— Боженьки, как же я напугалась, — охнула она и, посмотрев снизу вверх игриво, добавила чуть слышно, — спасибо тебе, я бы одна ни в жисть не решилась из под дуба выбежать…
— А братья?
— Они первыми удрали. Я с корзинками завозилась, бросать не хотела. А потом как вдарит, ажно земля из под ног ушла…
Ивашка стоял, глупо улыбался, а она наклонила голову набок, разглядывая его, как в первый раз, потом потянулась, неожиданно привстав на цыпочки, чмокнула в щёку и шепнула: «А ты смелый! Поможешь мне корзинки найти, как обсохнем?»
У парня перехватило дыхание, а Дуняша, дразня ямочками на щеках, ткнула острым кулачком в бок: «Ну что встал колом? Замерзнем же!» и припустила к воротам, не оглядываясь…
Крепость монастырская встретила подростков тревожной, непонятной беготнёй. Все вели себя, как на пожаре, однако нигде ничего не горело, поэтому вид суетящихся, сосредоточенных людей настораживал. Прямо у ворот стоял наставник Ивашки — Митяй Малой. Сердце сжалось, но учитель, всегда строгий и безжалостный при нарушении дисциплины, ни слова не сказал послушнику, лишь слегка скользнув по нему потухшими глазами, и продолжил напряженно вглядываться вдаль — туда, где тёрся о монастырскую слободу переяславский тракт.
— Отец Димитрий, — не выдержал Ивашка, решив обратить на себя внимание, — что-то случилось?
— Случилось, — эхом ответил наставник, не поворачивая голову, — гонец прибыл из под Рахманцево. Царские полки разбиты. Войско Антихриста скоро будет здесь.
Мальчик увидел, что за спиной у дьячка, среди столпившихся людей лежит на земле неподвижное тело в дорожном жёлтом плаще и чернёных доспехах. Скинутый шлем опростал русые волосы воина, и легкий ветер лениво их перебирал. Белый широкий пояс и вся одежда на левом боку были окрашены чем-то коричневым…
— Совсем как у шмеля! — прошептал он, пораженный внешним сходством ран обоих посланников. — Что же теперь будет, отец Димитрий?
— Тяжко будет, Иван, — вздохнул дьяк, последний раз бросив взгляд на дорогу. — Дом Иакова будет огнем, дом Иосифа — пламенем, а дом Исава будет соломою, которую они подожгут и уничтожат; и никто из того дома не выживет(*)… Но не бойся, Ванюшка, не надо бояться. Так как наши легкие и временные страдания — ничто по сравнению с весомой и вечной славой, которую они нам приносят. Мы смотрим не на видимое, а на невидимое, потому что видимое временно, а невидимое вечно…(**)
Митяй Малой сделал несколько шагов от ворот, потом, словно вспомнив важное, повернулся к послушнику и сказал привычно строго:
— Пойдём, Иван, нечего глаза горем кормить. От беды есть два лекарства — время и молчание. Хочешь, чтобы от тебя была польза — не путайся под ногами! У нас своих дел невпроворот. А на смерть ещё насмотришься…
Глава 3
Сокровенное
— И всего у города двенадцать башен, а стен 547 саженей с полусаженью. Во всех башнях по три бои: подошевной, середней, верхней, — быстро диктовал осадный воевода князь Долгоруков-Роща, неторопливо шагая вдоль монастырской стены и внимательно заглядывая в каждую нишу. — Стена монастыря невысока, двух с половиной сажен до зубцов. С восточной стороны — лес, с юга и с запада — несколько прудов. На западной стороне, супротив Погребной башни — Пивной двор, на северной — Конюшенный…
Еле поспевая за князем, Ивашка торопливо царапал вощёную дощечку и тихо бубнил про отсутствие необходимости тратиться на то, что можно всегда увидеть своими глазами.
