Харикл. Арахнея
Вильгельм Беккер
ХАРИКЛ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Друзья
Близ развалин Микен, этого древнейшего свидетеля величия Греции во времена царей, ещё и ныне, словно исполин, идущего навстречу четвёртому тысячелетию своего существования, вьётся по направлению к северу, меж крутых утёсов, узкая дорога, ведущая к той возвышенности, на которой, по всей вероятности, лежала Клеона, маленький, но не без похвалы упоминаемый Гомером городок. В древности эта узкая дорога была предназначена для колесниц; теперь же она в таком состоянии, что по ней еле возможно проехать и верхом. Вдоль западной стены гор сквозь густой кустарник пробирается с севера ручей. Отвесные скалы прорезаны многочисленными ущельями и пещерами. Предание ещё и теперь, как и во времена Павзания, указывает на одну из них как на убежище Немейского льва[1]. Вся местность представляет собою вид изрезанного в разных направлениях горного хребта. По ту сторону его западных высот виднеются колонны храма Юпитера, указывающие на место, где прежде стоял город Немея; а в двух часах пути к югу от Микен существует и доныне в обновлённом виде древний Аргос.
В последнем месяце сто одиннадцатой олимпиады[2] ехал по этой дороге молодой человек, который, казалось, только вышел из детского возраста. Он сидел на коне тёмной масти, который хотя и не имел клейма, доказывающего его происхождение от одной из знаменитых пород, но тем не менее, по силе и отваге своей, вполне соответствовал благородной осанке своего хозяина. Сам юноша, несмотря на свои широкие плечи и грудь, был скорее стройного и нежного, нежели крепкого и сильного, телосложения. Его слегка загорелая шея подымалась смело и гордо, но подчас взгляд его голубых, полных жизни глаз принимал томное выражение. Целая волна белокурых кудрей выбивалась из-под широких полей его тёмной дорожной шляпы, а подбородок и щёки были покрыты нежным пухом пробивающейся бороды. Всё в нём, как благородная осанка, так и тонкие черты лица, изобличало юношу благородного происхождения, получившего хорошее воспитание.
За ним следовал раб, который казался годами десятью старше своего господина. Он бодро шёл за лошадью, но капли пота, катившиеся по его лбу, доказывали, что узел на его плечах, в котором он нёс одеяла для ночного ложа и необходимую в дороге посуду, был ношею не лёгкою в знойный день месяца Скирофориона[3].
Оба путешественника дошли до поворота восточной стены гор, образовавшего здесь небольшой полукруг, зелёный ковёр которого был окаймлён густыми зарослями цветущих мирт и олеандров, среди которых кое-где, как бы в защиту их, протягивал остролистник свои, словно оружие, острые и блестящие листья, а у подошвы скал, меж скатившихся камней, роскошные папоротники раскрывали свои светло-зелёные веера, алые же ягоды ежовки вперемежку с жёлтыми мутовками цветов шалфея прикрывали бедно, но живописно голые утёсы.
Всадник остановил свою лошадь и, обратясь к рабу, сказал:
— Ман, который теперь может быть час?
— По крайней мере час, когда все собираются на рынке, — отвечал тот.
— Так остановимся здесь, вряд ли мы найдём место более приятное для завтрака: выступ утёса защищает нас от жгучих лучей солнца; эти поросшие мхом обломки скал, кажется, нарочно созданы для отдохновения путника, а там, повыше, бьёт из скалы ключ, который даст нам свежую воду.
С этими словами всадник спрыгнул с коня, отёр ему травою шею и спину и разнуздал его, чтобы он мог поесть густой травы, росшей по обеим сторонам дороги и которой он уже полакомился мимоходом. Между тем Ман снял с плеч узел и достал из него хлеб, сицилийский сыр и сухие фиги, к которым прибавил несколько свежих, сорванных им по дороге; для себя же отложил чесноку и луку. Маленький мех с мендейским вином, данным на дорогу гостеприимным хозяином, у которого они останавливались в Аргосе, и серебряная чаша завершали приготовления к этому скромному завтраку, лучшей приправой к которому служил приобретённый дорогой аппетит. Затем Ман поднялся к ключу, бившему сильной струёю из скалы, и принёс оттуда полную глиняную кружку холодной воды, которая как нельзя лучше освежила согревшееся от дневного жара вино.
В то время как молодой человек, уже окончивший свой завтрак, спокойно отдыхал на покрытой мхом каменной плите, другой путешественник обогнул утёс, направляясь к месту, которое, по-видимому, было знакомо ему ранее. Он шёл пешком и без провожатого; его одежда, хотя и приличная, не изобличала, однако же, большого достатка; но вся его фигура, полная силы и отваги, гармонировала как нельзя лучше с гибкостью и ловкостью его членов, чего можно было достигнуть только в школе гимнаста. Безупречному телосложению соответствовало и выражение прекрасного мужественного лица. Живые чёрные глаза и высокий лоб, оттенённый густыми чёрными кудрями, изобличали столько же проницательности, ума и тонкой наблюдательности, сколько тонко очерченный рот — добродушия, хотя и не без некоторой примеси хитрости. Всего удачнее можно было бы сравнить его с изображением Гермеса в первом цвете наступающей возмужалости. Он нимало не смутился и не рассердился, когда увидел, что место уже занято. Приветливо кланяясь, он подошёл к прибывшему раньше, а тот, с своей стороны, ответив не менее приветливо на поклон, пригласил его занять место рядом с собою. Несколько минут незнакомец внимательно рассматривал лицо юноши. Казалось, какое-то смутное воспоминание говорило ему, что он уже не в первый раз видит это лицо.
