Но в этот первый час рождающейся славы — этого восходящего солнца — сияние света рассеяло все тени. Вивекананда оказался героем дня.
* * *
Каковы же были его чувства при этой победе? Он горевал. Бродячий монах видел, что жизнь в свободном уединении с богом — кончена. Какой религиозной душе не будут понятны эти сожаления? Он сам хотел этого… Нет! За него хотела неведомая сила, внушившая ему его миссию… Но другой внутренний голос говорил ему: "Откажись! Живи в боге!" Никогда он не мог внять одному голосу, не изменив, хоть отчасти, другому. Отсюда — периодические кризисы этого бурного духа, терзаний которого, по внешности противоречивых, но тем не менее логичных, никогда не могли понять более цельные умы; те, чья мысль не знает противоречий, делают из своей скудости обязательную добродетель и считают беспорядочностью или двойственностью мощное и трагическое стремление чрезмерно богатых душ к гармонии. Вивекананда всегда был и будет мишенью таких недоброжелательных суждений, для смягчения которых он, из гордости, ничего не желал сделать.
Сложность царила не только в его душе, она таилась и в самом его положении. Как до, так и после успеха (и может быть, в большей мере после) задача его была трудной. Едва не погибнув от бедности, он рисковал быть раздавленным гнетом богатства. Американский снобизм набросился на него и в первом порыве угрожал его задушить своей роскошью и суетностью. Вивекананда страдал до тошноты, думая об этих брошенных деньгах. Ночью, в своей комнате, он испытывал приступы отчаяния, он катался по полу, представляя себе народы, умирающие от голода.
"О, Мать, — стонал он, — что мне делать с моей славой, когда мой народ пребывает в нищете!…"
Отчасти чтоб послужить делу несчастной Индии, отчасти чтоб избавиться от опеки своих богатых покровителей, он принял предложение одного лекционного бюро совершить поездку по Соединенным штатам: Восток и средний Запад, Чикаго, Айова, Де Муан, Сент-Луис, Миннеаполис, Детройт, Бостон, Кембридж, Балтимора, Вашингтон, Нью-Йорк и т. д. Средство было рискованное. Но если они думали, что он, по примеру стольких других лекторов, будет срывать аплодисменты и доллары, подставляя кадильницу под нос американской публики, то их скоро постигло разочарование!..
Первое впечатление изумления и восторга перед потрясающей мощью молодой республики рассеялось. Вивекананда почти сразу же наткнулся на грубость, бесчеловечность, умственную ограниченность, узкий фанатизм, колоссальное невежество, на подавляющую наивную и самоуверенную неспособность понять все то, что думает, что верует, что живет иначе, чем избранный народ рода человеческого… Он не был терпеливым. Он не щадил ничего. Он клеймил пороки и преступления западной цивилизации, присущие ей черты насилия, хищничества, разрушения. Однажды в Бостоне, когда ему предстояло говорить на прекрасную религиозную тему, особенно ему близкую[53], он почувствовал такое отвращение при виде аудитории, хитрых и жестоких рож деловых и светских людей, что не пожелал дать им доступ в свое святилище и, внезапно переменив предмет, с негодованием обрушился на цивилизацию, представителями которой были эти волки и лисицы[54]. Скандал получился громкий. Сотни слушателей покинули зал. Печать пришла в неистовство.
Особенно беспощаден он был к ложному христианству, к религиозной лжи:
"Прекратите вашу похвальбу! Что ваше христианство сумело когда-либо сделать в мире без оружия?.. Вашу религию проповедуют во имя роскоши. Проповеди, которые я слышал здесь, — сплошное лицемерие… Вся эта груда богатств, говорящая от имени Христа! Да Христос не нашел бы у вас камня, чтобы преклонить голову… Вы не христиане… Возвратитесь к Христу…
Взрыв ярости был ответом на это презрительное поучение. С этого дня за ним по пятам ходили толпы клерджименов, преследовавших его своими нападками и обвинениями, доходя до того, что распространяли в Америке и в Индии гнусную клевету о его жизни и нравственности[55]. Достаточно постыдно и то, что некоторые представители индусских соперничавших обществ, задетые успехом Вивекананды, не побоялись подхватить эти низкие сплетни ненавистников-миссионеров. А эти христианские миссионеры, в свою очередь пользуясь оружием, данным им в руки ревнивыми индусами[56], с комическим усердием доносили в Индию на свободного саньяси, который в Америке не соблюдал строгого устава, предписываемого правоверным индуизмом[57]. Вивекананда с отвращением увидел в испуганных письмах своих учеников из Индии горькую пену волн, поднятых ханжами. Как величественно он снова бросает ее в лицо тем, кто хочет забрызгать его этой грязью!
"Неужели вы думаете, что я родился, чтоб жить и умереть в шкуре одного из этих трусливых служителей каст, суеверных, безжалостных, лицемерных, безбожных, которых вы найдете только среди культурных индусов? Я ненавижу трусость. Я не хочу иметь ничего общего с этими трусами… Я принадлежу всему миру так же, как и Индии. Не следует шутить с этим! Какая страна имеет на меня особые права? Разве я раб какой-либо нации?.. Я чувствую за собой власть более могущественную, чем человек, или бог, или дьявол!"
