– Так вот, как же я стал национал-социалистом… После тридцатого января тридцать третьего мне стало ясно, что Гитлер – не просто блестящий пропагандист, но и в самом деле выдающийся государственный деятель. Тогда я и вступил в партию – хотел быть в числе первых, знаете ли. Мне казалось, что НСДАП призвана освободить нас от диктаторских уз Версальского договора и создать великий германский рейх. Ей удалось этого добиться, причем бескровным путем. Поэтому, как видите, я национал-социалист – и, полагаю, могу быть привержен национал-социализму всем сердцем.
– О нет, Бройер, отнюдь не всем, – произнес Визе, по-прежнему глядя на обер-лейтенанта чересчур пристально. – По крайней мере с сегодняшнего дня… Национал-социалисты никогда не довольствовались тем, чтобы оставаться всего лишь партией. Они стремятся быть движением, мировоззрением, проникать в самые потаенные глубины человеческого существования. Вы и впрямь доселе не замечали этого, Бройер? К вам никогда не приходили проверить, где висит портрет фюрера, никогда не намекали, что неплохо было бы подписаться на вестник партии? Не объясняли, что Бог есть причинно-следственная связь, настойчиво рекомендуя уйти из церкви? Никогда не вмешивались в ваш семейный уклад, в воспитание детей? Не пытались внушить ненависть к другим народам, чувство спесивого превосходства вашей расы над другими? Не проповедовали добродетель откровенного насилия?
Не исключаю, что как раз вы этого не замечали, пребывали в уверенности, что вам присуща свобода мысли. Сколь многие полагали, будто, пожертвовав выходным днем ради службы в штурмовых отрядах, смогут одним лишь этим и откупиться, и не замечали, как в них неудержимо проникает яд, как они незаметно для себя становятся другими.
Сигара Бройера погасла, но он не придавал этому значения. Он знал, что глубоко внутри него есть сокрытые за семью печатями залежи динамита, способные высвободить все недовольство и тревогу последних лет. Всякий раз самого его охватывал страх, как только он понимал, что в мыслях приблизился к одному из этих тайников – а сейчас он с растерянностью наблюдал, как собеседник его, отпустив поводья, сломя голову несся на этот пороховой склад.
– Думаю, вы делаете из мухи слона, Визе, – с хладнокровным превосходством произнес обер-лейтенант. – Все отнюдь не так плохо. В одном вы, возможно, правы: кое-что в системе оставляет желать лучшего. Существуют необузданные, зарывающиеся дикари. Но они лишь последние экземпляры, оставшиеся со времен борьбы, единичные случаи, исключения из общего правила…
Бройер вдруг осознал, что еще недавно его самого поучали практически теми же словами, и от этого ему стало не по себе. Но он продолжал.
– Где есть зерна, не обойтись и без плевел! Но как раз сейчас не стоит обращать на это внимание. Это ослабит нас в желании противостоять… Лучше помнить о тех великих достижениях, которые Гитлеру удалось совершить всего за несколько лет: он добился народного единства, создал всегерманский рейх, в котором у каждого есть работа и хлеб. Весь мир завидует нам!.. То, что эти блага поставлены на кон в войне, которой совершенно точно не желал ни один немец, чудовищно. Сама мысль о том, что, если сталинградская кампания провалится, ее, возможно, уже не выиграть, ужасает.
– Вы правы, Бройер, ее уже не выиграть, – отозвался Визе, – потому что выиграть ее недопустимо.
Начальник разведки вскочил, выронив сигару. Он почувствовал, как сердце его сковало холодом.
– Недопустимо?.. Не понимаю, – пробормотал он. – Подумайте, что вы несете! Вы… Нет, вы же это не всерьез?!
