Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Русская Армия в изгнании. Том 13 - Сергей Владимирович Волков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Фу, дьяволы, отравили всю красоту дня своей математикой, – негодующе говорит Феоктистов, приподнявшись на локте. – Ребята, кто в зубаря?

В желающих нет недостатка, но сначала решено выкупаться. Раздевшись, все лезут в заводь, под ругань Смирнова, который усадил за карты Крылова и стирает тут свою рубаху.

– Что за хамство, всю воду мне замутили! – возмущается он.

– Ничего, Васька, подождешь, пока она отстоится, тебе не к спеху, – успокаивает его юнкер Кашкадамов106.

– А тебе куда спешить с твоим купанием?

– Как куда? А Тита Васильевича изводить.

Тит Васильевич Письменный107, здоровый как буйвол и нелюдимый юнкер, лежит поодаль с книгой в руках. Извести приставаниями Тита и довести его до бешенства было любимым занятием юнкеров третьего отделения, а Кашкадамова в частности.

Поплескавшись в воде, вся компания «зубаристов» вылезает на берег и усаживается в кружок. Липкин открывает большой перочинный нож и ловко подбрасывает его в воздух. Игра заключается в том, что все по очереди кидают его различными способами, с расчетом, чтобы, падая, он воткнулся в землю. По окончании партии в мягкую почву забивается небольшой колышек, причем каждый игрок имеет право два раза ударить по его верхушке рукояткой ножа. Проигравший должен выдернуть его зубами, без помощи рук.

Первую партию проиграл Борис Островский. Играющих было много, и колышек ему забили так, что он ушел в землю весь целиком.

– Ах, черти! Да тут же и ухватиться не за что!

– А ты используй дар природы, она тебя не зря таким носярой снабдила! Расковыряй им землю вокруг, вот и ухватишься.

После долгой возни и ругани Борис убеждается, что иного не придумаешь, и следует полученному совету. Зрители катаются по траве от смеха, глядя, как он длинным носом проворно подкапывает колышек. Наконец он выдернут, Островский бежит к воде мыть перепачканную физиономию, и игра возобновляется.

– Ты, Крылов, оказывается, еще хуже Васьки играешь, – доносится из-под соседнего дерева голос Флейшера108. – Я тебе вышел последнюю пику и жду ответа, чтобы крыть козырем, а ты знай черву засмаливаешь!

– А что мне родить было пику, если ее у меня нет?

– Тогда ходил бы трефу, ишак! А ты предпочел ему короля червей отыграть!

– Тит Васильевич! – кричит Письменному Кашкадамов, примостившись из благоразумия на другом берегу речки. – Так ты, значит, по гражданскому Тит, а по церковному как?

– Пошел ты к чертовой матери! – огрызается Тит, постепенно накаляясь.

Так проходит час. После «оптических приборов» – лекции капитана Колтунова109 – из казармы приходят еще несколько юнкеров.

– Ну как, Колтунище никого не засыпал? – спрашивают у них.

– Какое там! Даже не посмотрел, сколько народу в аудитории. Все в окно поглядывал и вздыхал, видно, сам бы не прочь в разъезд, да чины не пускают.

Пополнение быстро распределяется по группам. На лужайке теперь человек пятнадцать, большинство без рубах, а некоторые и вовсе голые. Опасности никто не ожидает – начальство сюда не заглядывает, поэтому дозорного не выставили и никаких мер предосторожности не приняли. Общее внимание сосредоточено на зубаре – там над очередным колышком трудится теперь Липкин, вздернутый нос которого для подкапывания мало пригоден, и публика рвет животы от хохота, глядя, как он им пашет землю вокруг кола.

– Драпай, братва, Колтунов! – раздается вдруг сдавленный крик Кашкадамова.

Большинство не трогается с места, полагая, что это шутка. Некоторые вскакивают и озираются, и только самые стреляные воробьи не теряя мгновения бросаются в кусты. Через две-три секунды замешкавшиеся понимают, что бежать уже поздно: Колтунова заметили только тогда, когда он входил на поляну. Теперь, опустив голову и ни на кого не глядя, он медленным шагом брел мимо толпы растерявшихся юнкеров.

– Встать! Смирно! – скомандовал Феоктистов, окончательно обалдевший от неожиданности.

– Ты бы еще с рапортом подошел! – шепнул ему Пахиопуло.

На Колтунова команда не произвела никакого впечатления. Пройдя через лужайку с таким видом, словно пересекал самую безлюдную часть Сахары, он все так же медленно пошел дальше, по берегу речки.

Ничего не понимая, мы с недоумением переглядывались. Капитан Колтунов был помощником инспектора классов, следовательно, наш проступок – бегство с лекций – касался его в большей степени, чем кого-либо иного из начальства.