Письмо одного из его американских учеников, Свами Крипананды[58], набрасывает нам картину его злоключений в Соединенных штатах:
"Эта оранжерейная атмосфера псевдорелигиозных уродств, пожираемых нездоровой жаждой ненормального, оккультного, исключительного, где бессмысленное легковерие порождает сотни безумных обществ: привидений, махатм, лжепророков, — этот приют безумцев всех цветов, был для Вивекананды отвратительным окружением. Ему прежде всего было необходимо очистить эти авгиевы конюшни…"
Он послал ко всем чертям толпу зевак и фигляров, ловящих рыбу в мутной воде, ротозеев, сбежавшихся на его первые лекции. Тотчас же он начал получать от интриганов, аферистов, религиозных шарлатанов предложения сотрудничества, обещания, угрозы, шантажирующие письма. Он не терпел никаких посягательств на себя. Он отбрасывал всякие объединения одной секты против другой. И ни разу он не избегал случая вступить в открытую борьбу, и борьбу беспощадную, против всех "комбинаций", стремившихся его использовать.
Поспешим сказать, к чести Америки, что эта нравственная неподкупность, этот мужественный идеализм, эта бесстрашная честность привлекли ему со всех сторон избранный круг защитников и почитателей, из которых образовалась группа его первых западных учеников и наиболее активных работников в его деле возрождения Индии.
IV. Америка в период первого путешествия Вивекананды. Англосаксонские предшественники азиатских учений: Эмерсон, Торо, Уот Уитмен
Было бы весьма интересно знать в точности, каким образом в течение XIX века американская мысль прониклась, непосредственно или посредственно, индусскими влияниями, так как несомненно, что они сыграли свою роль в формировании своеобразного морального и религиозного склада современной Америки, который так трудно понять чистому европейцу, — этого удивительного сочетания англосаксонского пуританизма, деятельного оптимизма янки, прагматизма, наукообразности, псевдоведантизма. Сколько мне известно, ни один историк серьезно этим не занимался. Между тем, это психологическая проблема первостепенной важности, имеющая значение для историка всей нашей цивилизации. В настоящий момент у меня нет данных, чтобы ее разрешить, но я хочу по крайней мере выделить некоторые ее элементы.
По-видимому, одним из главных проводников индусской мысли в Соединенных штатах был Эмерсон[59], а Эмерсон, как кажется, испытал в этом отношении сильное воздействие Торо.
Он был предрасположен к подобным влияниям; уже с 1830 года они начинают чувствоваться в его "Дневнике", где попадаются ссылки на индусские религиозные тексты. Его знаменитая речь в 1839 году в Гарвардском университете, вызвавшая в свое время возмущение, выражает веру в божественное в человеке, достаточно близкую к учению о душе Atman Brahman. Правда, он тесно связывает с ней моральное или моралистское представление, характерное лично для него и для его расы. Но в конечном счете она приводит к осуществлению в подлинном экстазе йоги "справедливости", понимаемой в двойном смысле: нравственного блага и космического равновесия; к ней примешивается одновременно Карма (действие), Бхакти (любовь) и Джнана (мудрость)[60].
Эмерсон был не особенно методичен в своем чтении, как и в писаниях. Кабо в своей работе о нем говорит, что он часто ограничивался выдержками и цитатами, вместо того чтобы читать книги целиком. Торо, напротив, был большим любителем чтения, и с 1837-го по 1862 год он жил по соседству с Эмерсоном. В июле 1846 года Эмерсон отмечает, что Торо читал ему выдержки из своей "Недели на реках Конкорд и Мерримек". А эта "Неделя" (Week, глава Monday) — бурное море восхищения Гитой, великими поэмами и высочайшей философией Индии. Торо хотел бы составить joint Bible (сводную Библию) из священных книг Азии — индусских, китайских, персидских, еврейских, чтобы нести ее "к границам мира", и берет девизом "Ex Oriente lux"[61].
Можно думать, что эти влияния не прошли бесследно для Эмерсона и что ему сообщился пламенный азиатизм Торо.
То было время, когда "Club Transcendental", основанный им в Бостоне, развивал наиболее кипучую деятельность; с 1840 года в трехмесячном журнале "The Dial", который он издавал вместе с американской Гипатией, Маргаритой Фуллер, печатались переводы с восточных языков. Потрясение, испытанное Эмерсоном от знакомства с индийской философией, было, очевидно, очень сильно, если он мог написать в 1856 году такое глубоко проникнутое ведантизмом стихотворение, как его прекрасный "Брама"[62].
Нужно вспомнить, что Новая Англия переживала тогда кризис духовного обновления и восторженного идеализма, который соответствовал (весьма отличаясь от него в своих основах, менее культурных, более крепких, бесконечно более близких к природе) вспышке идеализма у нас в Европе перед 1848 годом[63]. Анархистский Brookfarm Джорджа Риплея (между 1840-м и 1847 годом), беспокойное общество "Друзей всеобщего прогресса" (в 1840 году) в Бостоне объединяли мужчин и женщин различных убеждений и различных профессий, сжигаемых избытком первобытных сил, которые стремились освободиться от лжи прошлого, не зная, какую принять истину: ибо человечество не может жить, если не убедит себя, что обладает Истиной[64].
Увы! Та, с кем сочетался дух последующего полувека Америки, не оправдала смелых ожиданий медового месяца. Истина еще не созрела. И тем более не созрели те, кто хотел овладеть ею.
Это объясняется, однако, не отсутствием благородных идей, идей-сил, но их поглотили слишком быстро, не дав себе времени здраво их усвоить. Нервные потрясения, вызванные большими политическими и социальными потрясениями после великой междоусобной войны, болезненная поспешность, создавшая впоследствии бешеный темп жизни, на долгое время вывели из равновесия американский ум.
Несмотря на это, нетрудно обнаружить в поколении второй половины века семена, брошенные вольными пионерами Конкорда, Эмерсоном и Торо. Но какой странный хлеб замесили из их зерна приверженцы Mind Cure и мс-с Мэри Бэкер Эдди!