— Мы, кажется, имеем одну и ту же цель путешествия, — сказал он наконец, расстёгивая свою хламиду[4] и садясь. Я видел следы твоей лошади; они ведут в Клеону.
— Действительно, — возразил тот, — я еду через Клеону в Коринф.
— В таком случае я могу быть твоим спутником, — продолжал снова первый, — если только ты обождёшь, пока я, отдохнув, взберусь к тому источнику, который течёт здесь по повелению благодетельной нимфы, пожелавшей даровать освежение страннику.
— Очень охотно, — возразил белокурый. — Впрочем, не трудись подниматься. Ман, ступай наполни вновь кружку и подай вино и чашу, чтобы выпить за здоровье моего спутника и за дружбу с ним.
Предложение было принято с благодарностью, и Ман скоро возвратился с освежающим питьём.
— Пусть, — сказал юноша, подавая чашу новому знакомцу, — пусть каждая капля в этой чаше превратится в неиссякаемый источник сердечного расположения между нами! Ты обладаешь чудным даром, даром внушать доверие людям. Я чувствую к тебе влечение, не смотря на то что ещё за несколько мгновений мы были совершенно чужды друг другу. Я надеюсь, что мы будем друзьями.
— Да дарует это Зевес, — воскликнул другой, принимая и осушая чашу. Взор его снова пытливо остановился на юноше.
— А может быть, мы вовсе не так чужды друг другу, как ты это полагаешь, — прибавил он немного погодя. — Может статься, мы уже не в первый раз вкушаем вместе хлеб-соль. Мы соотечественники; я тотчас узнаю в тебе афинянина, несмотря на то что произношение твоё не совсем чисто. Итак, я только вполовину нуждаюсь в том вопросе, с которым обращались друг к другу герои Гомера: «Кто и откуда ты, муж; где живёшь и откуда ведёшь ты свой род?»
— Действительно, — сказал, улыбаясь, юноша, — я считаю себя аттическим гражданином; что же касается моего произношения, то нет ничего удивительного, если после шестилетнего отсутствия я не говорю более так же чисто, как ты, на наречии моего родного города. В ответ на вторую половину вопроса я скажу тебе, что я Харикл, сын Хариноса. Род мой принадлежит к числу весьма уважаемых, хотя мы и не можем довести своей родословной ни до Геракла, ни до Гермеса. Я же последний в роде, родился лишь шесть лет после брака моего отца, страстно желавшего иметь сына, если... — он остановился и стал рассматривать кольцо, надетое у него на четвёртом пальце левой руки.
— Если только справедливо то, что говорила тебе мать, — смеясь, добавил молодой человек, по лицу которого было заметно, что он убедился в справедливости своего предположения. — В этом отношении остаётся только одно: верить на слово, подобно Телемаку. Но отчего же ты жил так долго вне Афин? Конечно, теперь на подобные вещи смотрят снисходительнее, чем прежде, когда гражданину ставилось в заслугу то, что он предпринимал как можно меньше излишних путешествий. Может быть, твой отец из числа тех людей, которые придерживаются поговорки, что там отечество, где хорошо живётся? Или он полагал, что в другом месте лучше довершит твоё воспитание? Скажи мне, разве ты не боишься укора за то, что родители твои предпочли воспитать тебя на чужбине, как союзника[5], а не на родине, как будущего гражданина?
— Нет, — возразил Харикл. — Не потому искал отец мой другого места жительства. Все заботы его были устремлены на то, чтобы воспитать своего сына истинным афинянином. Я часто слышал, с каким неудовольствием говорил он о том, что многие отцы делают педагогами своих сыновей рабов, необразованных, говорящих языком, исполненным варваризмов, что они так равнодушно относятся к выбору школы. Кормилица моя и та была выбрана с величайшей тщательностью. Благодаря бывшей в то время дороговизне отцу удалось пригласить для этой цели одну почтенную гражданку, находившуюся в крайне стеснённых обстоятельствах. Строго следил он также и за тем, чтобы няньки и рабы, мне прислуживавшие и меня окружавшие, имели вполне греческие нравы и говорили самым чистым языком. Я и теперь не без удовольствия вспоминаю прекрасные истории, которые рассказывала мне в зимние вечера моя, уже пожилая, Манто, в то время как прочие рабыни, окружая мою мать, занимались рукоделием. Конечно, всю разницу между её разумными рассказами и баснями и теми, исполненными суеверия, сказками о привидениях и т. п., которыми обыкновенно потешают детей все кормилицы и няньки, понял я лишь позже. В таком же роде был и мой педагог, правда несколько угрюмый старик, который иногда сурово обходился со мною, если мне случалось, например, за обедом начать есть левой рукою вместо правой или сидеть, заложив ногу на ногу, который бранил меня даже и за то, если я, идя в школу, поднимал взор от земли, чтобы посмотреть вслед за ласточкой, с восторгом приветствуемой всеми как провозвестница весны. Но он поступал так лишь потому, что был вполне проникнут древнеаттическими идеями о воспитании[6].
— Должно быть, твой отец был человек очень не бедный, — заметил другой, — если даже при выборе рабов мог обращать менее внимания на годность их вообще, чем на чисто аттический характер их образования.
— Отец мой был далеко не богат, — возразил Харикл. — Да к тому же ему много стоили триерархии и хорагии[7] и другие государственные повинности. Но когда дело шло о моём воспитании, он не жалел никаких денег. Я помню, в какой гнев он пришёл, когда однажды один из его друзей посоветовал ему отдать меня в более дешёвую школу Элпиаса близ Тезейона[8], вместо того чтобы посылать к Гермипосу, лучшему учителю того времени, слава о котором, вероятно, дошла и до тебя.