– Черт возьми, что же теперь делать? Докладывать курсовым офицерам, что мы поймались, или нет?

– Конечно, не докладывать! – горячо говорит Кашкадамов. – Человек определенно дал понять, что он ничего не хотел ни видеть, ни слышать!

– Ясное дело, – раздаются голоса. – Иначе он бы раскричался и всех переписал. Если доложим, не только сами себя высечем, но еще и его подведем, ведь он тоже не имел права оставить такое дело без внимания.

– Да может быть, и не оставит. Запомнил несколько физиономий и, возвратившись со своей прогулки, еще пропишет нам кузькину мать.

– Ну, такие замедленные действия не в его духе! Это тебе не Черепаха!

– Надо это выяснить, братцы, – говорит Феоктистов. – Чего там еще мудровать? Я сейчас у него самого спрошу!

– Брось, Сережка, неловко, – удерживают его, но Феоктистов уже бежит за Колтуновым и, догнав его, умильным голосом спрашивает:

– Господин капитан, ведь вы нас не видели?

– Я и сейчас вас не вижу, – мрачно буркнул Колтунов, не поднимая головы.

– Покорно благодарим, господин капитан! – с чувством произносит Феоктистов и спешит обратно.

Уже после нашего производства в офицеры, вспоминая эту историю, Колтунов объяснил, что в то утро он и сам был почти в «самодрале», бросив в инспекторской срочную работу и отправившись побродить по окрестностям, а потому совесть ему не позволила застукать удравших от лекции юнкеров, на табор которых он наткнулся совершенно случайно. Повернуть обратно и незаметно удалиться было уже поздно, так как его в этот момент увидели. Оставалось только пройти мимо никого «не заметив», что он и сделал.

Производство

Весною 1923 года получил производство в офицеры старший курс, полностью прошедший программу училища в нормальный срок. Мы, последние юнкера-сергиевцы, со среднего перешли на старший, но уже знали, что и наше производство не за горами: средств для дальнейшего содержания военных училищ не было, и потому все они получили от Главнокомандующего приказ – хотя бы сокращенным курсом подготовить последних юнкеров к выпуску 12 июля того же года в день святых Петра и Павла.

Усиленные занятия продолжались до последнего дня. Помимо очередных репетиций, некоторые юнкера, чтобы повысить свой средний балл, а следовательно и старшинство в общем списке выпускников, спешили пересдать те, по которым они получили слабую оценку. Почти все засиживались в аудиториях до глубокой ночи, взялись за ум даже отличавшиеся ленцой. Преуспевающие в науках помогали отстающим – решено было «натаскать» и спасти всех слабых, включая двух-трех почти безнадежных, которые сами не верили, что им удастся благополучно окончить училище. О каких-либо разъездах теперь не было и речи.

Вечером десятого июля последняя группа юнкеров приступила к сдаче последней по курсу репетиции. В каждой группе в среднем бывало человек пятнадцать. Когда был вызван к доске последний из них, по училищной традиции на всех четырех углах казармы трубачи одновременно затрубили сигнал «великий отбой». В силу той же традиции, едва раздались звуки этого сигнала, преподаватель, не задав стоящему у доски юнкеру ни одного вопроса, поставил ему 12 баллов. Тут следует пояснить, что юнкера сдавали репетиции не по алфавитному списку группы, а в том порядке, который они устанавливали сами. Это позволяло на финальной репетиции поставить последним такого юнкера, для которого эта традиция нередко являлась спасением.

После этого, если данного преподавателя юнкера любили, его «качали» и выносили из аудитории на руках. Те немногие, которые не удостаивались этой чести, могли быть уверены, что в дальнейшей жизни никто из бывших юнкеров добром их не помянет.

У нас последняя репетиция была по оптике – предмет довольно трудный для людей плохо ладящих с математикой. Юнкер Поликарпович, вовсе с ней не ладивший, получил традиционные 12 баллов, а капитана Колтунова мы «качнули» с таким искренним энтузиазмом, что он взлетал под самый потолок, затем под крики «Ура!» отнесли его в инспекторскую. Курс был окончен.

Вопреки всем усилиям и прогнозам капитана Коренева, который не раз мне говаривал: «Вы, юнкер Каратеев, у меня училища не кончите», – я его окончил по первому разряду и с очень высокими оценками.