Без сомнения, как те, так и другие более или менее сознательно воспользовались индийскими принципами, просеянными сквозь идеализм Эмерсона[65]. Но они свели их на уровень плоского утилитаризма, направленного к их непосредственному использованию, к своего рода мистической гигиене, покоящейся на грубейшем суеверии, которое наделяет именем Christian Science[66] свою высокомерную полунауку и свое полухристианство.
Чертой, общей этим двум учениям, является вульгарный оптимизм, который разрешает проблему зла простым отрицанием, или, вернее, тем, что не считается с ним. "Зло не существует. Отвратим же от него наш взор…" Такое отвлеченное отношение, упрощенное до последней степени, было нередко свойственно самому Эмерсону. Он, насколько возможно, обходил в своих произведениях болезнь и смерть. Он не желал никаких теней. "Почтение к свету…" Это было несмелое почтение. У него были слабые глаза. Он начинал с того, что заслонял солнце абажуром. Народ его более чем охотно следовал его примеру. Говорят, что этот оптимизм необходим для действия? Я не слишком доверяю энергии человека или народа, которая зиждется на условиях, первоначально поставленных Natura Rerum. Я предпочитаю слова Маргариты Фуллер: "Я принимаю вселенную". Но принимаешь ее или нет, прежде всего нужно ее видеть! Видеть ее всю целиком!.. Мы вскоре услышим, как Вивекананда говорит своей английской ученице: "Учитесь узнавать Мать и в Зле, в Ужасе, в Страдании, в Небытии, как в Кротости и Радости!.." И даже улыбающийся Рамакришна из глубин своей мечты о любви и счастье умел видеть и напоминать добродушным поклонникам "благого Бога", что одной Благости недостаточно для определения Силы, которая каждый день приносит в жертву тысячи невинных. Здесь — основное различие, отделяющее Индию и героическую Грецию от англосаксонского оптимизма. Они смотрят в лицо Действительности — все равно, принимают они ее, подобно Индии, или борются с ней, подобно Греции, — и стремятся ее подчинить. Но у них действие никогда не покушается на область познания, как в Америке, где познание приспособлено для обслуживания действия и носит ливрею и фуражку с галуном, с надписью "Прагматизм"[67]. Легко себе представить, что Вивекананда не мог примириться с этим шутовским нарядом, под которым он находил каких-то ничтожных ублюдков своего великолепного индийского ведантизма, свободного и властного[68].
Но над этим стадом живых был умерший гигант[69], чья тень была в тысячу раз теплее, чем отражение солнца Бытия сквозь холодные методистские стекла. Он шел впереди Вивекананды и протягивал ему свою широкую руку… Как случилось, что он не схватил ее? Или вернее (ибо мы знаем, что в дальнейшем Вивекананда читал в Индии "Листья травы"), как случилось, что летописцы жизни Вивекананды, слишком небрежные, слишком мало образованные, могли оставить в стороне, когда писали свою историю, такое важнейшее событие, как встречу индийского посланца Атман-Брахмана и эпического певца "самого себя" — Уота Уитмена!
Он успел умереть годом раньше, 26 марта 1892 года, близ Кэмдена, рабочего предместья Филадельфии. И триумфальный отголосок его похорон — не языческих, как тогда писали, а именно созвучных духу индийского универсализма[70] — еще звучал в памяти. К Вивекананде пришли многие из друзей Уитмена; он сам завязал дружеские отношения с тем, кто произнес последнее "прости" поэту[71], - со знаменитым оратором, агностиком и материалистом, Робертом Ингерсолем[72]. Он не раз доброжелательно спорил с ним. Как же может быть, чтоб он не слышал об Уитмене?
Хотя этот великий человек достаточно известен по значительным трудам, посвященным ему во всех странах, в частности во Франции нашим дорогим товарищем Базальгеттом[73], я все же считаю необходимым набросать здесь краткое изложение его религиозной мысли; эта сторона его деятельности менее всего освещена — здесь, однако, заключается ее сердцевина.
Значение этой мысли не содержит ничего таинственного. Добрый Уитмен и не прикрывал ее наготы. Его вера разлита повсюду в его "Листьях травы" (Leaves of Grass). Она особенно сосредоточена в одной большой поэме, которую "Песнь о самом себе" (Song of Myself) слишком затмила и которой нужно вновь вернуть первое место, куда ее твердо поставил сам Уитмен, поместив ее во главе окончательного издания своих стихотворений, непосредственно после "Посвящений" (Inscriptions).
Это "Отправление из Пауманока" (Starting from Paumanok)[74].
Что провозглашает он там?
"Я основываю религию…
Я говорю, что земля вся целиком и все светила небесные существуют только для религии…
Знай, только для того, чтоб бросить в землю семена более великой религии, Я пою…
Чтобы ты разделил со мною два величия и третье, восходящее, обнимающее их все и более великолепное Величие Любви и Демократии и величие Религии".
Почему же два первых "величия", в сущности второстепенные, обыкновенно заслоняют у комментаторов Уитмена третье, которое их "обнимает" и над ними господствует?
Эта религия была так близка его сердцу, что он хотел ее распространить во всей стране путем лекций, несмотря на свою нелюбовь к публичным выступлениям[75]. Она воплощается или концентрируется в одном слове, которое звучит чудесно, как музыка индийской души. Это слово: "Тождество". Оно наполняет его произведения. Его можно найти почти во всех поэмах[76].
Тождество со всеми формами жизни, во все мгновения. Непосредственность осуществленного единства. И уверенность в вечности каждого мгновения, каждого мельчайшего атома Бытия.
