшему познанию себя, мира, вселенной, Бога, красоты мира, предвечных тайн бытия — иными словами, стремления к тому, что называют философией, наукой, искусством, религией». И далее: «Я думаю, что нельзя заниматься никакой политической деятельностью, нельзя проповедовать частных решений, частных вопросов, когда нам неясны самые основные, самые тревожно-властные вопросы бытия — то, что называется основными проблемами человеческой мысли, вечными проблемами…»
Сопоставляя два рода людей — волевых, действенных по взглядам и темпераменту и людей созерцательных, людей мысли, я писала своей матери 9 февраля 1907 года: «Есть люди, которые стремятся охватить явления окружающего мира во всей их полноте и разносторонности, установить гармонию и связь между всеми вопросами философии, жизни, нравственности, религии. Не выработав своего цельного отношения к окружающему, не определив своего места в мировой и общественной жизни, они не могут отдаться практической деятельности: не удовлетворение, а нравственное страдание доставит она им, душевную раздвоенность и мучительную бесплодную борьбу с самим собой… Они не чувствуют себя вправе жить, не зная, зачем они живут. Таков Сережа».
Моя мать прочла это место из моего письма Сергею Николаевичу, и он писал мне в ответ: «Под Вашей характеристикой моей особы подписываюсь руками и ногами, и очень, очень мне дорого, что так верно, правдиво Вы поняли меня, хотя мы никогда, кажется, не подходили друг к другу вплоть, близко и тесно…»
Насколько тяжело переживал Сергей Николаевич свой отход от революционного прошлого, от друзей, связанных с этим прошлым, видно из следующих заключительных строк его письма к моему отцу: «Я глубоко несчастен сейчас. Я болен, но моя болезнь духа, а не тела, — та болезнь, в которой, может быть, больше здоровья, чем в ином здоровье здорового человека. Мне горько остаться одному, отойти от близких мне людей (а одним из них были Вы), но лучше для меня, если останусь я совсем один, если я уйду от Вас и всех других, чем если б я остался с Вами, поверив в кредит Вашей старой правде и истине. Пусть моя дорога будет узка, терниста, извилиста, но лучше идти своей тропинкой, чем чужой большой, пыльной, утоптанной дорогой!»
Я вернулась в Москву 3 августа 1907 года. Сергея Николаевича в это время в Москве не было.
8 августа я видела его в первый раз после моего возвращения из-за границы. Серьезно я с ним ни о чем поговорить не успела, но по нескольким его словам поняла, что он действительно ушел от жизни в какой-то свой мир. Я задавалась вопросом: «В какой? Куда? Кто прав — он или отец?» С каким-то неприятным оттенком говорил он о розни, которая возникла в последнее время между старым и новым поколением.
Сережа обещал познакомить меня со своим лучшим другом Волей Разевигом, студентом 1-го или 2-го курса Московского университета, товарищем Сережи по гимназии, и его сестрой Надей[36].
О Воле он выразился как об интересном и самостоятельном в своих воззрениях человеке, оказывающем в некоторых отношениях влияние даже на него, Сережу, а про Надю сказал, что она совсем еще девочка.
Я не сразу сориентировалась среди нового для меня настроения молодежи, совершенно иного, чем то, которое царило в обществе в момент моего отъезда за границу. Новое поколение действительно ушло от «жизни», если понимать под этим словом то, что понимал мой отец, в какой-то иной мир личных переживаний, мистических настроений, искания новой свободы, новых истин. Процветал спиритизм и всевозможные общества на эротической подкладке, вроде общества огарков. Старшие набросились на воспитание детей…
Я чувствовала себя между двух лагерей: от старших я отошла, а к молодым не знала, как подойти. Жизнь их была для меня пока загадкой. У Разевигов я чувствовала себя как-то странно: легкая болтовня, спокойное настроение, Волина игра на рояле (он немного играл самоучкой), разговоры о новых поэтах — Сережа часто читал их нам вслух, — как все это было не похоже на то, что я оставила в России, уезжая за границу. Тогда все думы, интересы, разговоры, вся жизнь сосредоточивалась на одном, теперь рассеивалась на многое.
Первое время после моего возвращения я не часто виделась с Сережей. Мне очень хотелось тогда узнать и понять, чем живет Сережа. Но на мои слова он отвечал, что часто лучше молчать, ибо никогда не будешь понят так, как хочешь… Он приводил в пример Христа и Ницше, которые были не поняты… Мне Сережа казался тогда очень странным: с разными людьми он разговаривал как будто на разных языках, и получалось так, что люди самых разных направлений считали его за своего единомышленника. Мне это не нравилось, и я задавала себе вопрос: «Искренен ли он?» Я была тогда слишком юна, прямолинейна и неопытна, чтобы понятъ всю сложность, многогранность и противоречивость такой натуры, как Сережа. Много помог мне в этом Воля. Как-то раз мы возвращались с ним вместе от Сережи, и я высказала ему мои сомнения относительно Сережиной искренности. Воля горячо вступился за Сережу и развил целую теорию насчет того, что у каждого человека бывает центр и периферия и что величина и оригинальность центра может служить мерилом людей. «У Сережи, — говорил он, — периферия очень разноцветная и многогранная; к разным людям он поворачивается различными сторонами ее, и не его вина, что они одну такую сторону принимают за все; от этого и происходят ошибки в суждении о Сережином характере и взглядах. И только очень немногие люди знают его настоящую сущность, его центр. Центр же у него есть, и очень большой и оригинальный, и это видно хотя бы из того, что Сережа постоянно развивается все в одном направлении…» Часто впоследствии, когда я уже гораздо лучше и глубже знала Сергея Николаевича, мне приходилось встречаться с мнением людей, знавших его поверхностно или даже понаслышке, что он неискренний человек, и я всегда старалась опровергнуть и рассеять это предубеждение. В те годы, вероятно, вследствие мучительной внутренней борьбы, Сережа действительно сжимался, как улитка, уходил в себя, замолкал при встрече с людьми далеких и чуждых ему воззрений. В споры он вступать не любил и всегда как-то затаивался в себе. Боялся он довериться и мне, и на мои старанья вызвать его на откровенные высказывания отвечал мельком и с неохотой.
Это была весна 1908 года. Воля и Сережа преподавали в группе подготовки на аттестат зрелости, которая была организована в меблированных комнатах на Мясницкой, Воля — латынь, Сережа — русский язык. Я занималась там у Воли по-латыни, туда ходил и мой брат Виктор, и нередко после уроков мы оставались и беседовали на разные темы.
Этой весной я часто бывала у Разевигов, где также иногда встречалась с Сережей <…> 3 мая 1908 года я ездила к нему в гости в имение Чернышевых[37], у которых он должен был провести лето. Он приглашен был туда преподавателем к старшим детям Сергея Ивановича Чернышева. Мы с Сережей долго гуляли по зеленой лужайке; разговаривали о Мережковском и других современных писателях. В разговорах со мной Сережа часто говорил, что современная эпоха даст миру что-то совсем новое. <…>
С начала августа и до 20-х чисел я жила у Разевигов, пока наши не вернулись из деревни. <…> К Разевигам иногда заходил Сережа.
Как-то раз он пришел в отсутствие Воли; мы сидели с ним вдвоем в Волиной комнате. Сережа читал мне некоторые стихи Пушкина. Вдруг почему-то заговорили о вере. Сережа только что вернулся из Соловецкого монастыря.
— Какая страшная сила вера, — тихо произнес Сережа, — сколько веры мне пришлось видеть там!
Я насторожилась с любопытством, у меня мелькнула мысль о чудесах.