Как обычно, на следующий день, одиннадцатого июля, была разборка вакансий, которая производилась в порядке старшинства по среднему баллу. В нашем случае она была весьма несложна: мудро решив сохранить нас за границей как единую Сергиевскую семью, генерал Врангель приказал два последних выпуска целиком оставить в прикомандировании к училищу, превратив его, таким образом, в нашу общую воинскую часть. Но можно было получить производство в офицеры по полевой пешей или по конной артиллерии – к этому и свелась у нас разборка вакансий. Конная имела особую форму одежды – в частности, синий кант и серебряные пушки на погонах, золоченый драгунский тишкет и саблю вместо шашки, – а потому считалась шикарней и была мечтой почти каждого юнкера. Но на восемьдесят шесть окончивших в конную артиллерию было всего восемь вакансий. Одна из них досталась мне.

В полночь, накануне производства, каждый выпуск устраивал в зале традиционный ночной парад. Командовал им фельдфебель, а принимал его «генерал выпуска», то есть юнкер, окончивший училище последним, – у нас им оказался Липкин. Для каждого из четырех взводов, участвовавших в параде, соответствующим приказом устанавливалась особая форма одежды. В нашем, последнем выпуске она была следующей:

1-й взвод: бескозырка, шинельная скатка через плечо, набедренная повязка из полотенца и сапоги со шпорами.

2-й взвод: кальсоны, фуфайка, коричневый кожаный пояс, сапоги, перчатки и вещевой мешок за плечами.

3-й взвод: пять белых казенных носков – два на ногах, два на руках, а пятый вместо фигового листа.

4-й взвод: тут дело обстояло сложнее. Перед началом парада этот взвод должен был построиться в одну шеренгу в обычной юнкерской форме; затем раздеться донага и аккуратно, в уставном порядке, сложить все с себя снятое тут же, перед собой, на полу. Каждому надлежало выйти на парад в том, что он снова успеет надеть в течение десяти секунд, которые громко отсчитывал фельдфебель. Успели надеть, конечно, очень немногое – самый нерасторопный только кальсоны и один сапог.

Все наше начальство, зная об этой традиции, в ночь парада деликатно куда-то исчезало, включая и дежурного офицера. Но это была только видимость, а в действительности из всевозможных темных закоулков, через ставни окон, щели дверей и т. п. парад наблюдали не только все наши строевые офицеры и педагоги, но и сам начальник училища, а по слухам, даже некоторые училищные дамы. Каждому было интересно прослушать читавшийся в зале «приказ», в котором окончившие юнкера продергивали своих начальников и преподавателей, корректно, но ядовито воздавая каждому по заслугам. Следовавшие за этим «опрос претензий» и смотр тоже изобиловали остроумными шутками и высмеиванием некоторых училищных порядков, но особенно захватывающее зрелище являл собою церемониальный марш батареи, которая в вышеописанных формах одежды повзводно проходила перед «генералом».

В эту ночь спать нам почти не пришлось. Парад окончился в два часа, после этого все приводили в окончательную готовность и примеряли свою новую офицерскую форму, витая в атмосфере радостного возбуждения. Улеглись около четырех, а в шесть нас, как обычно, разбудил трубный сигнал. Некоторые, уже чувствуя себя офицерами, попробовали было слегка задержаться в постелях, но дежурный по училищу, капитан Лавровский, их беспощадно расцукал, напомнив, что они еще юнкера.

В двенадцать часов дня все окончившие, в праздничной юнкерской форме, были выстроены в нарядно убранном зале. Генерала Врангеля, производившего нас в офицеры, из Югославии в Болгарию не пустили, но все уже знали, что от него только что пришла телеграмма, которая гласила: «Сердечно поздравляю славных юнкеров-сергиевцев подпоручиками. Твердо верю, что молодые орлы будут достойны своих доблестных старших соратников».

Эту телеграмму торжественно прочел перед нашим строем приехавший из Главного штаба генерал Ронжин. После этого он пошел вдоль фронта, поздравляя и пожимая руки молодым офицерам. За ним следовал адъютант училища, каждому вручавший сложенный вчетверо приказ о производстве, – получивший сейчас же подсовывал его под левый погон, еще юнкерский, доживающий свои последние минуты на плече того, кто уже стал офицером.

После поздравлений и рукопожатий всего училищного персонала впервые раздалась для нас команда «господа офицеры», вместо обычного «разойтись». Все поспешно устремились в спальню, чтобы переодеться в офицерскую форму, которая уже в полном порядке лежала у каждого на постели.

Важнейшее и незабываемое для каждого военного человека событие свершилось: после долгих лет подготовки в кадетском корпусе, военном училище, а в нашем случае еще и на войне, – мы, наконец, вступили в русскую офицерскую семью. Но, увы, при обстоятельствах подлинно трагических и в истории Русской Армии небывалых: через три дня нам предстояло отправиться не в славные воинские части, а по окрестным городкам и селам, искать себе применения в качестве чернорабочих и батраков.