Каким образом эта вера пришла к Уитмену? Разумеется, внезапно, как озарение, вернее всего, во время жизненного кризиса, вскоре после его тридцатилетия, после непривычных волнений путешествия в Новый Орлеан.
Совершенно неправдоподобно, чтобы он читал когда-либо индийские книги. Когда в ноябре 1856 года Торо говорит ему, что "Листья травы" (появившиеся в июле 1855 года, вторым изданием — летом 1856 года) напоминают ему великие восточные поэмы, и спрашивает, знает ли он их, Уитмен категорически отвечает: "Нет!"[77] И нет никакой причины сомневаться в его ответе. Он читал редко и прочел мало книг; он не любил библиотек и людей, которые питаются ими. До конца своей жизни он, по-видимому, даже не поинтересовался, насколько верно мнение о близости его мысли к мысли Азии, создавшееся в маленьком кружке в Конкорде. Каждый раз, когда в своих гомерических перечислениях он вводит лик Индии, крайняя туманность выражений является для нас лучшим доказательством его незнания[78].
Тем более интересно, каким образом он мог, не выходя из пределов своей личности — личности стопроцентного американца — сам для себя бессознательно следовать ведантической мысли (ибо это сходство не ускользнуло ни от кого из группы Эмерсона, начиная с него самого, автора мало кому известной, но замечательной остроты: "Листья травы" кажутся мне смесью Бхагавадгиты и "New York Herald'а").
Отправной точкой была для Уитмена внутренняя сущность его расы, его религиозное наследство, как бы парадоксально это ни казалось. Его семья со стороны отца принадлежала к левому крылу квакеризма, группируясь около одного атеиста, Элиаса Хикса, которому Уитмен в конце своей жизни посвятил небольшое произведение. Это были великие религиозные индивидуалисты, которые, освободившись от всякой церкви и всякого credo, считали, что вся религия состоит во внутреннем озарении, "безмолвном тайном экстазе"[79].
Такое нравственное предрасположение должно было благоприятствовать созданию у Уитмена еще с детства привычки к мистическому сосредоточению, не направленному на определенный объект, но тем более проникающему во все его переживания. Дарование маленького Уота довершило остальное. У него от природы была какая-то жадная восприимчивость, которая заставляла его не только срывать с виноградных лоз мира ягоды удовольствия или страдания, как это делают обычные люди, но мгновенно воплощаться во все предметы, которые он видел. Он описал это редкое свойство в своей изумительной поэме "Осенние ручьи" (Autumn Revulets):
По чистейшему инстинкту, без размышления, вся вселенная была для него не объектом, а субъектом — была им самим. Когда он внезапно отдал себе в этом отчет в ту эпоху своего тридцатилетия, которую он считал своим настоящим рождением (вероятно, около 1851–1852 года), это было для него ослепительной молнией, озарением экстаза:
"О счастье, — сказал он, — чувствовать равновесие души в ней самой, приемлющей тождество через материальные вещи!.. Моя душа устремится от них ко мне, вся дрожа"[80].
Ему казалось, что он "проснулся впервые и что все до сих пор было лишь жалким сном".
Наконец некоторые лекции и беседы Эмерсона[81] помогли ему осознать свои интуитивные чувства и превратить их в идеи, правда, еще очень неопределенные и бессвязные. Ибо у этого человека, всегда равнодушно относившегося к логике рассуждений и к метафизическим построениям[82], вся цепь идей сводилась главным образом к настоящему мгновению и к озарению, которое сразу извлекало из него бесконечность пространства и времени. Таким путем он сразу же замечает, обнимает, вмещает каждый из различных объектов, становится сам каждым из них и их грандиозной совокупностью, и развитие и слияние всех космосов осуществляется в каждой частице жизненного атома. Разве это не то же, что вершина экстаза, самое самозабвенное самадхи "бхакти-йога" (индийского ясновидца путем любви), который сразу достигает высшего предела осуществления и, овладев им, вновь спускается вниз, чтобы применить его во всех поступках и мыслях ежедневной жизни[83].
Мы имеем здесь типичное проявление склонности к ведантизму, которое существовало в Америке задолго до появления Вивекананды. Она действительно является предрасположением, свойственным человеческой душе, вообще во всех странах и во все время. Она никоим образом не связана, как полагают некоторые индийские ведантисты, с системой учений в какой-либо одной стране, но ему более или менее благоприятствуют или не благоприятствуют перипетии развития отдельных народов и тех credo и обычаев, на которых они строят свою культуру. Можно, пожалуй, сказать, что это настроение существует в скрытом виде у всех, кто носит в себе хоть искру творческого огня, в особенности у великих художников, которые не только отражают в себе (как безразличная посредственность), но и воплощают всю вселенную. Я имел случай отметить у Бетховена такие вспышки дионисийского соединения с Матерью, каким бы именем ни называть скрытое Существо, которое сердце ощущает в каждом дыхании земли. Великая европейская поэзия XIX века, особенно английская времен Вордсворта и Шелли, полна этих внезапных проблесков. Но ни один западный поэт не собрал с такой мощью и сознательностью, как Уитмен, всех этих разбросанных огней в одну жаровню и не возвысил свою интуицию до веры, — он веровал за свой народ, за мир, за все человечество.
Как странно, что эта вера не столкнулась с верой Вивекананды!