– Нельзя допустить, чтобы Германия выиграла эту войну, – невозмутимо повторил лейтенант. – Вы понимаете, что произойдет, если она завершится победой, которой так жаждет Гитлер?.. Он получит неограниченную власть. Не останется никого, перед кем еще стоило бы притворяться. Спадет последняя, и без того символическая маска, сквозь которую уже сегодня просвечивает гримаса сатаны. И вот тогда, помяните мое слово, взору всего мира предстанет зрелище, против которого реки крови, пущенные Нероном, покажутся детским лепетом. Беззаконие и безнравственность… Разведение человеческих рас скотоводческими методами… Культ силы и жестокости, верховный принцип которого – эксплуатация слабого!.. Будут уничтожены или порабощены целые народы – просто потому, что их волосы или кожа не такие светлые, как надо. А наш народ, народ поэтов и философов, воплощение лояльности и справедливости? Из нас сделают варваров, ораву бестий и разбойников, дармоедов и паразитов! Мы ведь уже ступили на этот путь. Разве вы не видите, как война, которую мы же и развязали, самих нас превращает в животных?!
От осознания того, что ему нечего возразить на смелые и веские доводы Визе, Бройера охватила ярость.
– Не узнаю вас, лейтенант, – стиснув зубы, выдавил он. – Подобная скверна из ваших уст… Немецкий народ – это вам не кто-нибудь! Это вы, и я, и еще бесчисленное множество других таких же людей, как мы… Или возьмите, к примеру, нашего Дирка! Сколько в мальчике здравого смысла, сколько искреннего пыла! Неужто вы думаете, он стал бы сражаться за неправое дело? Вот из таких людей и состоит Германия! И чтобы этот народ когда-либо обернулся тем чертом, что вы тут малюете?!.. Вы что же, считаете, наш фюрер это допустит? Он держит нас в узде, как никто не держал до него. И он ли не сможет урезонить горстку отбросов, всплывающую из глубин всякого народного движения? Не отмахивайтесь, Визе! Да, фюрер тоже всего лишь человек, я знаю. У него могут быть свои недостатки, он может в чем-то заблуждаться. Но ужасы войны закалят его, сделают его более зрелым, как и весь наш народ.
– Ах, этот Гитлер! Кумир, сотворенный пропагандой, которого никто не осмеливается тронуть и пальцем! – горько усмехнулся Визе. – Вы видите в нем вождя – друга детей, пылкого оратора, захлебывающегося от любви к своему народу. Пора увидеть его таким, какой он есть на самом деле! Каким он предстанет перед вами тогда? Клубком отъявленнейшей лжи и грубейшего насилия! Конкордат? Нарушен! Торжественные гарантии неприкосновенности обкромсанной Чехии? И сразу после – вторжение и аннексия! Морской договор с Британией? Разорван вопреки всем договоренностям! Десятилетний пакт о ненападении с Польшей? Разорван. Дружба с Россией? Бесстыдно предана. Тридцатого июня тридцать четвертого он уничтожил своих политических противников, в том числе и давних соратников – просто-напросто убил их, без суда и без следствия!.. Вынужденное примирение с церковью на время войны, о котором трубили на каждом углу? Как следствие – тюрьмы и лагеря переполнены священниками и монахами, монастыри отчуждены и разграблены! Вот, взгляните, я получил это письмо сегодня утром. Пишет моя двоюродная сестра из монастыря Святой Хильдегарды в Айбингене. Монахинь выставили на улицу за два часа, с одним лишь узелком в руках. Все имущество разворовали, монастырь превратили в партийную школу…[41] Вы прочтите, прочтите! Вот что такое Гитлер! И его истинное лицо способен узреть каждый, кто еще не оболванился окончательно – достаточно просто раскрыть глаза. Тем не менее для многих нынче он уже не человек, а бог, второй Мессия – при том, что на самом деле…
– Довольно! – воскликнул обер-лейтенант. – Умерьте пыл! Ругайте, что вам заблагорассудится, но Гитлера оставьте в покое! Он парит так высоко, что до него не долетят стрелы вашей жалкой критики. Я не потерплю такого, вы поняли, Визе? Не потерплю!