Вечером состоялся банкет, на котором, кроме нас, героев торжества, присутствовал весь училищный персонал и многие офицеры-сергиевцы прежних выпусков. Эта трапеза носила чисто семейный характер. Как водится, говорилось много тостов и здравиц, пелись хором артиллерийские песни, и превосходные болгарские вина лились рекой. За столами засиделись далеко за полночь – расходиться не хотелось, так как все понимали, что это не просто выпускной праздник, а лебединая песня училища и что в таком полном составе мы больше никогда не соберемся.

На следующий день был устроен уже более торжественный обед, с приглашением наших кунаков кубанцев, а также полковника Златева и некоторых болгарских офицеров. И в тот же вечер, уже в более интимной обстановке, нас приветствовали ужином офицеры предыдущего выпуска, большинство которых еще работало в окрестностях Тырново-Сеймена.

На третий день празднования закончились выпускным балом. В то «обскурантное» время фокстрот и уанстеп считались еще неприличными танцами, зато можно было блеснуть своим искусством и изяществом в мазурке (воображаю в этом танце современного хиппи!), которую мы лихо отплясывали вперемежку с вальсом и другими старыми танцами. Дам, правда, было немного – только жены и дочери сергиевских и кубанских семейных офицеров, но вечер прошел весело, а главное, дал нам возможность покрасоваться в нашей новенькой офицерской форме.

Четвертый день был посвящен отдыху от всех трудов и увеселений, а на пятый с утра можно было наблюдать грустную картину: вчерашние блестящие офицеры, одетые во всякое старье, небольшими группами и в одиночку выходили из дверей казармы и разбредались по окрестностям в поисках заработка.

Кадр Сергиевского артиллерийского училища вскоре был переведен в Софию, увлекши за собой и большую часть молодых офицеров. Но все же в Тырново-Сеймене осталась значительная группа сергиевцев, работавших в этом районе, – возглавил ее наш командир дивизиона полковник Мамушин110. В казарме за нами сохранилось несколько комнат, помещение Офицерского собрания и в лазарете одна палата на четыре койки, причем больные были обеспечены бесплатным пайком и лечением. В распоряжении Мамушина была оставлена также известная сумма денег, которая позволяла ему, в случае необходимости, взаимообразно выдавать нуждающимся небольшие ссуды и оплачивать паек тем, кто временно оставался без работы и без денег.

Все это являлось подлинным спасением для нас, еще не втянувшихся в работу и не всегда могущих найти ее в этом бедном возможностями районе. Кроме того, близость казармы, с ее русским населением, каждому позволяла в любой момент явиться туда, чтобы отдохнуть душой и телом и, надев военную форму, хоть на несколько дней снова почувствовать себя офицером, а не рабочим.

Эта тяга к родной казарме значительно усилилась, когда несколько месяцев спустя в ее освободившуюся часть вселили привезенную сюда русскую смешанную гимназию и местное общество обогатилось изрядным количеством русских барышень. В силу всех этих обстоятельств, многие из нас, отложив всякие попечения о более благоразумном устройстве своей жизни, довольно весело и беззаботно прожили в Тырново-Сеймене еще несколько лет.

На «офицерских вакансиях»

Летом 1923 года Сергиевское артиллерийское училище дало в Болгарии свой последний выпуск и как военно-учебное заведение было закрыто. Теперь оно обратилось в простой артиллерийский дивизион и перешло на то же положение, в котором находились все другие части Белой армии, – иными словами, какие-либо денежные поступления из казны полностью прекратились, и впредь каждый из нас должен был собственным трудом добывать средства к существованию.

В этой области наши возможности были весьма ограничены. Поблизости не было ни фабрик, ни каких-либо предприятий, куда можно было бы устроиться на постоянную работу, и мы могли рассчитывать почти исключительно на сельский труд или на небольшие постройки. Только возле одной из ближайших железнодорожных станций имелась угольная шахта «Марица», директором которой был русский инженер Непокойчицкий. Он мог принять туда человек пятнадцать шахтерами, чем некоторые сразу же воспользовались.

Меня работа под землей не прельщала. С двумя приятелями я больше месяца блуждал по окрестным селам, изредка возвращаясь на денек в казарму, а во время странствований питаясь главным образом «уведенными» с баштанов арбузами и шелковицей, благо в этих краях она росла повсюду, так как почти все селяки подрабатывали разведением шелковичных червей. Кроме нас троих, в том же районе искали работу еще несколько десятков человек, что в достаточной степени насыщало рынок, и за все это время нам удалось в общей сложности пробатрачить дней пять или шесть. После этого, поняв, что на шелковичном довольствии долго не протянешь, скрепя сердце я отправился на шахту Марицу. Тут в одном из рабочих бараков нашим сергиевцам было отведено две или три отдельные комнаты, в которых они уже обжились, даже навели некоторый уют и на свою судьбу особенно не жаловались. Без всяких осложнений был принят на работу и я.