Он должен был поразиться целым рядом неожиданных совпадений — столь резкого, столь настойчивого у Уитмена, столь прочного ощущения странствий личности "через триллион" лет и ее постоянных "воплощений"[84], в которых учитываются и прибыли, и убытки всех предшествующих существований. Atman Brahman, двойное "я", из которых ни одно не хочет склониться перед другим[85] — сеть майи, которую он разрывает[86], и в расширенных просветах — сияющий взгляд бога, "круг, созданный из множества кругов; о ты, кипящее начало, ты, скрытое зерно, ревностно хранимое, ты, центр"[87], - великолепная "Песнь о Всеобщем"[88], в которой осуществляется слияние противоположностей в гармонии, — это слияние всех религий, всех верований и отрицаний и даже сомнений, всех темпераментов мысли, эта общность всех душ мира, которая и была в Индии заветом, данным Рамакришной своим ученикам[89], - "Все есть Истина!"[90]
И даже некоторые черты отдельных людей — не были ли они родственны друг другу? Эта высокомерная гордость, равняющая себя с богом[91], этот воинственный дух великого кшатрии, врага покоя, брата войны, который не боится опасности и смерти[92], который их призывает, — этот культ Страшного, напоминающий мрачные и прекрасные исповеди Вивекананды Sister Nivedita во время мистического паломничества в Гималаи[93].
И, однако, я столь же ясно вижу, что в Уитмене могло не нравиться Вивекананде: эта неестественная смесь "New York Herald" и Гиты, которая вызвала такую улыбку у Эмерсона, — этот метафизический журнализм, эта дешевая, собранная по словарям, эрудиция, этот немножко ярмарочный наряд бородатого Нарцисса, это огромное довольство собой и своим народом — этот демократический американизм, ребяческая суетность, вульгарность, распускающая перья перед зеркалом, — все это должно было возбудить аристократическое презрение великого индуса — особенно компрометирующая близость этого идеализма с подозрительными забавами "метапсихики", спиритизма, привидений и т. п.[94], чего Вивекананда никогда не терпел.
Но эти столкновения не могли уничтожить притяжения, которое оказывал этот мощный магнит на металл души такой личности, как Вивекананда. Они и не уничтожили его, потому что мы имеем доказательства, что Вивекананда читал в Индии "Листья травы" и что он называл Уитмена саньяси Америки[95], утверждая, таким образом, их общее родство. Следует ли поэтому думать, что он сделал свое открытие лишь к концу своего пребывания в Америке, ибо во время этого пребывания ни одно слово из подробного описания, опубликованного его учениками, не упоминает о нем?
Как бы то ни было, дух Уитмена был налицо, доказывая, что Америка была готова принять индийскую мысль. Она шла навстречу. И старый кэмденский пророк торжественно возвестил пришествие Индии:
Он открыл ей объятия. Он поручил "Храму демократии" Америки — путника во имя религии, странника Индии:
Индийские биографы Вивекананды совершили, таким образом, досадное упущение, не назвав Уитмена в первом ряду тех, чья мысль приветствовала чужеземного гостя на Новом континенте.
Но, поставив его вновь на подобающее ему место, рядом с Вивеканандой, плечо к плечу, с той же шириной плеч, остережемся все же преувеличить его влияние на Америку. Этому Гомеру "массы"[98] не удалось проникнуть в массу. Этот провозвестник великих судеб демократии в Америке умирал непонятым, почти незамеченным демократиями Нового света. Этот певец "Божественного среднего"[99] был любим и почитаем лишь избранным кругом художников, и притом, может быть, больше английских, чем американских.
Но так бывает почти со всеми предтечами. И от этого они нисколько не меньше являются истинными представителями своего народа, даже если их народ их не признает: в них освобождаются раньше срока глубинные силы, которые таит человеческая масса и которые она подавляет: они возвещают об этих силах. Рано или поздно они дадут взрыв. Личность, подобная Уитмену, была гениальным провозвестником скрытой души, которая спала (и сейчас она еще не совсем пробудилась) в океанических глубинах родного ему народа Соединенных Штатов.
V. Проповедь в Америке
Из всей этой совокупности духовных проявлений, картину которой я мог здесь лишь набросать и углубленное исследование которой я оставляю историку новой души Запада, становится понятным, что мысль Соединенных Штатов, обработанная за полвека этими ферментами, более чем какая-либо другая из всего Запада оказалась подготовленной принять Вивекананду.
Едва он начал говорить, как к нему потекли мужчины и женщины, жаждущие его услышать. Они приходили из всевозможных кругов: из гостиных и из университетов, истинные и чистые христиане, так же как агностики и искренние вольнодумцы. Что поражало Вивекананду — что и сейчас поражает нас, — это то, что на этой молодой и в то же время старой земле, которая остается загадкой, надеждой, ужасом для будущего, — всюду встречались зарождающиеся бок о бок возвышенные и мрачные силы, безмерная жажда истинного, безмерная жажда ложного, полное бескорыстие и нечестивый культ злата, детская искренность, ярмарочное шарлатанство. Несмотря на страстные порывы, которые порой вызывал его бурный характер, он был достаточно велик душою, чтобы держать в равновесии и свои симпатии и антипатии; он всегда умел отдать должное добродетели и действительным силам англосаксонской Америки.
В сущности, хотя то, что он создал на этой почве, было прочнее, чем где-либо в Европе, он никогда не ощущал ее так твердо под ногами, как в Англии, которую он узнал позднее. Но нет ничего великого в новой Америке, к чему он не приблизился бы с почтением и чего он не привел бы с восхищением в пример и подражание своим соотечественникам: экономические системы, промышленную организацию, народное просвещение, музеи и картинные галереи, успехи наук, учреждения гигиены и социальной помощи. Краска бросалась ему в лицо, когда он сравнивал замечательные достижения Соединенных Штатов в этой области, щедрость расходования общественных средств на общественное дело, с социальной апатией своей родины. И он, всегда готовый бичевать жестокую гордость Запада, готов был еще более жестоко унижать гордость Индии, подавляя ее примером социальных достижений Запада.