– Возмущайтесь, возмущайтесь, Бройер, – совершенно спокойно, даже почти что с грустью ответил Визе. – Вас ведь выводит из себя осознание того, что я говорю правду. И я не могу не говорить правду – ту правду, что открылась мне именно здесь, за прошедшие недели. Мы с вами больше не в Германии, не в нашем славном, мирном, уютном буржуазном мирке, в котором так легко укрыться от нелестных откровений. Мы на грани между жизнью и смертью. Завтра нас может уже не быть. Так что честность – наш долг… Вы говорите об успехах Гитлера: они достигнуты обманным и преступным путем. Немецкий народ не стал от этого счастливее. Он утратил свое доброе имя, свою честь и благопристойность. И что это были за успехи? Лишь кажущиеся. Авансовые векселя. Нынче же нам приходится платить по ним потоками крови и слез. Война – вот он, конечный вывод мудрости земной[42] национал-социалистов. И то, что мы увязли в этой грязи, – прямое логическое следствие национал-социалистического мировоззрения и проводимой ими политики… Не только над нами – над всей Германией сегодня нависла смертельная опасность осадного положения! Весь мир борется против нас, ненавидит нас, считая злейшими врагами человечества!
– Если вы это осознаете, как можете вы желать Германии проиграть войну?.. Нет, Визе, вы не знаете, что говорите, – потрясенно произнес Бройер.
– Понимаю, что вы хотите сказать, – парировал лейтенант. – Поражение обернется для нас катастрофой. Мы окажемся в неоплатном долгу за все, что мы учинили. Не только дети наши, но и внуки будут платить по этому счету… Но иного выхода нет. Только проиграв, а не выиграв войну, только ощутив на себе все последствия, народ наш пройдет через очистительный огонь. Лишь обретя этот страшный опыт, он осознает всю пагубность избранного им пути, вновь станет честен и верен своим принципам. Я всем сердцем надеюсь на спасение души немецкого народа, блуждающего в эти дни во мраке, и вижу тому единственную возможность.
Искренность и серьезность товарища тронула Бройера больше, чем он мог себе признаться. Помолчав, он произнес:
– Прервем нашу беседу, Визе. Я знаю, вы достойнейший человек. Вы хотите как лучше. Но то, что вы только что сказали, чудовищно… Чудовищно слышать такое от немецкого гражданина и, более того, от немецкого офицера! Но ответьте мне одно: если таковы ваши глубокие убеждения, как вы можете продолжать носить мундир с имперским орлом на груди? Как вы заставляете себя сражаться?
Молодой лейтенант был обескуражен. Он не находил верных слов.
– Именно этот вопрос я задаю себе снова и снова, – промолвил он. – Вы совершенно правы: мне следовало бы сложить оружие… Однако кто из нас может похвастаться, что он последователен во всем? – Тут он горестно усмехнулся. – Жизнь заставляет нас все время идти на уступки… И, знаете, я верю в промысел Божий. До сих пор судьба была ко мне милостива. За три года войны мне ни разу не доводилось стрелять. И я твердо намерен и впредь не поднимать руки на человека… Даже если за это мне уготована смерть. Но покончим с этим. Все эти материи уже так далеки. Мы здесь одни, можем полагаться только на себя… И раз уж нас свела судьба, негоже было бы терять друзей. Я бы не хотел, чтобы этот разговор бросил тень на наши отношения… Вы ведь не держите зла на меня, не так ли?
Широко распахнутые глаза его смотрели прямо на Бройера. Тот молча пожал протянутую руку… И рукопожатие это было искренним и теплым.
К вечеру один за другим подтянулись остальные. Фрёлих возвратился в приподнятом настроении.
– Неплохо они там живут у начальника тыла, хоть и стонут вечно! – поделился он. – Блинчики в инвертном сиропе, зерновой кофе, превосходный коньяк… Говорил, кстати, с Намаровым, главарем их казачьего отряда. Севастопольский военный инженер. Милейший человек! Большевиков ни во что не ставит. Вы бы его послушали! Застрял в окружении – а ему хоть бы хны. От рейха в восторге. На Рождество сочинил капитану Зибелю поздравительный адрес: прославляет в нем немецкие организаторские способности, товарищеские отношения между офицерами и рядовыми – мол, это провозвестники победы! Да, вот до чего уже дошло: какой-то русский утирает нам нос своей верой в несокрушимость немецких сил – а в нашем стане находятся такие, кто сомневается, что мы одержим верх…
И он с упреком посмотрел на остальных, исполнившись чувства собственной важности.