Шахта была горизонтальной – она начиналась прямым туннелем, входящим в недра горы, и там ветвилась на множество взаимно пересекающихся галерей. Работали в ней в две смены, парами: забойщик киркой отбивал уголь и «породу», а его помощник нагружал все это лопатой на вагонетки и вывозил наружу. Платили сдельно, от пройденного метра галерей, и, когда наши поднаторели, стали зарабатывать вполне прилично, а главное, работа была постоянной, и потому у «маричан» всегда водились деньги, тогда как работавшие по селам и на постройках обычно сидели в долгах, ибо их заработки проедались в периоды поисков новой работы.

Выступать мне пришлось сразу же в ночную смену. Перед этим моим дебютом «старики», как водится, целый день ублаготворяли меня рассказами о случавшихся тут обвалах, о взрывах гремучего газа и о погибших при этом шахтерах – тела некоторых никогда не были откопаны, и теперь их духи иногда появляются в штольнях. Особенно зловещим и жутким, по общим отзывам, был призрак трехлетнего мальчика, который как-то забрался в шахту, где в то время работал его отец, и был засыпан обвалом. С тех пор ночами, в белой рубашонке, он с плачем бегает по пустым галереям и ищет своего отца.

После такой обработки гонять вагонетку по темным и безлюдным штольням было жутковато. Каждый скрип деревянных креплений или падающий сверху комок земли казались началом обвала. Однако к этому быстро привыкаешь, и гораздо хуже бывало, когда тяжело груженная вагонетка соскакивала с рельсов и надо было своими силами поставить ее на место. При этом иной раз подвешенная к ней горняцкая лампа падала и гасла; во избежание взрыва газов зажигать ее самому было нельзя, и в этих случаях приходилось в кромешной тьме на ощупь пробираться по подземному лабиринту к тому месту, где специальный «лампистер» заменял потухнувшую лампу горящей.

Прошахтерствовал я, впрочем, не долго. Уже через несколько дней у меня началась малярия. В Болгарии она свирепствовала повсюду, и русские болели ею почти все. Приступы болезни повторялись периодически, у одних через день, у других через два, три и реже, – они сопровождались страшным ознобом и очень высокой температурой, но через несколько часов все это проходило, и человек чувствовал себя нормально до следующего приступа. Каждый малярик вскоре после заболевания уже точно знал свой период и перед приступом принимал хинин, что первое время помогало, но потом, несмотря на предельное увеличение дозы, хинин переставал действовать и оставалось только положиться на милость судьбы. Иногда малярия проходила сама, особенно при переезде в более здоровую местность, а иногда доводила человека до госпиталя и даже до могилы. Я лично избавился от нее только через несколько лет, когда уехал из Болгарии, но, к счастью, у меня была сносная форма болезни – приступы повторялись через пять дней в шестой.

Но после первого приступа, который случился у меня в свободный день, я еще не знал, когда будет второй. И начался он во время работы, что я понял не сразу, будучи еще неопытным в малярийных делах. Чувствовал, что в шахте становится все холоднее, в голове нарастает какой-то сумбур, и каждая вагонетка кажется тяжелее предыдущей. Наконец, обессилев, я остановился с нею на полпути, присел рядом, чтобы отдохнуть, и, видимо, задремал или забылся. А когда очнулся и открыл глаза – увидел, что в двух шагах стоит маленький патлатый ребенок в белой рубашке и тянет ко мне худые, непомерно длинные ручонки.

В первый момент я не испугался и даже не очень удивился. Потом внезапно сообразил, кто это такой, – меня обдало как варом, я схватил стоявшую рядом лампу и бегом бросился к выходу. Когда меня уложили в постель и померили температуру, оказалось, что она близка к сорока одному. На другой день я с шахты ушел и возвратился в Тырново-Сеймен.

В казарме начальник нашей Сергиевской группы, полковник Мамушин, принимал таких неудачников не очень любезно. Все они являлись без гроша в карманах и все просили денежной ссуды из кассы взаимопомощи или зачисления на паек до нахождения новой работы, а получив то или другое, искали ее не слишком усердно. Таких было много, особенно первое время, а возможности Мамушина, в смысле помощи, были невелики. Очередного «клиента» он встречал сурово насупившись, сразу заявлял, что денег дать не может, ибо касса пуста и долгов никто не возвращает, затем пускался в горькие жалобы на нашу несознательность и нерадение, а облегчив этим душу, ссуду или паек все-таки давал и заканчивал приказанием долго в казарме не засиживаться.

