Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Признания мои и комиссара Мегрэ - Жорж Сименон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Достоевский – один из редких феноменов в мировой истории. Его творчество – явление не меньшего размаха, чем театр Шекспира.

Достоевский был в такой степени одержим всеми человеческими страстями, что он был одновременно чудовищем и гением, гением и безумцем. Это – сгусток человечности, которая вдруг прорвалась в двух десятках романов-шедевров. Достаточно прочесть несколько строчек из любого его произведения, и вам ясно, что автор – феномен. Вот почему каждый человек, независимо от национальности и вкусов, может найти у него нечто близкое себе.

Вам, разумеется, известно, что за истекшее столетие были написаны целые фолианты о том, как следует толковать ту или иную роль в пьесах Шекспира. То же можно сказать и о Достоевском. В его произведениях есть многое, над чем можно задуматься. Каждый читатель находит в его романах пищу для ума и души. Как говорят французы: «Найдется, чем утолить и голод и жажду».

В основе многих ваших, как вы их называете, «трудных» романов лежит внутренний конфликт героев, связанный с их чувством вины перед окружающими и моральной ответственностью перед самим собою. В этих романах, по-моему, особенно ясно ощущается влияние Достоевского. Верно ли, что самый значительный из них «Грязь на снегу», где ставится проблема падения и возрождения человека?

Мне кажется, что, если проанализировать произведения любого современного романиста, всегда найдется что-нибудь «от Достоевского», который, как и Шекспир, коснулся почти всех состояний души человека.

Фрейд писал кому-то, что идея психоанализа возникла у него после чтения Достоевского. Без него психоанализ, может быть, и не существовал бы.

Я считаю, что главное у Достоевского – новая трактовка понятия вины. Это понятие весьма сложное, далеко не столь ясное и четкое, как оно изложено в Уголовном кодексе. Оно лежит в основе личной драмы, существующей в душе каждого человека. Многие из тех, кого называют святыми, не стали бы святыми, не пройди они через страшные испытания. Простите меня за банальность и бессвязность, но я предупредил, что мои ответы основываются не на логике, а на личном восприятии.

По возрасту я был слишком молод, чтобы стать солдатом в первую мировую войну, и слишком стар для участия во второй. Следовательно, я не знаю фронтовой жизни. Но я пережил две оккупации и считаю, что оккупация может быть не менее страшной, чем война. На фронте молодой человек действует под влиянием общего патриотического порыва. А в тылу герои живут вперемешку с подлецами. Потому-то и получилось, что те, кого считали храбрецами, оказывались трусами, и наоборот.

Я хотел описать махинации и гнусности оккупации в романе «Грязь на снегу», их воздействие на юношу, полного жажды жизни, идеалиста и циника одновременно, как это бывает в шестнадцать лет.

Когда вы впервые прочли Горького?

В детстве. Я любил забираться с книгой Горького куда-нибудь во двор, где мама стирала белье. Особенно нравились мне места, где действие происходит на берегах Волги. Я ощущал запах степных трав, видел плывущие мимо суда, слышал пение птиц. Я упивался этой жизнью до того, что забывал, где я. И еще одна книга произвела на меня сильное впечатление – роман «Мать».

Чем вы можете объяснить, что в ваших произведениях обычно дается образ эгоистичной в своей любви и деспотичной матери?

Я мог бы вам ответить, что мать – обычно самый консервативный член семьи. Это ее предназначение, ибо она должна оберегать свое потомство и хранить традиции. Отец ведет менее замкнутую жизнь. Во всяком случае, так было сорок лет назад, когда я начинал писать. Мать являлась монолитной, жесткой опорой семейного очага. Поэтому дети чаще возмущались строгостью материнского воспитания, чем отцовского, которое было мягче.