– Капитан Зибель убежден, что вскоре будет произведена еще одна попытка деблокирования. Обер-квартирмейстер говорил, что идет масштабная подготовка. К станице Морозовской стягиваются огромные танковые формирования. Кроме того, как считает Зибель, советские войска сейчас настолько слабы, что мы без проблем сможем продержаться до весны.
Вошел Херберт с пачкой поступившей корреспонденции. Бройер просмотрел письма.
– А вот и еще одно духоподъемное послание из штаба корпуса! – заметил он. – Посмотрим, что сегодня интересного пишут… Зверская расправа учинена над еще тремя немецкими военнопленными… Хотел бы я знать, где они их откопали!.. На Северо-Западном фронте введена дивизия казахов… Все безграмотные – свидетельствует о том, что у русских резервы на исходе… Занятно, занятно!.. Санитарная рота с помощью противотанковых мин уничтожила 12 русских танков – героический пример торжества немецкого боевого духа над советскими ресурсами и образец для подражания для остальных частей… Гм! Вот, послушайте-ка! Миленькое дельце…
– Видите? А я вам что твержу! – воскликнул Фрёлих.
Раздался гогот. Зондерфюрер обиженно замолчал и надулся.
– А вот еще… Тоже недурно! – продолжал начальник штаба разведки.
Ну, что вы на это скажете?
– Хотел бы я знать, господин обер-лейтенант, как это они общались с русскими солдатами, чтобы такое выведать, – подал голос унтер-офицер Херберт.
– В частях об этом ни слова, Херберт! – осадил его Бройер. – По мне, можете порезать эту дребедень на туалетную бумагу. Но не смейте судачить о ней за дверью блиндажа – вы всё поняли, Лакош?
Так в блиндаже вновь наступили серые будни.
Глава 4
В тумане проступили очертания
Вьюжные, ненастные дни начали постепенно сменяться звенящими морозами, характерными для середины зимы. Нигде, кроме как в далекой России, так не играл красками холодный рассвет. Затянутое тучами небо на востоке окрашивалось в густо-лиловый; над ним, извиваясь, тянулась узкая полоса ясного небосвода нежного оттенка морской волны, отражаясь в поднимающемся над блиндажами плотном белом дыме и заставляя бесчисленные кристаллы, образующие тонкие узоры на снежном покрывале, сверкать и искриться, точно бриллианты. В конце концов пурпурный семафор бросал последние лучи на бескрайнюю пелену, на поверхности которой, казалось, застыла легкая рябь глубоких и спокойных вод. С молчаливым изумлением окруженные солдаты следили за этой прекраснейшей фата-морганой, словно в насмешку разыгрывавшейся над беспощадной ледяной пустыней, за этим хладным великолепием, за которым крылась смерть, смерть и еще тысячу раз смерть. Создавалось впечатление, будто жестокие игры природы подталкивают к самообману, к той самой мистической вере в чудеса, которая тем беспрепятственней завладевала ими, чем отчаянней и безвыходней становилось их положение. Командование, покорно демонстрируя требуемый в верхах оптимизм, вопреки здравому смыслу подпитывало ее, пока само не оказалось во власти иллюзий. Никто более не желал знать правды – и они закрывали на нее глаза. Как сумеречное сознание замерзающего, прекрасно понимая, что уже пребывает в студеных объятьях смерти, следует за притупляющими образами выдуманного счастья, так и триста тысяч человек, истощенных, изъеденных холодом, преданных и брошенных на произвол судьбы, были опьянены измышленной переоценкой собственных сил и возможностей, замерли в ожидании знака свыше, чуда, которое свершит удивительный волшебник из Берхтесгадена[43]. Ужас, царивший в Сталинграде, постепенно окутывала призрачная дымка лучистых надежд, желаний и мечтаний, вызывавших паралич всякой воли к свершениям.
В числе тех, над кем они были не властны, был ефрейтор Лакош. События последних недель градом обрушились на него и в щепки разнесли ту цитадель, что воздвигли в душе его воспитание и пропаганда. Но под обломками ее теплились давно забытые чувства, побуждавшие к действию.