— На Красной башне против Святых ворот в верхнем бое — пищаль полуторная медяная двунадцати пядей, в станку на колёсех, — продолжал между тем Долгоруков, поглаживая оружие, словно проверяя, не чудится ли оно ему. — Ядро шесть гривенок. Пушкарь у той пищали… Как зовут?- обратился он к стрельцу.
— Захарко Ондреев, сын Стрельник, — вытянулся перед начальством пушкарь, пожирая князя преданными глазами. — Пороху три заряда, ядер тож.
— Добро, Захарко, — кивнул Долгоруков, переходя к следующей бойнице. — Пиши! Другая пищаль — полковая медяная, полонянка, трехнадцати пядей, в станку на колёсех…
У Ивашки от быстрой ходьбы, волнения и обилия информации кружилась голова. Он присел, прислонился к белёной стенке, наклонился, чтобы прикоснуться виском к холодному камню, но продолжал орудовать писалом, боясь пропустить что-то важное.
— А ну, покажи! — князь навис над писцом, как вековой дуб над бузиной, опершись рукой о стену и почему-то шумно дыша, хотя минуту назад выглядел совсем бодрым.
Был он широк в плечах и велик ростом. Узкие, прищуренные голубые глаза с нависшими кустистыми бровями, выдающаяся вперед челюсть, украшенная рыжеватой бородой, делали лицо Долгорукова грозным и даже свирепым. На ивашкином лбу появилась испарина, а противные мурашки, пробежав по всему телу, собрались в кучку внизу живота. Покорно отдав табличку, писец затравленно посмотрел снизу вверх и попытался встать, но плечо уперлось в княжеские наручи.
— Сиди, отдыхай, успеется, — проворчал воевода, изучая записанное. — Что ж, изрядно… А теперь беги и переложи это всё на бумагу. Не суетись, ни с кем не разговаривай, никому не показывай, ничего нигде не оставляй. Закончишь — сразу ко мне.
Кивнув, Ивашка опрометью бросился в скрипторию и, только добежав до дверей, обнаружил, что табличка так и осталась в руках князя. Вернуться? От одной мысли об этом онемели руки. Он не сможет признаться, глядя в ледяные глаза князя под сведенными бровями, что такой растяпа… Умрёт от стыда и страха. Паренёк присел на лавку и сосредоточился. В голове сквозь волны растерянности проступили смутные очертания таблички. Послушник глубоко вдохнул, затаил дыхание, зажмурил крепче глаза и закрыл руками уши. Содержимое проступило резче, отчетливее, можно было уже разобрать отдельные слова и цифры…
— А под казёнными кельями в погребе 300 пуд свинцу, — повторил писарь на память, — да пушечных ядер — 4 ядра по 30 гривенок, 2 ядра по полупуда, 36 ядер по 14 гривенок, 13 ядер по 8 гривенок, 650 ядер по 6 гривенок…
Боясь расплескать мысли в собственной голове, подросток забежал в скрипторию, выхватил с полки коробец и десть(*) бумаги ручного отлива с монастырской филигранью, торопливо разложил писчие принадлежности, радуясь, что загодя заточил достаточно перьев, и приступил к бережному переносу информации из недр памяти на серые, шершавые листы.
Ивашка никогда бы не поверил, что грозный воевода в эти минуты испытывает такие же чувства, как и он. Головокружение, сухость во рту, дрожь в руках появились при виде женской стройной фигурки в строгом монашеском облачении, стоящей на крепостной стене и неподвижно глядящей вдаль. Просторный апостольник скрывал голову, ниспадал на плечи и грудь, пряча руки с чётками. Монашеская мантия о сорока складках, символизирующих сорок дней поста Спасителя на горе Искушения, делала фигуру незримой, но Долгоруков даже в таком виде узнал внучку Малюты Скуратова и дочь Бориса Годунова — Ксению. Её присутствие уже пять лет заставляло сердце воина трепетать от восхищения, обливаться кровью из сострадания и слезами — от фатальной недоступности предмета своего обожания.