Вероятно, это поразит вас, но я исхожу из данных полицейской статистики. Всегда говорят о нежной, любящей матери… Так оно и бывает в большинстве случаев. Однако матери чаще, чем отцы, бросают своих детей и чаще истязают их. Для матери ребенок до двух-трех лет – это существо, которое целиком принадлежит ей. Но как только в нем определяется индивидуальность и дитя превращается в маленького человека, мать начинает как бы ревновать его. Ей трудно примириться с тем, что это рожденное ею существо ускользает от ее влияния. Я тоже писал о матерях нежных и снисходительных, даже жертвующих собой. Но и других не меньше – дела этого рода я с интересом читал в полицейских рапортах.

Видели ли вы Горького на сцене?

Я видел несколько его пьес в исполнении талантливой русской семьи актеров Питоевых. Они ставили Горького в Париже. Как только театр оказывался на мели – а иногда наступало такое безденежье, что нечем было даже заплатить за электричество! – Питоевы знали, что стоит им показать парижанам «На дне», как полный сбор обеспечен.

Согласны ли вы, что образы «клошаров» в ваших романах напоминают бродяг, обитателей горьковского «дна»? Например, доктор Келлер в романе «Мегрэ и бродяга».

В любом крупном городе любой страны существуют люди, не сумевшие приспособиться к современным условиям жизни. По тем или иным причинам они порывают с организованным обществом. В Париже вы увидите их на набережных Сены. У Горького они живут в подвалах или в бараках. В Нью-Йорке – в Бауэри или под присмотром Армии Спасения. В Лондоне – в доках. Это – феноменальное явление. Эти отброшенные обществом люди обладают часто исключительным благородством. Они живут без идеала потому, что слишком стремились к нему и не нашли его.

Читали ли вы кого-нибудь из современных русских писателей, например Алексея Толстого?

Да, я читал его, но мало, так как с 28 лет я перестал читать романы и позволяю себе знакомиться только с мемуарами и письмами – от Юнга, Черчилля и Хемингуэя до Наполеона и Талейрана. Читаю я не систематически. По существу, я почти не знаю новой русской литературы, так же как и французской («нового романа») и американской.

В литературе США я остановился на эпохе Фолкнера, Хемингуэя, Стейнбека и Дос Пассоса.

Были ли вы знакомы с Ильей Эренбургом?

Ответ. Я близко знал Илью Эренбурга в 1933–1935 годах. Одно время мы встречались каждое воскресенье у общего друга – Эжена Мерля. Эренбург упоминает о нем в своих мемуарах. Мерль жил под Парижем, и, так как у Ильи не было своей машины, я обычно подвозил его домой.

Эренбург был очень приятным, несколько странным человеком. Он больше слушал, чем говорил. Сидит где-нибудь в углу, словно его тут и нет, и кажется, что он ничего не слышит. Однако он помнил все, о чем мы говорили… Мне очень хотелось встретиться с ним либо здесь, либо в России. Его мемуары произвели на меня огромное впечатление.

Илья был старше меня на одиннадцать лет. Он знал многих моих приятелей за одиннадцать лет до меня, главным образом художников, с которыми я подружился только в 1922 году: Вламинка, Дерена, Модильяни и других. Он был близок с ними еще в довоенные годы, а этот период представляет для меня загадку, к которой я снова возвращаюсь благодаря мемуарам Эренбурга.

Не знаю, случайность ли это или преднамеренный выбор, но но приезде в Париж у меня оказалось больше друзей среди художников, чем среди писателей. Даже теперь я почти не поддерживаю связи с писательской братией. У меня такое ощущение, что мне нечего им сказать и что мне будет с ними скучно, чего никогда не бывает в обществе художников.

1922 год, когда я приехал в Париж, был еще великой плюхой Монпарнаса, туда съезжались художники из всех стран мира. На террасах кафе «Ротонда», «Дом», «Куном», говорили на всех языках и целыми днями обсуждали новое искусство. Я стал безвестным товарищем художников, которые были чаще всего старше меня, таких, как Вламинк, уверен, Пикассо, чьим другом я остался до сих пор. Среди них художников многие очень бедствовали, потому что их вещи еще не продавались.

Можно ли в какой-то мере считать Сутина прообразом художника в романе «Маленький святой»?