Вскоре после Рождества оборвалась последняя нить. Его любимый маленький “фольксваген”, верный спутник на протяжении долгих, исполненных невзгод лет, приказал долго жить. По приказанию каптенармуса шофер отогнал его в ремонтную роту. Через три недели его обещали вернуть на полном ходу. Лакош прекрасно понимал, чего следует ждать от подобных обещаний. Три недели… За это время могло случиться все что угодно. Он распрощался с машиной навсегда и грустно побрел назад через овраг. Снег хрустел и скрипел у него под ногами, позади постепенно стихал треск сварки, стук и лязг разных инструментов. Тусклый свет струился с безоблачного неба на искрящийся снег; отвесные выступы отбрасывали синие тени. Над черными печными трубами у входов в блиндажи вились тонкие струйки дыма. Голодранцы-румыны засыпали красно-коричневые воронки от бомб, разорвавших колею. Закутанные пехотинцы топтались в грязно-серой луже вокруг полевой кухни. Перед завешанным мешками входом в одно из убежищ какой-то солдат наскоро заталкивал в кастрюли снег. Заметив проходящего мимо Лакоша, он поднял голову.
– Эй, Карл, старина! Ты здесь откуда?
Ефрейтор замер. Голос был ему знаком. Он бросил взгляд на окликнувшего его – и действительно, это был Зелигер, когда-то служивший у них на кухне.
– С ума сойти, – сухо заметил Лакош. – Я думал, ты помер.
Бренча кастрюлей, Зелигер подошел поближе и расхохотался.
– Думал он! Нет, дружочек, дерьмо не тонет! Но ты задержись на минутку. В такую погоду слюна во рту стынет…
Он взял сомневающегося шофера под локоть.
– Разопьем бутылочку! Старик уехал и раньше чем через два часа не вернется. Я теперь у капитана Корна денщиком: не бей лежачего.
Воздух в низеньком блиндаже был спертый. Зелигер извлек из-под нар бутылку водки и поставил на стол два стакана. Взгляд Лакоша скользнул по новехонькой ленте Железного креста, украшавшей его замызганную гимнастерку. Мыслями он все еще был в автомастерской.
– Как дела у тебя? – равнодушно спросил он. – У нас говорили, ты коньки отбросил.
Товарищ посмотрел на него с удивлением. Эти слова его явно задели.
– Да ты что, не слыхал? Это ж мы с Харрасом тот финт в тылу провернули!.. Сообщений, что ль, не читаете?
– Что?! Так это вы? – внезапно очнувшись, вскричал Лакош. – Вы пробрались в тыл к русским?.. А ну выкладывай скорей!
Зелигер перестал дуться и не заставил себя упрашивать. Чокнувшись и опрокинув стакан, он принялся рассказывать… Мама дорогая, чего только не выпало на их долю! Русские разведчики отрезали их от своих, и, молниеносно приняв решение, они пересекли вражеские рубежи, двое суток прятались в заброшенном блиндаже, по ночам таскали с полевой кухни консервы и хлеб, уложили двух одиноких часовых, забрали ружья и шинели и в них еще несколько дней по деревням и военным лагерям… Поначалу Лакош еще пытался переспрашивать, но затем умолк. Он ведь неплохо знал Зелигера: единственное, что в этом увальне было и в самом деле выдающимся, так это способность врать. И он пытался убедить его, что…
– Я тебе вот что скажу, – прервал Лакош уже поднабравшегося ефрейтора. – Это ты бабушке своей зубы заговаривай! Думаешь, плеснул чуток – и можешь меня на дурачка развести? Я еще понимаю, Хехё отличился – но ты? Громыхнет где – ты уж и в штаны наложил!
Зелигер сглотнул, потом еще сглотнул. Треп и бахвальство в мгновение ока сменились злобой. К воздействию алкоголя он явно был неустойчив – взгляд у него был стеклянный.