Пройдя через все это и несколько освоившись с малярией, я устроился рабочим на постройку, тут же, в Тырново-Сеймене. Это был двухэтажный кирпичный дом, с уже возведенным остовом. С его окончанием, видимо, очень спешили, так как, помимо изрядного количества рабочих-болгар, дополнительно взяли еще трех русских.

Нужно сказать, что работа на постройках была самой нудной и невыгодной, и мы брались за нее лишь в крайних случаях. В Болгарии с рабочими в ту пору не церемонились, а о восьмичасовом рабочем дне они не начали и мечтать. Под грубые окрики и понукания надзирателей надо было «вкалывать» от восхода солнца до захода, с двухчасовым перерывом на обед, то есть не меньше одиннадцати часов, а платили за это 60–70 левов, на своих харчах (один доллар в то время стоил около ста левов), тогда как при сдельной работе в селах можно было заработать вдвое и даже втрое больше, на харчах хозяйских.

В силу такого положения работал я на этой постройке без всякого энтузиазма. Особенно томительны были последние часы, когда уже изрядно сказывалась усталость, а палящее солнце, казалось, застряло на месте и ни на волосок не приближается к закату. На третий или четвертый день, втащив на самый верх очередную порцию кирпичей, я, поверх деревянных стропил, уложенных для крыши, с тоскою взглянул на это неподвижное солнце. На самом гребне будущей крыши по болгарской традиции был укреплен невысокий шест с подвязанным к нему пакетом – там находилась новая рубаха, а если хозяин бывал щедр, то и еще что-нибудь из одежды, – это получал в подарок старший мастер в день окончания постройки. И тут мне пришла в голову спортивно-озорная идея: взобравшись на стропила, я отвязал этот шест и на его месте выжал стойку на руках. Простояв так вверх ногами с минуту, я принял нормальное положение и сразу заметил, что все рабочие бросили работать и уставились на меня. Польщенный таким вниманием, я собирался изобразить еще что-нибудь, но надзиратель снизу яростно заорал:

– Эй, русский, ты не туда попал, – здесь тебе не цирк, и нечего мне развлекать рабочих! Слезай с крыши и получай расчет!

Потеря такой работы меня скорее обрадовала, чем огорчила, тем более что это упоминание о цирке оказалось пророческим. В скором времени в Тырново-Сеймене началась ежегодная ярмарка, сопровождавшаяся обычными в таких случаях увеселениями: тут были тир, карусель, беспроигрышная лотерея, несколько балаганов с различными диковинами вроде женщины-обезьяны и т. п. Приехал и небольшой бродячий цирк. Для вящего успеха ему не хватало музыки, а у нас в казарме без дела лежали все инструменты училищного духового оркестра. Среди безработных офицеров нашлись и музыканты. Быстро поладив с хозяином цирка, мы составили небольшой – человек десять – оркестр и с неделю сопровождали музыкой цирковые представления. Потом, в силу естественных причин, число посетителей стало быстро убывать, и циркач вынужден был от наших услуг отказаться.

Но за это время мы уже успели договориться с хозяином такого же бродячего кинематографа, который, обладая каким-то странным керосиновым аппаратом и четырьмя архаически-ветхими фильмами, ездил из села в село и вечерами, прямо под открытым небом, развлекал крестьян этим чудом техники.

Следует пояснить, что в Южной Болгарии, в таких небольших городах, как Тырново-Сеймен, кинематографов тогда еще не было, а в селах многие даже не знали об их существовании. Точно так же обстояло дело и с радио – оно было в ту пору абсолютной новинкой даже для нас, и мы его впервые услышали в Офицерском собрании болгарского кавалерийского полка, стоявшего в соседнем городе, куда нас специально пригласили, получив первый в этой области радиоприемник. Позже такие же мелкие дельцы ездили по селам с радиоаппаратом, и однажды я был свидетелем того, как селяки, не поверившие, что передачу можно слышать «даже из Софии», едва не разбили аппарат, заподозрив, что их морочат и что в нем спрятан обыкновенный патефон.

Нашему кинопредпринимателю большой оркестр был не нужен, и, договорившись делить доходы пополам, с ним отправились в странствованье пятеро: корнет-а-пистон, баритон, кларнет, маленький барабан и тромбон, на котором играл я.