За простой и кроткий нрав Годунову любили простые люди, красотой Ксении дивились иностранцы, мастерству её рукоделия могли бы позавидовать ювелиры. Ей посчастливилось сочетать красоту с умом, получить прекрасное образование и знать несколько языков. Однако дочери царя Бориса не повезло жить в эпоху Смуты — злоключения наваливались на царевну так же, как интервенты наступали на её Отечество. Ксении было 16 лет, когда её отец был помазан на царство, и всего 23, когда Лжедмитрий I, удавив мать и брата, заточил молодую царевну в доме князя Масальского, сделав своей наложницей…
Проводив писца Ивашку долгим взглядом, воевода сделал несколько шагов на слабеющих ногах и встал в сажени от Годуновой, боясь подойти ближе, шумно вдыхая осенний воздух.
— Ну что, пёс, — не оборачиваясь, тихо произнесла Ксения, — пришёл полюбоваться на дело рук твоего хозяина и на моё бесчестие?
Её слова, словно ледяные глыбы, скатываясь с губ, с размаху били под дых, вымораживали, сбивали с мысли, заполняли всё естество воеводы обжигающим холодом.
— Ты несправедлива ко мне, царевна, — прохрипел натужно Долгоруков.
Он сделал ещё один шаг. В ту же секунду Годунова стремительно развернулась, и в доспехи воеводы упёрся трехгранный узкий клинок.
— Мизерикорд, кинжал милосердия, — скосив глаза вниз, узнал «осиное жало» князь.
Упирающееся в грудь оружие в руках Годуновой, как ни странно, успокоило его. Перестали предательски дрожать руки, прошел спазм в горле. Только шум в голове и частое уханье сердца оставались немыми свидетелями душевного смятения. Князь медленно опустился на колени. Сталь с визгом скользнула по доспехам и уперлась в незащищенное горло. По коже побежала тонкая рубиновая струйка.
— Так будет проще и быстрее, — шумно сглотнув, сказал воевода. — Но знай, царевна, что я ни в чем не виноват ни перед тобой, ни перед твоей семьёй…
— Ты присягнул самозванцу, моему насильнику, убийце моей матери и законного наследника — моего брата… — у Годуновой задрожали руки и губы.
— Только ради того, чтобы спасти хорошего человека, — перебил князь ее взволнованную речь…
— Ты был среди тех, кто насильно постриг меня и увёз в монастырь… — выкрикнула царевна, и ноздри её затрепетали.
— Выбор был невелик, — смиренно возразил Долгоруков. — Тебя должны были удавить в тот же вечер. Келья всё же лучше веревки убийцы. Жизнь лучше смерти…
— Лучше?!! — черные глаза Годуновой метнули молнии, — чем лучше? Тем, что теперь я умираю каждую ночь, вспоминая свой позор?
— Лучше тем, — твёрдо произнёс князь, — что живым под силу что-то исправить, и ежели тебе кажется, что можно что-то изменить, убив меня, делай это, не задумываясь…
Рука царевны повисла плетью, кинжал выпал из ослабевших пальцев, шумно ударившись о настил. Годунова резко отвернулась, чтобы Долгоруков не увидел предательски хлынувшие из глаз слёзы, и неожиданно, совсем по-детски всхлипнула. Князь тяжело поднялся с колен, вплотную подошёл к молодой женщине, изо всех сил сдерживая непреодолимое желание обнять её, спрятать у себя на груди, закрыть обеими руками от окружающего злого мира, но странная немощь снова парализовала всё его тело. Воевода сконфузился от собственной непривычной робости, не в силах побороть нерешительность, и крепко сжал рукоятку меча, словно тот пытался сбежать из ножен, куда глаза глядят…
— Я докажу тебе, моя ненаглядная государыня, что токмо волей твоей существую на этом свете, — произнёс Долгоруков, склонив голову, — понеже являюсь рабом твоим с того дня, как увидал на Пасху пять годков назад, и нет мне с тех пор ни сна, ни покоя. И в Москву примчался, и самозванцу присягнул, как узнал про твоё пленение, и всё токмо ради того, чтобы иметь возможность приблизиться к твоей темнице, увидеть, а паче чаяния — выкрасть тебя. Но не успел…
Долгоруков, переживая события трехлетней давности, скрипнул зубами так громко, что Годунова вздрогнула и обернулась.