– Ты погляди! – взвился он. – Мне он, значит, не верит… А господину фельдфебелю поверит? К-конечно, кто станет с-слушать какого-то с-солдата… А Хехё может нести что хочет… С-скотина надутая!.. Пока мы там торчали, он мне жопу лизал: Зелигер то, Зелигер се, Зелигер, дорогой мой товарищ! А сегодня даже в мою сторону не смотрит, свинья!
Он громко рыгнул.
– Но я тебе вот что скажу… Стоит мне только рот раскрыть – и ему крышка! Крышка, помяни мое слово!..
Лакош навострил уши. Тут что-то было нечисто.
– Ну-ну, – осторожно ответил он. – Что это ты против него попер? Мне казалось, со времен вашего геройского похода вы не разлей вода? И ты теперь большой человек!
– Черта с два я большой человек! – грохнул кулаком по столу ефрейтор. – Это Хехё у нас человек… Лейтенант с Железным крестом первого класса! А у меня что? Вот эта тряпка, да и все!
И он хлопнул себя ладонью по груди.
– Ничего не остается, как сдохнуть тут!
– С ума спятил, – бросил Лакош. – Если не заладится, мы тут все сдохнем – все как один! Или ты думал, ты у нас исключение из правил?
– Конечно! Думал! Или… ик!.. с-считаешь, я б иначе вернулся? Да я бы даже не подумал… Зачем бы мне было… Но он, собака, он… ик!.. насел на меня и спуску не давал! Наплел с три ко… короба… Что нас доставят с-самолетом к фюреру, что отпустят в отпуск домой… И все такое… Какой я идиот! Карл, какой я и-идиот!..
Он с трудом поднялся, оперся о стол и положил Лакошу руку на плечо. Лицо его исказила гримаса, на глазах выступили слезы.
– Скажи мне: я – идиот!
– Да идиот ты, идиот, – нетерпеливо буркнул Карл. – А отчего идиот-то?
Зелигер навернул еще стакан и разрыдался – от отчаяния и растроганности одновременно.
– Карл… Ты всегда был мне другом. Т-ты меня всегда понимал… И ты… Ты должен знать отчего. Хочу тебе… ик!.. признаться… Передать наказ… Как… ик!.. человек обреченный… Когда кости мои порастут травою, ты за меня отомстишь… Отомстишь этой сволочи, этому… Подлецу! Пообещай мне!..
– Обещаю! Не тяни!
Глаза у Зелигера заплыли, он таращился куда-то в пустоту, полностью охваченный мыслями о своей трагической кончине. Ни с того ни с сего он затянул:
– Ты мне на моги-и-илу роз красных при-и-инеси-и…
По подбородку ефрейтора стекала слюна, вид у героя был жалкий. Рука его потянулась к бутылке. Лакош схватил пьяного товарища за плечо и встряхнул.
– Да говори уже! Каков наказ?
Зелигер прикрыл глаза. Голова его моталась из стороны в сторону.
– Н-наказ… Ты всегда был… К-красных… принеси…
Он уронил голову на грудь. Волосы упали на лоб. Бессвязное бормотание перешло в храп с присвистом. Ефрейтор отключился. Лакош тщетно пытался привести его в чувство и в конце концов сдался. Он мрачно побрел к себе в часть, не забыв прихватить со скамьи рядом с нарами пару сигар. Когда вернется капитан, влепит денщику такой нагоняй, что недостача сигар вряд ли сильно скажется.
В бункере командующего 8-м корпусом дым стоял коромыслом. В нем столпилось то ли десять, то ли пятнадцать офицеров, преимущественно из числа состоящих при генеральном штабе. По какому поводу их созвали утром 30 декабря, никто не знал, но явно не просто так. Полковник фон Герман, единственный командир дивизии среди представителей штаба корпуса, еще по дороге поделился с Унольдом своими предположениями: по его мнению, речь могла идти только о новом плане прорыва, слухи о котором достигли даже расположенного на отшибе хутора Дубининского. После того как командующий 51-м корпусом сообщил, что на восточной стороне котла уже все готово – намечены разграничительные линии позиций, определены задачи на день – и начало операции назначено на третье января, предположения эти почти переросли в уверенность; их разделяли и другие.