Прибыв в очередное село (инвентарь перевозился на ишаке, а персонал топал пешком), мы на площади били в барабан и объявляли, что вечером тут же будет дан потрясающе интересный и поучительный киносеанс, сопровождаемый оркестром музыки, – если к тому времени желающие присутствовать соберут такую-то сумму (она назначалась в зависимости от величины и зажиточности села). С наступлением темноты, когда собирался народ, перед установленным на площади экраном хозяин произносил пространную речь, поясняя сущность кинематографа и все его значение для развития мировой культуры, а затем громким голосом давал пояснения к фильму. Его жена крутила рукоятку допотопного кинопрожектора, а мы располагались сзади и начинали играть, не сводя глаз с экрана. Да не подумает читатель, что нас настолько захватывало содержание картины, нет, дело заключалось в том, что киноленты были склеены из кусков, плохо согласованных друг с другом. Начинался, например, героически-батальный фильм, мы дули вовсю какой-нибудь бравурный марш, но вдруг ни с того ни с сего в самый разгар сражения на экране появлялись виды альпийских озер или любовная идиллия, – тут надо было без заминки, с ходу перейти на вальс «Дунайские волны» или что-нибудь в этом роде.

Но в общем дело шло, и публике нравилось. Недели через две опьяненный этими успехами предприниматель заявил, что впредь не согласен делить с нами доходы поровну и требует себе две трети. Руководила им, по-видимому, не только жадность, но и другая, более глубокая причина: он, безусловно, заметил, что его жена – еще молодая и пышная женщина – очень уж ласково стала поглядывать на одного из нас. Так или иначе, но наше содружество распалось. Однако в том селе, где это произошло, на следующий день была назначена какая-то богатая свадьба, нас попросили остаться и играть на ней. Мы, конечно, согласились и очень недурно заработали, не говоря уж о том, что наелись и напились всласть. Это дало нам новую идею: мы стали самостоятельно ходить по селам, предлагая свои музыкальные услуги для всяких местных увеселений. Была осень – эпоха крестьянских свадеб, и следующие две-три недели, пока этот счастливый сезон не кончился, мы сносно подрабатывали и сверх того всегда были сыты, а нередко и пьяны.

«Братушки» повсюду встречали и провожали нас дружелюбно. Но тут надо сделать пояснение: к тому времени в Болгарии уже произошел правый переворот, причем Стамболийский был убит, но сторонников прежнего, прокоммунистического правительства повсюду было много, и они деятельно готовились к реваншу. Поэтому мы избегали заходить в села, которые славились засильем коммунистов, но однажды – дело было к ночи и приближалась гроза – нам пришлось искать убежища в самом неблагополучном из таких селений, ибо иных поблизости не было. Там как раз начиналось какое-то празднество, и нас немедленно потащили туда играть.

Конечно, все знали, кто мы такие, но поначалу все шло благополучно и никаких враждебных выпадов против нас не было – наоборот, усердно угощали, но около полуночи, когда все уже были изрядно пьяны, распорядитель торжества громко крикнул нам, чтобы играли «Интернационал». Мы сделали вид, что не слышим, и продолжали играть свое. Тогда к нам с угрожающим видом подступило человек десять, и заправила повторил свое требование. Что было делать? Играть «Интернационал» не позволяло наше белогвардейское достоинство, а в случае отказа нам грозило по меньшей мере жестокое избиение.

– Дуй краковяк, ребята, – шепнул наш дирижер Калиновский111, и мы с воодушевлением затрубили.

Сначала болгары слушали молча, потом «тамада» закричал:

– Что вы играете, дьяволы? Это не «Интернационал»!

– Вот и видно, что ты давно не вылезал из своего села, – спокойно ответил Калиновский. – Ты, наверно, слыхал только старый, третий «Интернационал», а мы вам играем четвертый, недавно утвержденный в Москве.

Дело кончилось благополучно. Нас в ту ночь еще не раз просили играть «четвертый «Интернационал», – мы исполняли это с такой готовностью, что стяжали всеобщие симпатии, и расплатились с нами щедро.

Пасынки судьбы

Сейчас много говорят и пишут о тех трудностях, которые приходится переживать в западном мире лицам, принадлежащим к так называемой третьей русской эмиграции. Но нам, представителям первой, они кажутся подлинными баловнями судьбы, ибо наше положение было неизмеримо хуже. В то время на всем земном шаре не было ни одного общественного, политического или благотворительного учреждения, которое бы нам в чем-то помогло или проявило о нас хоть малейшую заботу. Только попавшим в Югославию правительство короля Александра первое время оказываю небольшую помощь, остальные везде и всюду были обречены на произвол судьбы и случая. Ни одна страна, как правило, не давала нам въездных виз, все двери перед нами были наглухо закрыты, а государственные и законодательные учреждения повсеместно заботились лишь о том, чтобы где только возможно урезать нас в правах, которыми пользовались граждане всех других стран мира.