Сутин был самым бедным. Он жил в похожей на сарай мастерской, где-то на заднем дворе. Начав новое полотно, он нередко оставался взаперти по три-четыре дня. Мы всегда недоумевали – ест он что-нибудь в это время или нет?

Для того чтобы написать свою самую знаменитую картину «Освежеванный бык», Сутин купил за бесценок полтуши попавшего под поезд быка. Он работал над ним не отрываясь целую неделю. Можете представить себе, сколько там развелось мух и червей и какой стоял ужасный запах! Но художник ничего не замечал и продолжал писать – это был настоящий фанатик. Для него ничего не существовало, кроме его полотна. А когда Сутин продавал что-нибудь, он клал деньги на блюдо – как в моем романе «Маленький святой». И каждый, кто нуждался в деньгах, приходил и брал себе, сколько ему было нужно. Деньги для него не имели никакого значения. Сутин был художник-идеалист, вроде Ван Гога.

Встречались ли вы с Шагалом?

Шагал в то время был известен меньше, чем Сутин, и делал главным образом иллюстрации. Он редко принимал участие в ночных сборищах.

Мне только что удалось купить картину Сутина – вы видели ее в моем кабинете. В то время я мог бы приобрести его картину за 50 франков, но у меня не было их, так же как и у него.

«Маленький святой» – ваш единственный роман, посвященный судьбе художника. Как понимать его название?

Мне всегда хотелось описать человека, живущего в мире с самим собой, наслаждающегося душевным покоем. Так вот эту душевную ясность я наблюдал у Цадкина, например, и она свойственна, без сомнения, Шагалу.

Они близки друг другу по душевному складу – живут в состоянии непрерывного творческого горения, которое сродни блаженству. Можно сказать, что жизнь омывает их, как свежая вода. У большинства художников, которых я знал, было стремление к этой душевной ясности и покою. Может быть, поэтому они дожили до глубокой старости?

Вопрос. Но ведь «Маленький святой» достигает душевного покоя ценой полного отключения от волнений окружающих, даже самых близких ему людей?

Ответ. А я и не предлагаю «Маленького святого» как идеального человека. В последней главе романа он сам осознает, что черпал силу для своего творчества в жизни и смерти своих братьев и сестер, во всех пережитых ими трагедиях. Для него важно было только его творчество.

А впрочем, не были ли все святые эгоистами, равнодушными к окружающим их людям? Я взял выражение «Маленький святой» именно в этом смысле. Он не был ни настоящим братом, ни настоящим сыном. Он жил в своем внутреннем мире и брал – совершенно естественно, может быть, и бессознательно – все, что ему было нужно, у других людей.

Любите ли вы Пикассо? Какой период его творчества вам больше по душе?

Некоторые его произведения меня трогают сильнее, другие – меньше, то же относится и к периодам его творчества. Если бы мне предложили выбрать три его полотна, я взял бы одно – голубого периода, другое – кубистского и третье – современное.

Не знаю, каким будет его место в живописи. Иные видят в нем созидателя, иные – разрушителя. Он настолько демонтировал живопись, разъял ее на мелкие части, проанализировал ее тайное тайных – это человек столь исключительного интеллекта, что мы не можем еще судить о нем.

«Герника», безусловно, шедевр, нечто непостижимое. Это – самое жестокое, самое кровавое и самое страшное изображение войны. А «Голубь мира» – очаровательный символ, которым восхищаются все – и стар и млад.

А как вы относитесь к абстрактной живописи?

Я имел возможность наблюдать за художниками, начиная с примитивистов и кончая фовистами, и до сих пор восхищаюсь импрессионистами, кубистами и экспрессионистами. Но чисто абстрактное искусство мне непонятно. Может быть, это пробел в моем образовании? А вот мои дети любят некоторые абстрактные картины и, кажется, понимают их. Может быть, через 10 или 15 лет они будут воспринимать фигуративную живопись как нечто чуждое им? Абстрактное необязательно бесчеловечно. Есть и абстрактная музыка. Тем не менее она потрясает нас. На самом деле абстрактные художники стремятся достичь создания искусства столь же математического, как и музыка. Что касается меня, то я уже не в таком возрасте, чтобы судить. Слишком поздно.