– Все очень просто, – разъяснял комкор одолевавшим его расспросами. – На востоке и на севере мы будем постепенно отступать и одновременно пробиваться вперед по другим направлениям. Таким образом весь котел придет в движение – как медуза, понимаете? Получится такая подвижная структура. И, сохраняя ее, мы будем медленно, но верно двигаться в сторону дома.
– Подвижная структура, подвижная структура, – раздраженно хмыкнул единственный присутствовавший на собрании генерал – пожилой командир корпуса с тигриными бакенбардами. Зеленые глаза его оглядывали стены новехонького, только что сданного бомбоубежища, над которым несколько недель трудилась инженерно-саперная рота. – А Верховное командование давало добро на такую ерунду?
– Вот об этом мы, видимо, сегодня и узнаем, господин генерал!
Снаружи раздался гул мотора. Он резко смолк, и в дверном проеме выросла худощавая фигура невероятно рослого, слегка сутулого и заметно скованного в движениях главнокомандующего 6-й армией генерал-полковника Паулюса. Голоса смолкли. Офицеры вытянулись в струнку. Все взгляды были прикованы к тонким, одухотворенным чертам его лица, не очень сочетавшегося с военной формой и больше походившего на лицо ученого мужа или проповедника. Вот тот, в чьих руках была судьба всех их… И пока все по очереди пожимали его безвольную, усталую руку, он вновь ощущал, какая неимоверная тяжесть давно уже лежит на плечах его солдат, ощущал, что они не в состоянии дать ему ту поддержку и опору, в которой он нуждался в эти суровые времена. Смущаясь, не в силах подавить постыдную жалость, офицеры отводили взгляд от некогда красивого, а ныне изборожденного глубокими морщинами, искаженного нервными тиками лица, от подергивающихся век, опущенных плеч. Одновременно точно некая волшебная сила заставляла их взглянуть в огромные серо-голубые глаза, уловить горевшее в них холодное пламя. Властный, рыщущий взор – блестящее дополнение к живой мимике и седым волосам – принадлежал человеку, вошедшему в бункер одновременно с главнокомандующим: начальнику штаба армии генералу Шмидту.
– Прошу, займите места, господа, – приятным, слегка приглушенным голосом произнес Паулюс, указывая на длинный стол, на котором громоздились горы документов и карт. – Мы пригласили вас сюда по серьезному, весьма серьезному поводу. Верховное командование… Речь пойдет о… Думаю, Шмидт, вам лучше сразу доложить…
Генерал Шмидт в ответ не повел и бровью. И пока Паулюс, сложив руки и опустив голову, молчал, погружаясь в забытье, непоколебимый, грозно сверкающий взгляд генерала недвусмысленно говорил: “Глядите на меня! Армия –
Он приступил к докладу. Не терпящим возражений тоном Шмидт коротко обрисовал ситуацию, повторив, что ждать помощи извне не приходится. Его удивительные светлые глаза сверкали, умело демонстрируя все новые оттенки эмоций и заставляя присутствующих следить за ним не отрываясь. Унольд с досадой поймал себя на том, что даже он, давно привычный к этой игре, вновь шел на поводу у этого искусного манипулятора. Со стороны казалось, что он следит за речью генерала с внимательным, но отстраненным видом профессионально заинтересованного слушателя, но на самом деле мыслями он был далеко. Он был знаком со Шмидтом с давних пор, еще со старших курсов военного училища, и ненавидел его всеми фибрами души. Ненавидел в нем все: показную грацию сибаритствующего холостяка, богатырское здоровье, абсолютно противоречивую сущность, в которой выдающийся ум соседствовал с не менее выдающимся умением врать не краснея, сентиментальность и перепады настроения сочетались с бессердечной жестокостью к окружающим, а обаяние, которому невозможно было противиться, за долю секунды могло смениться холодностью и резкостью. “Пижон! Задавака! Карьерист! Напыщенный индюк!” – негодовал в своем блиндаже Унольд, когда генерал в очередной раз, не моргнув, отказывался от своих же слов, и среди своих звал его не иначе как “лживый Артур”. Но всякий раз, как он сталкивался со Шмидтом лицом к лицу, гнев его оборачивался бессильной злобой. Начштаба ненавидел его, потому что боготворил. Это была исполненная ненависти тяга к недосягаемому идеалу. Генерал Шмидт, баловень судьбы, которому доставалось все, чего бы он ни захотел – по крайней мере на личном фронте, – в глазах Унольда воплощал того самого сверхчеловека, в котором он так нуждался. Много ли времени прошло, к примеру, с тех пор как он рассказывал, что запросил за уничтоженную при бомбежке холостяцкую квартирку компенсацию в 75 000 рейхсмарок? И ведь он ее получил!.. “Попомните, еще и винный погреб!” – расхохотался он прямо в лицо ошарашенному подполковнику…
Стоп. Что это он только что произнес?.. В мгновение ока Унольд спустился с небес на землю.