— Да, я его знаю, — сказал молодой человек и улыбнулся, — но как это случилось, что отец твой оставил Афины, и отчего держал он тебя так долго на чужбине?
— Он сделал это не по своей воле, — возразил тот, — несчастное стечение обстоятельств, которым воспользовались гнусные сикофанты[9], изгнало отца моего из Афин. Ты, конечно, помнишь тот ужас, который овладел Афинами после битвы при Херонее.
— Помню ли я! Никогда не изгладится у меня из памяти воспоминание об ужасах того дня, когда разнеслась эта несчастная весть. Я как теперь вижу, как народ поспешно стремится по улицам к месту собрания, как свободные женщины, стоя у дверей своих домов, томимые мучительной неизвестностью, забывая почти все приличия, со страхом спрашивали у прохожих об участи своих мужей, отцов и братьев; как пожилые люди, почти старцы, которых закон уже давно освободил от воинской службы, ходили по городу в одежде воинов; как страдала афинская гордость, когда, после потери 3000 граждан, настоятельная опасность заставила республику прибегнуть к отчаянному решению: признать рабов свободными, союзников гражданами, лишённым чести возвратить их права.
— Да, ты рисуешь верную картину, — продолжал Харикл. — Я был тогда ещё мальчиком, мне было лет четырнадцать, и я, конечно, вовсе не заботился о делах общественных, но, несмотря на то, даже и я в то время не мог не заметить всеобщего уныния; но в особенности для нас была грозна ужасная будущность. Мой отец уехал на корабле за несколько часов до обнародования известия. Он ссудил значительную сумму денег одному ликийскому купцу, с тем чтобы тот отвёз в Крит вино и другие товары и затем привёз обратно в Афины груз египетского зерна. Предполагаемый срок его возвращения давно уже истёк, как вдруг пришло известие, что корабль вошёл в гавань Эпидавр и распродаёт там свой груз. Мой отец, которому, помимо риска потерять капитал грозила ещё опасность заслужить упрёк в том, что ссудил деньги для противозаконной торговли[10], сел тотчас же, несмотря на свою болезнь, на корабль, отправлявшийся в Эпидавр, с целью лично привлечь бесчестного к ответу. Действительно, ему удалось найти должника, и ликиец обещал уплатить всю сумму, лишь только распродаст свой груз. Но путешествие усилило болезнь отца, а быстро дошедшее до Эпидавра известие о несчастье Афин потрясло его так сильно, что он слёг в постель и должен был остаться в городе. Бесчестный ликиец воспользовался его болезнью и отплыл с нераспроданной ещё частью груза в Афины, рассчитывая на более высокие цены. Здесь ещё застал его отец, вернувшийся после болезни. Город успел уже оправиться после первого страха; опасение дальнейших несчастий миновало, так как Филипп показал себя умеренным. Но тем обширнее было поле для преследований и подозрений против всех, на кого можно было бросить тень вины в несчастье государства.
— Я предвижу дальнейший ход дела, — сказал незнакомец. — На твоего отца сделали донос, в котором его обвиняли в том, что он, нарушив народную волю, покинул своё отечество в минуту опасности.
— Об этом, конечно, никто бы и не подумал, не будь гнусного ликийца, который подкупил двух известных сикофантов, с тем чтобы избавиться, во-первых, от своего долгового обязательства и, во-вторых, избежать самому двойной ответственности. Сначала отец мой отвечал лишь презрением на угрозы; но, когда он стал замечать, что там и сям его встречали уже холодно, когда он узнал, что два недоброжелательно относившиеся к нему представителя народа намерены выступить против него, тогда только понял он, как опасно ставить свою жизнь в зависимость от минутного возбуждения волнующихся страстей; он вспомнил об участи, постигшей Лизикла[11] и других, о позоре, который мог пасть на его дом, и решился, сознавая вполне свою невиновность, бежать, однако ж, от обвинения. Как описать горестное смятение, овладевшее всеми нами в ту минуту, когда отец, сделавший втайне все нужные приготовления, объявил нам однажды вечером, что мы должны покинуть Афины и жить впредь чужими среди чужих. Мы уезжали не днём, не из открытой гавани, не напутствуемые пожеланиями прощающихся друзей; как преступники, прокрались мы во мраке ночи через маленькие ворота к берегу, где нас ожидал корабль, на который рабы наши отнесли заранее вещи. Мы поселились сначала в Трецене, но дурной климат этой местности заставил нас ехать дальше, в Сицилию. Так прожили мы пять лет в Сиракузах. Но ни время, ни отдаление не могли нисколько уменьшить страданий моих родителей. В первый же год нашего там пребывания умерла моя мать; несколько месяцев тому назад последовал за ней и отец. Исполнив все обязанности, предписываемые правилами благочестия, и обратив остаток нашего состояния в деньги, возвращаюсь я теперь один, полный горести, но вместе с тем и полный страстного желания вновь увидеть родину, потому что ничто на свете не заменит нам отечества. Афины всё-таки прекраснейший из всех городов, хотя мой отец постоянно говорил, что чужестранец найдёт Афины полными очарования и прелести, а гражданин — полными опасностей.