Кого из старых мастеров вы предпочитаете?

Кранаха. В Базеле есть его картины «Адам» и «Ева». Я иногда езжу туда лишь затем, чтобы поглядеть на них. Еще я люблю Джотто. А из художников XIX–XX веков – всех импрессионистов, особенно Мане, Ренуара и, конечно, Ван Гога. Их много. А вот Рублева я не знаю.

Кто ваш любимый композитор?

Бах. А из русских – Чайковский. Он напоминает мне импрессионистов – такая же кипучая жизнь, такие же сочные краски.

Но особенно остро я воспринимаю Баха, потому что нахожу у него ту необходимую человеку душевную ясность, о которой только что говорил. Не обладая ею сам, я люблю находить ее у других.

Расскажите, пожалуйста, о ваших встречах со Стравинским.

Я хорошо знал Стравинского. Я встречал его в 1925 году и позднее был у него в Голливуде, где он жил со своей очаровательной женой. Этот человек постиг секрет вечной молодости! Мне вспоминается один необыкновенный вечер. Стравинский решил дать концерт механической музыки и выбрал для него самый шикарный парижский театр на Елисейских полях. Никто не понимал, что значит механическая музыка. В этом театре публика всегда во фраках и бальных платьях. Явился весь парижский свет. Оркестровая яма была загромождена какими-то странными аппаратами и органными трубами. Это были только что созданные или усовершенствованные патефоны.

И вот поднимается занавес. Выходит Стравинский. Ему аплодируют. С дирижерской палочкой в руке он становится за пюпитр и нажимает на какие-то кнопки. Ставит пластинку и в такт музыке размахивает дирижерской палочкой.

Зрители сначала переглядываются, покашливаю!. Затем начинают свистеть и под конец возникает драка.

Я был тогда с Жаном Кокто, Жоржем Ориком и другими. Разразился колоссальный скандал, закончившийся для нас в полицейском участке.

Оказывается, Стравинский просто хотел показать, какое место может занять музыка в жизни каждого человека благодаря прогрессу техники и появлению радио. Ведь в ту пору иметь у себя в доме патефон и радиоприемник считалось дурным тоном.

Каких русских артистов вы знали?

Ответ. Я был знаком с Павловой – обаятельной и хрупкой. Кто видел балерину в ее уборной за десять минут до начала спектакля, мог бы дать голову на отсечение, что у нее – такой воздушной – не хватит сил дойти до сцены. Но едва появлялся режиссер, она вставала, шла за кулисы, и стоило ей выйти к зрителям, как она превращалась в огненный вихрь.

Вы любите балет?

Я даже написал один, но о нем не расскажешь. Тем не менее я не был балетоманом, я хожу на балет довольно редко, так же как и в театр. Все это для меня слишком отвлеченно, несмотря на красочные декорации, освещение, присутствие людей, которые танцуют. У меня есть потребность в более конкретном искусстве. К тому же я считаю, что романист – человек, создающий персонажей, не должен поглощать слишком много искусства, так как искусство – это уже кем-то осмысленная человеческая жизнь. Я большему учусь в бистро, чем в опере, которая для меня роскошь. Я еще недостаточно удовлетворил свой голод по людям во плоти и крови, чтобы поглощать образы, уже переосмысленные другими.

Как вы познакомились с Луначарским?

Ответ. Мы встретились в Париже. Мой друг Жемье был уполномочен нашим правительством показать Луначарскому столицу Франции. А я довольно хорошо знал ночной Париж. Луначарский приехал со своей женой-актрисой, очень красивой и элегантной женщиной. Я познакомил их с Жозефиной Бекер, и мы провели вечер все вместе.

Потом я встречался с Луначарским еще три-четыре раза. Кажется, он был первым советским министром, приехавшим во Францию. Это было примерно в 1924–1925 годах. Он произвел на меня впечатление человека высокой культуры, эмоционального и тонкого.

Собираетесь ли вы вновь в Советский Союз?