– Как видите, мы вынуждены задействовать пехотные резервы, – подытожил генерал. – Мы заблаговременно запросили подкрепление в лице десантников, однако еще в середине декабря от Верховного командования поступил отказ ввиду ограниченных ресурсов транспортной авиации. Еще тогда нам указали на необходимость усилить полевые войска за счет обозных, штабных и так далее…
Черт подери, это было совсем не похоже на прорыв! Офицеры заволновались. Взгляд Унольда оживился; он мельком взглянул на сидящего рядом с ним комдива. Лицо фон Германа побледнело; биение пульса ощущалось даже в кончиках пальцев. Его словно молнией поразило. Командование приказало прочесать тылы и подтянуть резервы две недели тому назад? То есть их армию пустили в расход еще в самый разгар наступления генерала Гота? ОКХ недвусмысленно сообщало: мы вам ничем помочь не можем – помогите себе как-нибудь сами… Получается, в верхах 6-ю армию окончательно списали со счетов? В таком случае – да, в таком случае их может спасти лишь немедленный переход в наступление с привлечением всех возможных сил! Чего же они теперь-то ждут?
– А что с “медузой”? С той самой подвижной структурой? – перебил он пафосную речь генерала и, ища поддержки, посмотрел на верховного главнокомандующего. – Я имею в виду, вы ведь планировали прорыв, разве не так?
Шмидт осекся, онемев от его несдержанности. Паулюс поднял взгляд и сощурился, словно глядя на нестерпимо яркое солнце. Его рука словно сама собой дернулась и вновь упала на стол.
– Предложение отклонено, – тихо промолвил он.
– Пока мы еще могли рассчитывать совершить прорыв своими силами, – невзирая на инцидент, продолжил Шмидт, – мы отказывались следовать рекомендациям Верховного командования сухопутных сил. Однако ситуация, как вы сейчас поймете, изменилась. Только беспощадная мобилизация собственных резервов и вывод их на передовую может позволить нам продержаться достаточно долго.
“Продержаться достаточно долго”… Так вот о чем шла речь! Продержаться в голоде и холоде, в этих варварских условиях, в которых солдаты мерли как мухи… И ради такой вот сомнительной перспективы они готовы были поступиться последним шансом на спасение? Прочесывание тыла обездвижит армию раз и навсегда, обречет ее на бездействие, заставит уповать на милость, отдаст целиком и полностью на откуп спасителю, грядущему извне – но грядущему ли?.. Генерал молчал. Слышно было тяжелое дыхание офицеров.
– Что за нелепица! – вырвалось у старого генерала-тигра. – Все резервы давно развернуты! Все, кто в состоянии держать в руках ружье, уже отправлены на передовую. Это мы знаем и без штаба армии!
Лишь он один, убеленный сединами, не боялся навлечь на себя гнев “злого духа” Шестой армии. Ему, бывшему когда-то изнеженным и ранимым курсантом, без малого сорок лет прусской муштры дали понять, что значит твердость духа. Ради нее он пожертвовал человеческими чувствами. Став председателем Имперского военного трибунала, он научился жестокости и презрению, а когда он постарел и начал мучиться коликами, в нем поселилась еще и непредсказуемая, желчная злоба. Генерал не боялся ни дьявола, ни его приспешников – он сам был им под стать. Испепеляющий взор начальника штаба 6-й армии был ему нипочем.