— Твой отец был прав, — заметил молодой человек. — То, что зрачок в глазу, то Афины в Элладе. Но, к сожалению, народ наш легкомыслен и ненадёжен; его так же легко вдохновить всякой возвышенной идеей, как и увлечь во все ужасы несправедливости. Вот, он теперь глубоко взволнован, он проливает слёзы сострадания над трагическим концом Эдипа или над горем несчастных троянок, а вслед за тем, рядом всевозможных козней, старается навлечь несчастье и погибель на дом своего собственного согражданина. Избалованное дитя, полное капризов и тщеславия, он греется в блеске прежнего времени, тёмные пятна которого скрываются за светом великих деяний. Тщеславясь пустым именем чистейшей эллинской крови, тем, что среди него впервые были применены закон и правосудие, он питает в недрах своих ядовитейшее отродье бесчестных сикофантов и подчиняет всякий закон минутному капризу. Постоянно твердит о свободе, а угрожает смертью или изгнанием всякому, кто дерзнёт произнести свободное слово, несогласное с мнением толпы. Народ, характер которого представляет опять-таки самое приятное соединение серьёзного элемента с весёлым, легко и весело живёт он, доволен, когда имеет возможность поспорить или посмеяться; равно способен пенять как самое возвышенное произведение трагического искусства, так и самую шутливую карикатуру комедии. Умеет обходиться с самым серьёзным философом и с самой легкомысленной гетерой; скупой в своём домашнем обиходе, мелочный у стола трапецита[12], но расточительный, когда приходится блеснуть в хорагии или выставить какое-нибудь произведение искусства.
— Приблизительно такое же мнение имел и мой отец, — сказал Харикл. — Ну, вот ты знаешь теперь не только моё имя, но и мою историю; скажи теперь, кто ты. Смутное предчувствие говорит и мне, что мы встречаемся с тобою не впервые.
— Харикл, — воскликнул молодой человек и стал перед ним, глядя ему прямо в лицо. — Я узнал тебя с первого взгляда; ты же, ты не помнишь меня. А было время, когда мы видались с тобою ежедневно, моя бедность не помешала тебе быть моим другом и товарищем. Ты уж не помнишь более того бедного мальчика, который в школе Гермипоса исполнял обязанности слуги, для чего он, впрочем, не был рождён, который должен был то разводить краску, то мести классную комнату, то чистить губкою скамейки.
— Ктезифон, — вскричал юноша, вскакивая и хватая друга за руку. — Это ты, да это ты, моё чувство лучше, чем моя память, подсказало мне, что мы будем друзьями. Мог ли я забыть тебя? Как не помнить тысячи услуг, которые ты мне оказывал; любя меня больше других, то дарил ты мне вырезанную тобою из пробки колесницу, то ловил для меня жужжащего золотого жука и искусно привязывал его за ногу ниткой; а потом, позднее, ты помогал мне писать и считать, так как всегда был готов ранее других, за что полюбил тебя даже строгий педагог и благосклонно смотрел на нашу дружбу, несмотря на то, что ты был постарше меня и что он обращал не мало внимания на одежду. Но твоя борода изменила тебя, да и кто бы мог узнать в этом загорелом атлете того бледного и слабого мальчика? Вот уж восемь лет прошло с тех пор, что мы с тобой не видались. Отчего же ты так внезапно оставил школу Гермипоса?
— Позволь рассказать тебе это по дороге, — ответил Ктезифон. — Полдень уже близок, и нам надо поспешить в Клеону. Оттуда до Коринфа остаётся ещё восемьдесят стадиев[13].
Друзья поднялись. Харикл перекинул повод через голову лошади, которую Ман снова взнуздал, и повёл её вслед за собою; сам же продолжал свой путь пешком, идя рядом с Ктезифоном, которого просил рассказать историю его жизни за последние восемь лет.
Ктезифон был сыном зажиточного гражданина Аттики, который, потеряв жену и всех детей, за исключением одного-единственного сына, женился во второй раз на дочери своего родного брата. От этого-то второго брака родился Ктезифон и ещё одна дочь. Отец, желая обогатиться, вёл обширную торговлю и должен был по своим делам предпринять путешествие во Фракию и Понт. Перед своим отъездом он передал на всякий случай брату своему, связанному с его детьми двойными узами родства, своё духовное завещание, а вместе с тем и всё своё состояние, превышавшее 15 талантов[14] и заключавшееся частью в наличных деньгах, частью в долгах у разных лиц. Отец не возвращался. Бесчестный опекун скрывал его смерть до той поры, пока не завладел всеми запечатанными документами покойного. Затем он объявил о его смерти, выдал вдову замуж, не дав, однако, всего назначенного ей приданого, и принял на себя заботу о воспитании восьмилетнего Ктезифона и его сестры, а равно и попечительство над старшим братом. Когда же сей последний, по достижении восемнадцатилетнего возраста, был объявлен совершеннолетним, он призвал к себе всех троих и объяснил им, что отец оставил всего-навсего 20 мин[15] серебра и 30 статернов[16] золота, что, воспитывая их, он уже потратил гораздо больше и не имеет возможности заботиться более о них.
— Ты уже взрослый, — сказал он, обращаясь к старшему, — и теперь твоё дело — найти средства к вашему существованию.
Затем бедняжки были выгнаны из отцовского дома, в который опекун переселился сам. Он не дал им ни одежды, ни обуви, не дал даже ни единого раба в услужение, ни единого покрывала для ночного ложа; одним словом, ровно ничего из всего богатого наследства. Младшие остались в самом беспомощном положении. Их мать умерла за год до того; старший брат пошёл служить воином на чужбину. Некому было защитить их, начать дело против вероломного опекуна. Один родственник, живший сам в большой бедности, приютил у себя сирот. Он-то и был помощником в школе грамматика и рассчитывал, конечно, на то, что принятый им мальчик будет отчасти оплачивать своё содержание, прислуживая в школе, хотя он и не был для того рождён. Ум и приветливость Ктезифона приобрели ему немало друзей среди мальчиков, посещавших школу; и после смерти одного из них, единственного сына весьма уважаемого гражданина, отец умершего усыновил четырнадцатилетнего Ктезифона.