Ответ. В 1932 году я плавал по Черному морю от Одессы до Батуми и дал себе слово повторить это путешествие. В 1965 году я действительно повторил его с моими детьми и внуками. Я нашел в городах, где побывал в первый раз, значительные изменения, они разрослись, сохранили свое своеобразие, оно стало даже более ярким, более ощутимым. Я не видел ни Москвы, ни Ленинграда, но надеюсь ликвидировать этот пробел. Правда, мне это довольно трудно, так как каждый год так короток! Ведь я отец семейства, и моя работа три раза в году прерывается каникулами – пасхальными, рождественскими и летними. В промежутках мне приходится не только писать, но и заниматься делами, принимать журналистов, представителей радиовещания и телевидения.

Поэтому боюсь, что мне будет трудно выбрать время, достаточное, чтобы посмотреть в России все, что мне хотелось бы увидеть.

Сколько романов вы пишете за год?

Вначале я писал по шесть романов в год, затем – пять, а теперь чаще всего пишу не более трех. Зато последние мои вещи более компактны и лаконичны… и требуют от меня большого физического напряжения. Я пишу очень быстро, в состоянии такого нервного подъема, который могу выдержать не более нескольких дней.

Как правило, первый в году роман я пишу примерно в феврале. Это роман «полутрудный», типа «Поезд из Венеции». Затем наступает время школьных каникул, и по окончании их я пишу то, что про себя называю «роман-трагедия», очень напряженный и трудный. И наконец, в ноябре, когда дети готовятся праздновать рождество, я сажусь за очередного Мегрэ. Это гораздо проще.

Не кажется ли вам, что вы недооцениваете свои романы о комиссаре Мегрэ?

Этого я бы не сказал. Для меня романы о нем то же, что для художника эскиз с натуры. Вот, взгляните на эту картину Дерена. Он сделал этюд на природе, возле Антиба, а вернувшись в город, написал по нему картину на холсте, маслом. Для меня Мегрэ – нечто вроде наброска.

Композитор, устав от симфоний, отдыхает, сочиняя песни. Так достигается большая свежесть, больший оптимизм, легкость, а композиция играет меньшую роль.

Обычно читатели знакомятся с вашим творчеством прежде всего по циклу романов о Мегрэ?

Всякий раз, когда в какой-нибудь стране возникает интерес к моим книгам, я советую начинать с Мегрэ, затем перейти к психологическим романам, а затем снова вернуться к Мегрэ, и так далее. Думаю, что так будет и у вас. Это дает читателям возможность познакомиться с обоими жанрами, в которых я работаю.

Тема «молодых» проходит красной нитью через ваше творчество – и в психологических произведениях, и в цикле Мегрэ. Считаете ли вы неизбежным конфликт между старыми и молодыми, между отцами и детьми?

На это можно ответить одной фразой: будь родители так же требовательны к себе, как к детям, суди они себя так же, как детей, – было бы гораздо меньше трагедий детства. Говоря «родители», я имею в виду «общество». Несомненно, у молодых людей должна быть своя жизнь. Именно в таком духе я воспитываю своих детей. Никто не может знать, каким будет мир через тридцать лет. В газетах часто предсказывают перевороты в науке, медицине, политике, государственном строе и т. п. Так вот, наши дети должны быть готовы к тому, чтобы жить не той жизнью, какой живем сейчас мы, взрослые, а той, что настанет позже. Через тридцать лет нас уже не будет, а они останутся. Значит, они и должны подготовить себя к грядущей жизни.

Мне кажется, что это их и тревожит. Ведь все группировки, о которых столько говорят – битники, черноблузники и т. д., – являются, по-моему, реакцией на это чувство тревоги. Лет пятьдесят назад существовало определенное количество профессий. Было ремесло, мелкая торговля, промышленность, свободные профессии. Сегодня существует бесчисленное множество профессий. Они рождаются ежедневно, и каждая из них требует новых знаний, часто специальных. Один мой друг, профессор-гематолог, возвратившись с международного симпозиума, признался мне:

– Половины докладов я не понял. Это было выше моего разумения.