Паспорта Лиги Наций, которые нам выдавали, правильнее было бы называть волчьими, а не нансеновскими (беженским отделом Лиги Наций заведовал норвежский путешественник Фритьоф Нансен, подписывавший наши паспорта), ибо они фактически обрекали нас на полную беззащитность и бесправие. С таким паспортом чего-либо добиться можно было только окольными путями – при помощи взяток, «ловчения», случайной протекции и т. п. Через границы приходилось перебираться нелегально, иной раз с опасностью для жизни (например, через болгаро-сербскую), а о получении какой-нибудь службы мы не могли и мечтать. Нам приходилось довольствоваться только физической работой, да и то преимущественно такой тяжелой и грязной, за которую неохотно брались местные рабочие. И при этом нас еще на каждом шагу упрекали, что мы у кого-то отбиваем хлеб.

В этом смысле в Южной Болгарии условия были особенно скверные. Тут у нас периоды самого тяжелого физического труда – от зари до зари – чередовались с периодами безработицы или бесплодных поисков работы, в продолжение которых приходилось жить впроголодь; вдобавок почти всех жестоко трепала малярия. Вскоре такое положение создало для некоторых серьезную угрозу: у четырех молодых офицеров нашей Сергиевской группы, в том числе и у меня, были обнаружены зачатки туберкулеза. К счастью, в Болгарии тогда еще существовала наша русская, армейская санатория, куда нас всех в скором времени отправили.

Эта санатория ютилась в тенистом саду, на окраине города Великого Тырнова. Богатством и роскошью она отнюдь не блистала, но нам, после многих лет чисто походной жизни, показалась необычайно уютной. Каждый больной получал тут хорошую постель в четырехместной палате, скромное, но здоровое питание, элементарный медицинский уход, а главное, полный покой и отдых. Заведовал санаторией военный врач, доктор Трейман112, стяжавший в офицерской среде широкую известность не столько своими профессиональными познаниями, как дуэлью с генералом Растегаевым113, в исходе которой воинственный эскулап ранил своего противника. Персонал дополняли младший врач, две сестры и фельдшер, а больных было человек тридцать, преимущественно таких же, как мы, молодых офицеров, с болезнью, захваченной в начальных стадиях. Но были и более тяжелые. Из них запомнился мне поручик Громов. Он харкал кровью, температура по вечерам поднималась у него до 39 градусов, но утром, с трудом поднявшись с постели, он сейчас же начинал собирать партию в преферанс. И если кто-либо из его обычных партнеров отказывался, Громов сражал его таким доводом: «Да будь же человеком, ведь это, может быть, моя последняя пулька!» Он знал, что его дни сочтены, но замечательно владел собой, шутил и ожидал своего конца с каким-то озорноватым бесстрашием. Чтобы так умирать от чахотки, нужно, пожалуй, не меньше героизма, чем для доблестной смерти в бою.

В наших армейских частях кандидатов в санаторию было много, а потому попавших в нее счастливцев там долго не держали – месяца полтора, от силы два, а потом, в зависимости от состояния здоровья, или на выписку, или в русский госпиталь, находившийся там же, в Великом Тырнове. Последнее почти всегда означало, что положение человека безнадежно и ему просто предоставляют возможность умереть на больничной койке, а не на улице. К счастью, из Сергиевской четверки никто туда не попал, – подлечив нас и подкормив, всех выписали, и мы возвратились в Тырново-Сеймен.

В опустевшую после производства юнкеров казарму к этому времени вселили русскую Галлиполийскую гимназию, тут снова забурлила жизнь, но остаткам сергиевцев удалось сохранить за собой только Офицерское собрание, несколько комнат для чинов кадра да небольшое полуподвальное помещение, раньше служившее для каких-то хозяйственных надобностей, – туда пришлось переселиться всем молодым офицерам.

Когда мы приехали из санатории, в этом общежитии было неуютно, холодно и голодно. За тусклыми подвальными окошками на уровне глаз смотрящего расстилался унылый плац, покрытый смешанным с грязью снегом. Внутри, на земляном полу, стояло десятка полтора деревянных топчанов, застланных казарменными одеялами; на вбитых в кирпичные стены гвоздях были развешены шинели, куртки, штаны и прочие принадлежности офицерского и рабочего туалета. Обстановку дополняли деревянный стол, несколько табуреток и стоявшая посреди комнаты круглая печка, с жестяной трубой, выведенной наружу через дыру, проделанную в одном из окон. За неимением дров, топилась она редко и чем бог пошлет: с наступлением темноты все чаявшие тепла отправлялись на добычу и не пренебрегали ни одним деревянным изделием, за которым не было надлежащего присмотра. Печка наша за зиму поглотила целиком казарменный сарай, курятник, большинство соседних заборов, все скамейки, которые на ночь забывали убрать со двора, и множество иных случайных находок, не говоря уж о сложенных на чердаке запасных топчанах и классных досках. Но все же в подвале почти всегда было холодно и сыро.



Поделиться книгой:

На главную
Назад