— Мой благодетель умер также, — заключил Ктезифон свой рассказ, — и я был теперь в Аргосе для того, чтобы получить долг, составляющий часть моего наследства; оно не значительно, но всё-таки даёт мне возможность жить просто и скромно, как я люблю. К счастью, я предпочёл эту более тенистую дорогу другой — кратчайшей пешеходной, и мне довелось, таким образом, первым приветствовать тебя по возвращении на родину.
— Корабль, на котором я возвратился, — сказал Харикл, — пристал в гавани Эпидавра. Я решился проделать остальную часть путешествия верхом и избрал дорогу через Аргос и Клеону именно потому, что ближайшая горная дорога в Коринф была бы утомительна для моей лошади, да к тому же мне хотелось посетить одного старинного друга моего отца.
Разговаривая таким образом, друзья достигли равнины, на которую смотрели с холма расположенные террасами дома Клеоны. Отдохнув здесь немного, они продолжали свой путь в Коринф.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Гетеры[17]
Солнце стояло уже довольно низко, когда друзья, пройдя лесок, состоявший из сосен и кипарисов, очутились перед могущественным городом, который, господствуя над двумя морями, лежал в то же время на перекрёстке двух дорог мира, перед городом, который своей двойной гаванью соединял восток с западом и северную Грецию с южной[18]. Гордый Акрополис возвышался в нескольких стадиях перед ними, скрывая от глаз главную часть города, расположенную у подножия крутого северного склона; некоторые же отдельные дома и виллы были рассеяны вплоть до южной равнины. Направо от дороги по обеим сторонам источника стояли каменные скамейки, манившие путника. Множество молодых рабынь, принадлежавших, вероятно, обитателям близлежащих домов, наполняли гидрии[19] прозрачной как кристалл водой, бившей тремя струями среди цветочных гирлянд, которые спускались на белую мраморную плиту и были поддерживаемы здесь барельефами, изображавшими миловидных мальчиков.
Друзья расстались близ этого прелестного местечка. Ктезифон, намеревавшийся искать гостеприимства в доме одного знакомого, повернул налево по направлению к воротам Сикионским, а Харикл пошёл направо по пути, ведущему сквозь оливковые и гранатовые рощи прямо к Краниону. Не имея вовсе друзей в этом совершенно ему незнакомом городе, он хотел остановиться в одном из таких домов, в которых путешественники за известную плату находили себе радушный приём. Друг его в Аргосе говорил ему про дом некоего Сотада, человека порядочного и очень внимательного к своим гостям. К тому же весёлому, любящему удовольствия молодому человеку было далеко не неприятно услышать, что женский персонал этого дома был настолько же очарователен, насколько и свободен в обращении с мужчинами, и что, так по крайней мере уверяли, эти красавицы давно уже были посвящены, при ярком свете факелов[20], во все тайны Афродиты; говорили даже, что хотя там и старались избегать жизни настоящих гетер, но что мать едва ли отвергала щедрую руку того, кто домогался ночных наслаждений с её дочерьми. Ктезифон предупреждал неопытного друга, он изобразил ему все опасности, которым здесь, в Коринфе, более чем где-либо, подвергался человек, неосторожно попавший в сети этих обольстительниц; он объяснил ему значение пословицы: «Не всякому идёт впрок поездка в Коринф» — и привёл в доказательство множество примеров, когда купцы оставляли всё своё состояние, весь свой груз и даже корабли в руках алчных гетер. Но Харикл обещал другу оставаться в Коринфе никак не более трёх дней, а за такое короткое время казалось невозможным потратить и десятой доли 2000 драхм[21], которые он вёз с собою. Поэтому-то он и направился в самом лучшем настроении духа к Краниону, вблизи которого жил Сотад.
Это было самое многолюдное место во всём Коринфе: здесь в вечнозелёной кипарисовой роще находились святилище Беллерофонта[22] и храм Афродиты. В этом древнейшем местопребывании богини более тысячи гиеродул[23] продавали свои прелести множеству стекавшихся сюда иностранцев, и, служа, таким образом, источником богатства для города и храма, были вместе с тем для легкомысленного купца гибелью более верной, чем всепоглощающая пучина Харибды[24]. Как бы в предостережение от опасностей, грозивших в этом месте, стоял здесь надгробный памятник Лаисы[25] с изображением львицы, держащей в лапах похищенного барана, — символ её жизни. Какое удивительное стечение обстоятельств: должно же было так случиться, что немного позже именно это место было избрано для могилы Диогена Синопского[26], чтобы таким образом пример противоестественного отречения мог служить контрастом этой развратной пышности. Удовольствия, здесь находимые, привлекали сюда ежедневно огромное число посетителей, как туземцев, так и иностранцев, а это стечение народа привлекало, в свою очередь, множество продавцов. Всюду бродили девушки, одни с хлебом и пирожками, другие с венками и букетами, мальчики с корзинами фруктов; все предлагали гуляющим свой товар, а может быть, и самих себя. Но если здесь искали только удовольствия и отдохновения, то улица, которая вела из гавани Кенхрея, представляла, напротив того, картину самой оживлённой деятельности. Здесь люди и животные были постоянно заняты перевозкой груза с кораблей в город или в Лехеон, гавань, лежащую на противоположной стороне, и обратно. Вы постоянно могли встретить здесь множество вьючных животных, доставлявших в город хлеб из Византии, целые ряды повозок, одна часть которых везла на запад вино греческих островов, другая же доставляла в города Греции не менее благородные растительные произведения Сицилии и Италии; здесь осторожно ступающие мулы несли любителям искусства в Сицилии тщательно упакованные мраморные статуи, художественные произведения мастерских Аттики; там везли для отправки на кораблях в города Малой Азии не менее ценные произведения Коринфа и Сикиона[27]. Какое множество великолепнейших и драгоценнейших продуктов заключали в себе эти бесчисленные ящики и тюки! Все благовония душистых полей Аравии, все произведения Индии: драгоценнейшие ткани, слоновая кость и редкое дерево, великолепнейшие, с необыкновенным трудом сотканные, ковры вавилонские, шерсть милетских овец, газовые ткани косских девушек — всё доставлялось сюда, в этот склад место половины мира.