"О палачи!.." — восклицает он, выйдя из образцовой женской тюрьмы, где с арестантками обращались вполне гуманно, вспоминая о жестоком равнодушии индусов к бедным и несчастным, которые не имеют никакой возможности спасения… "Ни одна религия на земле не нашла более величественных слов, чтобы проповедовать человеческое достоинство. И ни одно общество не угнетает своей пятой несчастных так безжалостно, как индусское общество. Этому виной не религия, а лицемерные фарисеи, саддукеи".
Поэтому он не перестает заклинать, пробуждать, толкать молодежь Индии:
"…Препоясайте ваши чресла, дети мои! Я призван Господом, чтобы сказать вам это… Надежда на вас, на малых, на кротких, на верных. Любите несчастных; а что до помощи, то взирайте на небо! Она явится! Я странствовал годы с этой тяжестью на сердце и этой мыслью в голове. Я стучал во все двери, к богатым и великим, с истекающим кровью сердцем. Я прошел полмира, чтобы достичь этой чужой земли, ища повсюду помощи. Господь поможет мне. Возможно, что я погибну на этой земле от голода и холода. Но я завещаю вам, юноши, мою любовь, мою борьбу за бедных, за невежественных, за угнетенных. Целуйте землю перед Господом и принесите им в жертву всю жизнь! Дайте обет посвятить все ваше существование искуплению этих трехсот миллионов, которые падают, падают все ниже с каждым днем! Слава Господу! Мы победим. Сотни погибнут в борьбе. Но сотни возобновят борьбу. Любовь и вера! Жизнь — ничто. Смерть — ничто. Слава Господу! Идем! Господь — наш вождь. Не глядите назад, на падающих. Вперед!.."
Это прекрасное письмо, вызванное картиной благородной социальной филантропии Америки, кончается криком надежды, который показывает, что Вивекананда, бичевавший Тартюфов христианской веры, чувствовал более, чем кто-либо другой, веяние Amor Caritas, оживляющей эту истинную веру:
"Я здесь среди детей сына Марии, и Господь Иисус мне поможет…"[100]
Нет, этот человек не считался бы с преградами религий. Именно он должен был произнести[101] могучее слово:
"Хорошо родиться в какой-нибудь церкви. Но страшно в ней умереть".
На возмущенные крики ханжей — христианских или индусских, которые считали себя призванными охранять закрытые двери своих нетерпимых религий, чтоб не допустить туда никого из неверных, он отвечал:
"Ах, да не все ли равно, индусы они, магометане или христиане! Все, кто любит Господа, могут всегда рассчитывать на мое участие… Идите в огонь, дети мои!.. Все придет к вам, если у вас есть вера… Пусть каждый из вас молится, днем и ночью, за миллионы существ, раздавленных в Индии, порабощенных бедностью, жрецами и тиранами!.. Я не метафизик, не философ и не святой! Я беден и люблю бедных. Кто сочувствует в Индии двумстам миллионам мужчин и женщин, погруженных в бездну невежества и бедности? Кто покажет им выход оттуда? Кто принесет им свет?.. Пусть эти бедные станут вашим богом!.. Только того назову я махатмой, чье сердце истекает кровью за бедных… Но пока миллионы будут жить в голоде и невежестве, всякого человека, который, получая образование за их счет, не заботится о них, я считаю предателем!.."
Таким образом, он ни на один день не забывает первоначальной идеи своей миссии, идеи, когти которой терзали его, пока он странствовал через Индию, с севера на юг, с юга на север, между Гималаями и мысом Кумари: спасти свой народ, его тело и душу (прежде тело: прежде всего — хлеб!), мобилизовать на помощь ему весь мир, расширив свое дело так, чтоб оно стало делом всех народов, делом бедных, делом угнетенных всего мира. Дающему дается. Не будем говорить о руке, протягивающей милостыню с высоты жалости. Равенство! Получающий дает, и дает столько же, сколько получает, если не больше. Он получает жизнь, он дает жизнь, он дает Бога. Ибо эти несчастные, эта Индия в лохмотьях, эти умирающие, они обладают Богом. Под гнетом страдания и издевательств, под которым народы изнывают от века, течет, бродит и сгущается вино вечного Духа. Приимите, пейте! Они могут повторить слово Тайной Вечери: "Ибо это моя кровь…" Они — Христос всех народов.
Поэтому перед взором Вивекананды открывается задача двоякого рода: распространить в Индии деньги и блага, приобретенные западной культурой; распространить на западе духовные сокровища Индии. Равный обмен. Братская взаимопомощь.
Он оценил не только материальные блага Запада. Он оценил блага социальные, блага моральные. Мы точно слышим восклицание изумления, которое вырвалось у него при созерцании духа человечества, изумления, которое великая, уважающая себя нация считает себя обязанной проявить по отношению даже к тем, кого она обязана осудить. Он был полон восхищения перед кажущимся равенством при виде миллиардера и женщины из простого народа, сидящих рядом в одном трамвае. Он приписывал этому более реальное значение, чем то, что скрывается под этим обманом зрения, помогающим орудовать машине, которая крошит всех, кто падает[102]. И тем болезненнее он чувствовал убийственное неравенство не-членов касты, стоящих вне каст в Индии:
"Судьба Индии, — писал он, — была замкнута печатью в тот день, когда было изобретено слово "mleccha" (не-индус, стоящий вне), которое закрыло дверь общения с другими".