— Марина Мнишек, воеводы Георгия Сандомирского дочь, повелела извести тебя, и не было времени на другое, — выдохнул Долгоруков, — только через монастырь, через постриг. И сюда, в Троицу прискакал тотчас же, упросив Шуйского поставить воеводой осадным, как только узнал, что смогу находиться рядом с тобой, дышать одним воздухом, иметь счастье лицезреть тебя, государыня моя…
— Нет больше никакой государыни, князь, — опустив глаза долу и кусая губы, прошелестела Ксения. — Есть раба господня инокиня Ольга…
— Неправда, — тихо возразил воевода, — никогда не быть тебе рабою, царевна. В Псалтире написано: «Я сказал: все вы — боги, все вы — дети Всевышнего»(**) Ты всегда будешь для меня ангелом во плоти, и я смогу доказать…
— Докажи, князь, — перебила его Ксения, и слёзы ярости брызнули из глаз, — непременно докажи! Сотри позор с лица земли отцов наших — отправь обратно в преисподнюю этих распоясавшихся папистов, посланцев лукавого, возомнивших себя богами.
Годунова повернулась к стрельнице и упёрлась ненавидящим взглядом в разворачивающиеся на виду монастыря польские войска гетмана Сапеги.
Ян Пётр Павел Сапега, староста Усвятский и Керепецкий, Каштеллянович Киевский подошёл к Троице-Сергиевой Лавре со своими полками со стороны Александровской слободы. Как только расступился лес, показались маковки монастырских церквей, он неторопливо слез с коня, трижды размашисто перекрестился, поклонился поясно, сотворив молитву «Отче наш». В этом ритуале не было ничего необычного и глумливого. Ян Сапега, как и большая часть его войска, приступившего к Троице, были православными. Вместе с гетманом встав на колени, истово крестились и молились уроженцы восточной части Речи Посполитой — нынешней Белоруссии, юго-восточных земель Королевства Польского — будущей Украины. У большинства «поляков» — шляхтичей и простых солдат — деды, а нередко и отцы считали себя «русскими» или «руськими», исповедуя православие. Иными словами, «поляками», разорявшими Россию, были люди Западной Руси, сменившие этнос.
В глазах западной, исконно польской шляхты местная православная культура была мужицкой, а культура московитов — варварской. Стремление западно-русского дворянства стать польским объяснялось не только привилегиями и «свободами» польской шляхты, выбором по расчёту, но и желанием прислониться к европейской культуре, жить по-западному «красиво», эстетично. Не менее важным было то, что за Польшей незримо возвышался папский престол, непоколебимый и неприступный, жестоко карающий неверных и милостиво снисходительный к покорным. Совсем недавно — сорок пять лет назад — состоялся Тридентский собор, определивший тактику и стратегию католической церкви на века вперёд, превративший Ватикан в политическую организацию, утвердивший безграничную власть Папы и учредивший в качестве его карателей специальный военно-монашеский орден иезуитов.
Вот и сейчас представитель этой таинственной, сумрачной организации неотлучно находится по правую руку от Сапеги. Он не слез с лошади, глядит свысока на молящихся воинов с ироничной, лёгкой улыбкой. Временно разрешает неофитам Ватикана маленькую обрядовую вольность. Они ещё числятся в православии, но уже признали главенство католицизма. С репрессиями за неправильную веру можно и повременить. На просторах непокорной Руси от Балтики и до Чёрного моря реализуется идеально продуманный, скрупулёзно воплощаемый план Ватикана — православные режут православных. Русские убивают русских, приближая главную цель, обозначенную Тридентским собором — безраздельное мировое господство.