С приятным изумлением шёл Харикл среди этой массы народа, представлявшей совершенно необычное зрелище. Картины жизни афинской успели уже несколько изгладиться в его сознании в течение шести лет, что он был в отсутствии. Все города, виденные им в Сицилии, были до того пустынны, что в них гнездилась дичь, а в предместьях городов устраивалась нередко охота. Даже Сиракузы, которые Тимолеон[28] нашёл до того безлюдными, что лошади паслись в высокой траве, покрывавшей рынок, успели возвратить себе лишь в ничтожной степени своё прежнее оживление. В Коринфе он встретил такую жизнь, которая могла сравниться разве только с живою деятельностью Пирея или с оживлением афинской агоры[29]. Он попросил мальчика, предложившего ему фрукты, указать дом Сотада.
— Отца прекрасной Мелиссы и Стефанион, — сказал, улыбаясь, мальчик. — Он живёт близёхонько отсюда, — прибавил он, предложив довести до дома, и весело пошёл впереди Харикла, лишь только тот согласился.
Дом Сотада не был обыкновенной гостиницей, в которой принимали всякого, искавшего крова, где бы мог останавливаться путешественник, какого бы состояния он ни был, получать там удовлетворение потребностей на-
стоящей минуты, укрываться от непогоды или же находить отдых. Он пускал к себе только некоторых, по большей части хорошо известных ему посетителей, которые приезжали по нескольку раз в год и оставались в городе довольно долго. Для многих не было тайною, что две девушки, которых Сотад выдавал за своих дочерей, были основным капиталом, процентами с которого жила семья, а также и то, что их мать Никипа, обыкновенно называемая также Эгедион (козлёнок), была известна сначала под именем Амалатей и содержала прежде весь дом. Между тем Сотад старался показать перед посторонними, что он ничего не знает о ремесле своих дочерей, тогда как мать, хитрая посредница во всех подобных исканиях, пользовалась этой внешней строгостью хозяина дома для того, чтобы достичь как можно более выгодных условий.
В сопровождении мальчика Харикл дошёл до дома, довольно невзрачного на вид, стоявшего невдалеке от Кенхрейских ворот, на одном из самых бойких мест, где всюду были лавки. Соседство с Кранионом и улицей гавани приводило и сюда множество народа. Здесь находил всякий: и питающийся луком матрос, и натирающийся душистыми мазями щёголь, первый — за пару оболов[30], составляющую, может быть, более половины его дневного заработка, второй — за горсть серебра, — место, где принимала их нежная красавица, готовая удовлетворить желания каждого из них. Дав своему проводнику несколько монет, Харикл собирался уже идти к двери, но в это время мальчик, указывая на коренастого, не совсем опрятно одетого мужчину с наглой физиономией и осанкою, закричал ему, что человек этот и есть возвращающийся домой Сотад.
Юноша подошёл к Сотаду и объяснил в нескольких словах что он ищет гостеприимства на несколько дней и что друг из Аргоса советовал ему обратиться сюда. Незнакомец оглядел его с ног до головы, словно выдающий ссуду трапецит, и с удовольствием остановил свой взор на статной лошади и тяжело навьюченном благообразном рабе, сказав несколько недовольным тоном:
— Мой дом, в сущности, не место, где бы мог останавливаться всякий; ты бы гораздо лучше сделал, если бы пошёл в ближайшую гостиницу. Я имею дочерей, красота которых и без того привлекает слишком много поклонников, и при тесноте моего дома не так-то легко давать приют таким молодым людям, как ты. Впрочем, будь моим гостем, так как ты послан сюда моим другом из Аргоса; я позабочусь о том, чтобы ты и лошадь твоя ни в чём не нуждались.
С этими словами он отпер дверь, позвал раба, который взял лошадь, и, пригласив Харикла войти, последовал за ним в сопровождении Мана.
Грубоватая речь этого человека и вообще его манера произвели не совсем-то благоприятное впечатление на юношу, а следы некоторого беспорядка во дворе не способствовали к тому, чтобы составить особенно выгодное мнение об образе жизни обитателей дома. Черепки битых кружек из-под вина лежали в одном углу, завядшие венки — в другом. Из внутренних покоев дома доносился шум голосов, к которому примешивалось по временам и пение. Можно было бы подумать, что этот шум происходит оттого, что здесь пируют мужчины, но ведь было ещё слишком рано, хозяин дома только что возвращался и солнце ещё не село. Действительно, этот беспорядок, казалось, отчасти смутил, отчасти рассердил хозяина, который поспешно провёл гостя по лестнице наверх, где он отвёл ему такое прекрасное помещение, существование которого Харикл и не предполагал в подобном доме.