Он заявлял, что прежде всего необходимо создать "организацию, которая научила бы Индию взаимопомощи и взаимопониманию", по примеру демократии Запада[103].
Он преклонялся также перед высоким интеллектуальным уровнем многих женщин в Америке и благородным употреблением ими своей свободы. Он противопоставлял их эмансипацию затворничеству женщин в Индии; и воспоминание о страданиях одной из сестер, которую он потерял, заставляло его работать над их освобождением, выполняя долг любви[104].
У него не было никакого расового самолюбия, которое мешало бы ему признать превосходство Запада по стольким пунктам[105], и ему хотелось извлечь из него пользу для своего народа.
Но гордость его принимала что-либо лишь при условии вернуть это сторицей. Он сознавал, что несет западному миру, запутавшемуся в сетях демона деятельности и практического разума (он сказал бы: "физического" разума) освобождение через дух, ключ к божеству, которое присутствует в человеке и которым владеет последний бедняк в Индии. Вера в человека, которая так развита в молодой Америке, была для него первой ступенью, основой для надежды. Будучи далека от того, чтоб унижать эту веру, как это отчасти делает европейское христианство, его энергия видела в ней свою младшую сестру, благородную по рождению, но ослепленную новым солнцем и идущую большими, поспешными шагами по краю бездны. Он считал себя призванным вернуть ей зрение, повести ее выше, на широкие террасы жизни, откуда можно видеть в Боге.
* * *
Он предпринял поэтому в Америке ряд апостольских путешествий, чтобы посеять на обширных пространствах нетронутых душ семена ведантического учения и пролить дождь любви Рамакришны. Эти семена были отобраны им и, согласно голосу здравого инстинкта, приспособлены для американских слушателей. Последнего же, своего учителя, он долго не называл, по стыдливости горячего чувства: он избегал называть его имя, хотя и распространял его учение; и даже когда он решился прямо заговорить о нем с некоторыми очень близкими учениками[106], он запретил предавать гласности свои проникновенные изъявления благодарности.
Он быстро отделался от лекторских организаций "янки", которые предписывали ему проторенную дорогу, от этих managers, которые эксплуатировали его, позоря его честь своей цирковой рекламой, ради больших сборов[107]. В Детройте, где он пробыл в 1894 году шесть недель, он сбросил иго связывавшего его договора. Он не мог больше выдержать. Он умолял своих друзей избавить его от контракта. Это не обошлось без больших убытков[108]. В Детройте же он встретил ту, кому из всех его западных учеников предстояло стать вместе с Sister Nivedita (мисс Маргарита Нобль) наиболее близкой его духу: ту, кто впоследствии приняла имя Sister Christine (мисс Гринстайдль)[109]. Из Детройта он вернулся в Нью-Йорк в начале зимы 1894 года. Там им сразу завладела группа богатых друзей, интересовавшихся гораздо больше им, человеком, который был в моде, чем его делом. Он не потерпел этого. Он желал быть один и быть господином у себя. Он устал от этой скачки с препятствиями, где нельзя было создать ничего прочного; он решил собрать постоянных учеников и открыть бесплатные курсы. Богатые друзья, предлагавшие его "финансировать", ставили ему неприемлемые условия: они готовы были заставить его ограничиться исключительно обществом "порядочных" людей. Им овладевали приступы бешенства. Он восклицал:
"Шива! Шива!.. Случалось ли когда-нибудь, чтобы великое дело выросло благодаря богачам? Творят сердце и мозг, а не кошелек!.."[110]
Несколько преданных и не особенно удачливых учеников взяли на себя финансовую ответственность за предприятие. Наняли в "нежелательном" квартале несколько неказистых комнат. Никакой мебели. Все садились где попало, он сам — на полу. Вначале — десять-двенадцать человек. Затем пришлось открыть дверь на лестницу: устраивались на ступеньках и на площадке. Вскоре пришлось думать о более просторном помещении. Эта первая серия лекций проходила с февраля по июнь 1895 года[111]. Он разъяснял в них Упанишады. Он побуждал каждый день несколько избранных учеников практиковать двойной метод раджа-йоги и джнана-йоги: одна — скорее специально психофизиологическая, имеющая целью интенсивное сосредоточение путем овладения жизненной энергией, путем подчинения организма разуму, путем молчания, предписанного всем внутренним, волнующимся потоком, чтоб мог слышаться единый и полный голос Существа[112]; другая — чисто интеллектуальная, родственная научному разуму, которая стремится к единению духа с мировым Законом, с абсолютной Действительностью: Наука — Религия.
До июня 1895 года он закончил редакцию своего знаменитого трактата о раджа-йоге, продиктованного мисс С. Е. Уолдо (позднее Sister Haridasi), которому предстояло привлечь внимание американских физиологов, поразить Вильяма Джемса и, позднее, вдохновить Толстого[113]. Во второй части моей книги я вернусь к этому мистическому методу, так же как и к другим главным йогам. Можно опасаться, что та, о которой идет речь, оказалась столь привлекательной для Америки лишь потому, что она ее принимала в самом практическом смысле, как сулившую материальное могущество. Этот гигантский народ с ребяческим умом чаще всего интересуется идеями лишь тогда, когда сам придает им материальный интерес. Метафизика и религия обращаются в его руках в ложные прикладные науки, цель которых — добыть тем, кто ими владеет, могущество, богатство и силу — царство мира сего. Ничего не могло быть оскорбительнее для такой личности, как Вивекананда. Для всех истинных индийских учителей духовного это духовное есть самоцель; их единственное стремление — осуществить его; они не прощают тем, кто подчиняет свои искания приобретению каких-либо материальных преимуществ. Вивекананда был особенно суров к тому, что он клеймил как непоправимую низость. Но, может быть, лучше было, как говорят, не искушать дьявола и для начала направить американский ум по другим путям. Можно предполагать, что он это заметил, так как его лекции в следующую зиму относились уже к другим йогам. В это время он был еще в периоде исканий. Юный учитель испытывал свое владычество над людьми другой расы, и он еще не остановился на способе, которым должен был осуществлять это владычество.