Смогут ли молодые сами найти верный путь, если мы не воспитаем у них с детства самостоятельность, не приучим к ответственности за свои действия? Я считаю, что лучшим наследством, которое мы сможем им оставить, будет отсутствие вражды, вернее – ненависть к войне и любому виду насилия. В условиях мирного существования молодежь сама сумеет разобраться, где истина.

Из книги «Я диктую»

1

18 сентября 1972 года – насколько помнится, в воскресенье – я, как обычно, спустился в кабинет. Я сделал это с определенной целью – решил записать на желтом конверте, где всегда делал пометки, имена героев нового романа. Этот роман, который я собирался назвать «Оскар», представлялся мне самым «трудным» из всех написанных мною. Вынашивал я его уже месяца четыре, если не больше.

Я рассчитывал вложить в него весь свой житейский опыт – потому так долго и не садился писать. Наверх к себе я вернулся с чувством огромной удовлетворенности, подлинного облегчения: наконец-то я приступаю к делу!


Писатель умел позировать фотографам

Однако 19-го, то есть назавтра, я внезапно, без всякого надрыва, без мучительных колебаний, принял решение продать дом в Эпаленже, построенный всего десять лет назад.

Почему?.. Я уже не впервые принимал подобное неожиданное решение. До Эпаленжа я сменил двадцать девять домов в разных странах, и с каждым из них происходило почти то же самое. Я вдруг начинал чувствовать себя чужим в стенах, которые еще накануне были такими привычными и в известном смысле служили мне убежищем.

Так вот, я переставал узнавать эти самые стены. Недоумевал, как могла моя личная жизнь сочетаться с такой обстановкой, и не находил покоя, пока не уезжал, вернее, не удирал оттуда.

20 сентября, на другой день после принятия решения, я пригласил к себе управляющего самым крупным лозаннским агентством по продаже недвижимости и объявил, что продаю дом и прошу его немедленно заняться этой операцией.

Воспользовавшись случаем, я поинтересовался, не продается ли в городе подходящая квартира.

26 сентября я нашел в многоэтажном доме две квартиры, которые можно было соединить в одну и таким образом устроить удобное жилье. Как всегда в таких случаях, весь месяц я провел словно во хмелю. Я вил гнездо. С плотницким метром обходил магазины. Покупал направо и налево – не брал только дешевку шикарного вида. А мастера в это время пробивали дверь.

Переезд я назначил на 27-е. И точно в назначенный срок перебрался на новое место.

В то время пишущая машинка еще стояла у меня на своего рода верстаке, за которым я работал. Цел был и желтый конверт с планом романа «Оскар».

Однако шли дни, а машинка и конверт казались мне все более чужими. Не берусь уточнить, в какой именно момент я принял второе решение – не писать больше романов, но всего за несколько недель оно вызрело так же бесповоротно, как и предыдущее – покинуть Эпаленж.

Вопреки предположениям многих оно явилось для меня подлинным освобождением. Внезапно у меня создалось впечатление, что я обрел самого себя. Я вновь открывал в себе чувства, которые испытывал в шестнадцать лет, когда писал свой первый роман и шатался по улицам Льежа, задрав нос и засунув руки в карманы. Люди для меня также изменились. Равно как окружающая обстановка – вплоть до деревьев по краям газонов. Она перестала быть только декорацией, материалом для рассказов и романов, средством более или менее глубокого изучения людей.

Мне больше не нужно было инстинктивно влезать в шкуру тех, с кем я встречался. Быть может, впервые за полвека я оказался в своей собственной шкуре.

2

Я ликовал. Я стал свободен. Я свободен и сейчас. За несколько дней, даже часов все для меня переменилось. Раньше я не отдавал себе отчета, до какой степени порабощен своими героями и их бытием. Вероятно, это происходило подсознательно: я ведь никого и ничего не «наблюдал» нарочно, чтобы использовать потом свои наблюдения. За меня все это, несомненно, проделывал мой перетренированный мозг.



Поделиться книгой:

На главную
Назад