— Надеюсь, что тебе здесь понравится, — сказал он. — Но ты пришёл издалека и нуждаешься в отдыхе. Пегнион, — крикнул он мальчику лет пятнадцати, — принеси масла, чесалку и полотно и сведи гостя в ближайшую ванну. Позаботься также о том, чтобы за ужином не было недостатка в вине и кушаньях.
Затем он удалился, а мальчик, возвратившийся скоро со всеми нужными принадлежностями, проводил Харикла в ванну. Возвратясь в своё помещение, Харикл нашёл уже готовый ужин, за которым Пегниону сегодня не пришлось служить особенно долго, так как отдых и сон были юноше нужнее, чем пища.
А между тем, несмотря на усталость, он долго не мог заснуть. Даже наверх к нему в комнату всё ещё доносились из глубины дома беспорядочные крики и дикий смех. Была уже почти ночь, а Харикл услышал, как раздался сильный стук у входной двери и затем ворвалась толпа гостей. Ему казалось, что он слышит ясно имя Стефанион: не так ли назвал мальчик одну из дочерей хозяина дома? Значит, в самом деле здесь вели не только несколько свободный образ жизни, как уверял друг в Аргосе, но образ жизни настоящих гетер. А между тем грубое, почти отталкивающее обращение отца совсем не вязалось с этим. Он не был похож на сводника, который ласково и с предупредительностью встречает людей, погибель которых замышляет в сердце. Однако, должно быть, девушки пользуются известностью, так как даже мальчик знал их имена. Все говорили, что они прекрасны, и Харикл порешил во что бы то ни стало познакомиться с ними на следующий день.
Случай к тому представился скорее, нежели он ожидал. Когда на другой день он вышел из дому, к нему подошёл Сотад и пригласил его отобедать в кругу его семьи.
— Я тщательно оберегаю своих дочерей от опасного знакомства с посторонними молодыми людьми, но твоё лицо выражает так много скромности, серьёзности и мудрости, что тебя мне бояться нечего.
Молодой человек принял приглашение с улыбкою. Ему казалось, что приглашение это разъясняло характер его хозяина, очевидно избегавшего придавать своё ремесло гласности. Тем сильнее становилось любопытство, и никогда в жизни не ожидал он ещё с таким нетерпением обеденного часа. Наконец, после долгих ожиданий, солнечные часы показали, что уже пора идти в гостеприимный дом, где, в ожидании незнакомца, вся семья уже собралась.
Девушки были удивительно хороши. Высокий рост Стефанион, её роскошные чёрные локоны, падавшие на прелестную розовую шею, большие чёрные глаза, смотревшие из-под тонкой дуги чёрных как смоль бровей, безупречное телосложение, которое не могло укрыться от взора и под довольно тяжёлой тканью её одежды, напоминали собою идеальные изображения Геры; но гораздо очаровательнее показалась залюбовавшемуся ими Хариклу младшая сестра Мелисса, наивное, весёлое существо, в первом цвете юности. Она не так поражала правильной красотой, но зато она очаровывала необыкновенной миловидностью, невыразимою грацией, сопровождавшей малейшее движение её нежных, слегка округлённых членов. Скромная и приличная их одежда почти что заставила Харикла усомниться в заранее составленном мнении; но непринуждённость, с какой Мелисса заняла своё место между ним и своей матерью, весёлость и развязность, с которой сёстры вступали в разговор и принимались за кубок, мало согласовывались с обыкновенной робостью греческих девушек. Да и одеяние их становилось мало-помалу как будто небрежнее. Взоры и движения Мелиссы изобличали страсть, которая не могла быть только следствием вина; когда же отец удалился на несколько мгновений из комнаты и Харикл подал ей свой бокал, она тщательно заметила то место, к которому прикасались его губы, и приложила свои как раз к тому же месту. В пылу желания юноша взял у неё из рук кубок, чтобы сделать тоже. Мелисса доверчиво склонилась к нему, как бы случайно отстегнулась застёжка, придерживавшая на плече хитон[31]... Но в эту самую минуту возвратился Сотад, и обед кончился.
Взор Мелиссы выражал надежду на новое свидание, а Харикл, уходя, был совершенно пленён. Незачем было заманивать далее; обед был ловушкою, и юноша попался в неё сразу. Не было сомнения, что эти девушки были гетерами; но этого-то он и хотел; он желал, чтобы они отдались ему, как бы уступая своему собственному чувству, облекая тайною своё открытое ремесло. Мысль о скором отъезде была почти оставлена; он должен был непременно обладать Мелиссою. Ман был так неловок в подобного рода делах, он не мог служить ему в данном случае; нужно было обратиться за этим к прислуге дома.
— Пегнион, — сказал он вечером, обращаясь к прислуживавшему ему мальчику, — хочешь заработать денег?
— Ещё бы нет,— отвечал тот.
— Это будет тебе не трудно, — продолжал Харикл. — Ты имеешь прелестных хозяек, и я люблю Мелиссу. Устрой, чтобы она провела со мною следующую ночь.
— Что с тобою, — сказал удивлённый Пегнион, — как могло тебе прийти в голову относиться, как к продажной девушке, к дочери порядочных родителей?
— Перестань, — возразил Харикл, — я очень хорошо знаю, где у вас лежит граница приличия, и роль удивлённого тебе вовсе не к лицу. Но оставим это. Достань мне Мелиссу, и в награду за это ты получишь десять драхм.
— Десять драхм? — сказал мальчик. — Нет нельзя. Конечно, Мелисса не будет противиться. Девушка сама не своя, с тех пор как тебя увидала; она плачет, произносит твоё имя, не хочет жить без тебя. Мы все полагаем, что ты подсыпал ей чего-нибудь в кубок.