План действий ясно определился у Вивекананды во время непосредственно следующего за этим периода в июне-июле 1895 года, за несколько недель, проведенных летом среди избранного круга преданных людей в Парке Тысячи островов[114]. На холме, близ леса, над рекой св. Лаврентия, в имении, полностью предоставленном в распоряжение учителя для его ведантических занятий, собралось человек двенадцать избранных учеников. Он начал свои лекции 19 июня чтением Евангелия от Иоанна. И в течение семи недель он не только излагал священные книги Индии, но (основное обучение, в его глазах!) он прилагал усилия к тому, чтобы пробудить героические силы в душах, отдавшихся в его руки: "свобода", "мужество", "целомудрие", "грех считать себя слабым" — таковы были темы его бесед.
"Личность — мой лозунг, — писал он одному из своих тогдашних учеников[115], - я стремлюсь формировать личности".
Он говорил также:
"Если я в моей жизни помогу хоть одному человеку достигнуть свободы, мои труды не потрачены даром".
Следуя инстинктивному методу Рамакришны, он никогда не говорил через головы своих слушателей с этим бесхребетным целым — Публикой, как делает большинство ораторов и проповедников; он, казалось, обращался к каждому в отдельности. Ибо, как он и говорил, "один человек вмещает для него в себе всю вселенную"[116]. Ядро космоса — в каждой личности. Этот могучий основатель ордена остался, по существу, саньяси до конца[117] и хочет порождать тоже саньяси, людей свободных и принадлежащих Богу. Такова его цель в Америке, — он решительно осознал ее, — освобождать избранные души и делать из них, в свою очередь, сеятелей свободы.
С лета 1895 года несколько западных учеников ответили на его призыв, и он дал посвящение некоторым из них[118]. В дальнейшем они проявили себя весьма различно: Вивекананда, по-видимому, не обладал безошибочным зрением Рамакришны, который с первого взгляда проникал до дна души людей, раскрывая их прошлое, как их будущее, видел их обнаженными. Он собирал во время жатвы зерно и солому, предоставляя завтрашнему дню отделить солому и развеять ее по ветру. Но среди этого множества он пожал изумительные привязанности. Из учеников того времени никто не был для него так ценен, как — наряду с Sister Christine — молодой англичанин Дж. Дж. Гудвин, отдавший ему всю жизнь: с конца 1895 года он стал его секретарем, его правой рукой, как называл его Вивекананда; именно благодаря ему для нас сохранилось слово, посеянное Вивеканандой в Америке.
Его пребывание в Соединенных Штатах, прерванное с сентября по ноябрь 1895 года путешествием в Англию, к которому я еще вернусь, возобновилось зимой и продлилось до половины апреля 1896 года. Вивекананда продолжал здесь преподавание ведантизма в двух сериях лекций, и платных и на частных курсах в Нью-Йорке: одну в декабре 1895 года о карма-йоге (пути к Богу через труд), — изложение их считается его шедевром, — другую в феврале 1896 года о бхакти-йоге (пути Любви).
Он говорил для различных кругов в Нью-Йорке, в Бостоне, в Детройте, для народной аудитории, в "Метафизическом обществе" в Гартфорде, в "Этическом обществе" в Бруклине, или для студентов и профессоров философии Гарвардского университета[119]. В Гарварде ему предложили кафедру восточной философии, в Колумбии — кафедру санскрита. В Нью-Йорке он организовал, под председательством сэра Фрэнсиса Леггетта, Vedanta Society, которое должно было стать центром ведантистского движения в Америке.
Его лозунгом было: терпимость и религиозный универсализм. Три года путешествий по Новому свету, постоянное соприкосновение с мыслью и верой Запада помогли созреть его идеалу вселенской религии. Его индусский образ мыслей получил от них, в свою очередь, толчок. Чтобы великая религиозная и философская мысль Индии могла развить свой победоносный порыв и свое движение вперед, чтоб она могла проникнуть в дух Запада и оплодотворить его, необходимо было, как он говорил еще в Мадрасе в 1893 году[120], перестроить ее всю целиком. Внести порядок в эти джунгли идей и переплетенных между собою форм. Классифицировать великие системы вокруг определенных, устойчивых стержней всеобщего духа. Примирить между собою по внешности противоречивые понятия индийской метафизики (абсолютное Единство адвайтизма, Единство "умеренное" или "измененное", и Двойственность), сталкивающиеся в Упанишадах. Построить мост, который связал бы их с метафизическими понятиями Запада, установив сравнительную таблицу, которая помогла бы схватить родственные черты между глубокими взглядами самой древней гималайской философии и данными современной науки. Он мечтал написать этот Maximum Testamentum, это Всеобщее Евангелие. Он побуждал своих индийских учеников помочь ему в подборе материалов, необходимых для этой перестройки. Дело шло о том, говорил он, чтобы перевести индийскую мысль на европейский язык, "сделать из сухой философии, из мифологии, из странной психологии религию легкую, простую, доступную и в то же время удовлетворяющую требованиям наиболее возвышенных умов"[121].