— Ну, так отчего же нельзя? — спросил Харикл. — Ты, конечно, не думаешь, чтобы этому помешала мать?
— Нет, она также не слишком строга, — прервал Пегнион, — и ввиду стеснённых обстоятельств, в которых находится семья, четыре или пять золотых заставили бы её решиться отворить тебе двери, Парфенона[32]. Но разве ты забыл, что Сотад дома, разве ты не замечаешь, как ревниво он их стережёт?
— Да, действительно, по-видимому, оно так, — вскричал, смеясь, Харикл, — но Никипа сумеет устранить и это препятствие. Полно, Пегнион, не притворяйся. Скажи матери, что она получит от меня мину серебра, если даст мне возможность быть завтра вечером у Мелиссы. Ступай, заработай свои десять драхм.
— Десять драхм, — повторил снова мальчик. — А мне пятнадцать лет.
— Ну, хорошо, так ты и получишь пятнадцать, — сказал юноша, — а теперь ступай и устрой хорошенько своё дело.
Пегнион удалился, уверяя, что он, с своей стороны, постарается, но что уладить дело будет всё-таки не легко.
Едва стало рассветать, как Харикл вскочил уже с своего ложа. Он спал беспокойно, и под утро не ускользнул от его слуха шум как бы отворявшейся внутренней и наружной двери. Мысль, что какой-нибудь счастливый любовник Мелиссы возвращался потихоньку от неё, обеспокоила его.
Вскоре вошёл Пегнион. Весёлое лицо его давало надежду на хорошие вести. Он сказал Хариклу, что господин его решился сегодня же непременно съездить по делу в Сикион и велел просить его одолжить ему лошадь, которая давно уже стоит без дела. Он пробудет в отсутствии всего две ночи, а Харикл вряд ли до тех пор уедет из Коринфа. Юноше казалось, что он отлично понимает цель этого путешествия, и хотя он ни на минуту не сомневался в том, что сам Сотад был посредником в делах своих дочерей, но ему всё-таки было приятнее, что этот грубый человек оставлял его одного с женщинами. Поэтому он охотно согласился. О Мелиссе Пегнион не мог ещё сказать ничего, а на вопрос Харикла, отчего отворялись ночью двери дома, мальчик объяснил, что рабыня выходила под утро, чтобы зажечь у соседа потухшую лампу. Харикл заставил себя поверить.
Сотад уехал; был уже давно полдень, а Харикл всё ещё не получал никаких известий от Пегниона, которого он ожидал на рынке, где встретился и с Ктезифоном. Сообщив другу о своей надежде, он уговорил его остаться лишний день в городе. Ктезифон согласился неохотно и снова предостерёг его. Но юноша и не подозревал, чтобы за этою, столь обыкновенною игрою могла скрываться какая-нибудь опасность. В нетерпении ходил он взад и вперёд. Наконец к нему подошёл мальчик с желанным известием. Ему удалось уговорить мать, и Мелисса с нетерпением ожидает своего возлюбленного. Как только все уснут, он сам проведёт его к тихому покою, где Дионис и Афродита, эти неразлучные боги наслаждения, встретят его.
— Смотри, — прибавил он, — не забудь только вручить матери мину серебра, когда она отворит тебе дверь, вспомни также и об услуге, которую я тебе оказал.
В гостеприимном доме, в котором остановился Ктезифон, шестеро молодых людей, в том числе и он, а также сам радушный хозяин возлежали за пиром. Разносили венки и благовония и мешали вино. Весёлые разговоры присутствовавших изобличали в них людей, наслаждавшихся жизнью и хорошо знакомых с красавицами Коринфа.
— Мне придётся остаться у тебя днём долее, — сказал Ктезифон своему хозяину. — Друг, с которым я приехал, одолжил свою лошадь хозяину дома, в котором он живёт, а Сотад — так зовут его — предполагает возвратиться не ранее чем через три дня.
— Сотад, — вскричал один из молодых людей, — не тот ли, который выдаёт себя за отца моей Стефанион?
— И очаровательной Мелиссы, — прибавил другой.
— Да, так зовут его дочерей, — сказал Ктезифон. — Вы его знаете? Он поехал сегодня в Сикион.
— Не может быть, — возразил второй, — я сам видел его давича в сумерках в то время, как он пробирался по направлению к Истмийским воротам; как он ни скрывался, я всё-таки узнал его. Странно только то, что минуту спустя я встретил его раба, который действительно вёл прекрасную лошадь.
— Тут что-нибудь да кроется, — сказал первый, вскакивая с места. — Стефанион прислала сегодня мне сказать, что она больна и чтобы я к ней не приходил. Я не хочу думать, чтобы девушка, которая два месяца принадлежит мне
— Успокойся, — сказал Ктезифон, — моему другу нравится младшая сестра, Мелисса.
— Ну, — сказал этот, — нет сомнения, что твоему другу грозит какая-нибудь опасность. Этот Сотад самый бесчестный из сводников, и твой друг будет уже не первым иностранцем, которого он сначала заманит, а потом поступит с ним, как с обольстителем своей дочери.
— В таком случае, друзья, — вскричал хозяин Ктезифона, — всего лучше будет, если мы отправимся к дому Сотада и посмотрим, не можем ли мы помешать какой-нибудь мошеннической проделке.
Предложение было принято тем охотнее, что Главку хотелось убедиться в болезни его Стефанион, а другие надеялись увидеть забавную сцену в доме гетер.
— Но нас не впустят, — сказал один из них.