Сапега косо посмотрел на иезуита, сел на коня, махнул рукой, и войско дисциплинированно продолжило движение. Шагая легко и бодро, будто не было тяжелого дневного перехода, прошли литовский и московский семитысячные полки. Фыркая, упираясь, тяжеловозы протащили шесть пушек с полукартечью. Под королевскими хоругвями прошествовал пятитысячный полк Стравинского, копейщики Марка Веламовского и, наконец, собственный полк гетмана — главная ударная сила его войска…
Сапега разбил свой лагерь на Красной горе в 3-х верстах к юго-западу от Троицы, Лисовский — в Терентьевой роще, в версте к югу от монастыря. Все восемь батарей разместили здесь же. Солдаты живо строили острожки и заставы, копали рвы, вынутой землей отсыпали валы, вожделенно поглядывая на возможную богатую добычу. Троицкий монастырь казался им копями царя Соломона, средневековым Эльдорадо, разграбив который можно было обеспечить безбедное существование себе и своему потомству!(***)
Обойдя лагерь, осмотрев строительство, Сапега успел войти в наскоро натянутый шатер, снять с помощью слуги надоевшие доспехи, с надеждой глядя на походную кровать, как за пологом послышался топот копыт. Адъютант, влетев внутрь и поклонившись, отбарабанил скороговоркой:
— Пан полковник изволил уведомить, что пришёл наш человек из крепости. Просит принять его как можно скорее…
Глава 4
Шок и трепет
Долгим тяжелым взглядом Сапега проводил силуэт в черной рясе и куколе, сливающийся с темным лесом. Слова святого апостола Павла «вменяю вся уметы быти, да Христа приобрящу»(*) упорно лезли в голову, и вся эта история с православным монахом-лазутчиком, доносящим сведения о монастырских сидельцах, показалась нелепой, ненастоящей, выдуманной в хмельном кабацком угаре врагами божьими. Гетман поднёс два пальца ко лбу, бросил короткий взгляд на стоящего рядом птенца гнезда Игнатия Лойолы(**), застыл и медленно опустил руку, передумав осенять себя крестным знамением. Сосредоточенное лицо иезуита напоминало каменное изваяние, тонкие губы сжались в идеальную нитку, и лишь огромные глаза на худом, мраморно-белом лице жили полноценной жизнью, отражая свет заходящего солнца, отчего казались кроваво-красными. Они внушали уверенность, придавали силы и снимали многие вопросы, хаотично роящиеся в голове. Вот только креститься под этим взглядом рука не поднималась…
— Если это все, кто может поддержать нас внутри крепости, то я сомневаюсь в их способности быть хоть чем-то полезными, — произнес Сапега, испытывая неловкость в затянувшейся паузе.
— Это не все, — ответил иезуит одними губами, не поворачивая головы, — и перед ними не стоит задача резать в ночи стражу и открывать ворота. Их цель — сделать так, чтобы сидящие в осаде возненавидели друг друга.
Краешки губ иезуита дёрнулись вверх, обозначая улыбку. Кинув на Сапегу короткий, пронзительный взгляд, папский легат повернулся и, не оглядываясь на монастырь, пошёл к лагерю, сбивая снятой с руки перчаткой лиловые кисточки чертополоха.
Ивашка, увлеченный возможностью выполнить распоряжение воеводы, несмотря на забытый черновик, заткнул уши паклей, забился в угол скриптории и торопливо записывал всплывающие в памяти результаты дневной ревизии артиллерийского наряда. Писал, замирая на мгновение, вспоминая количество ядер и «зелья огненного», заковыристые наименования орудий, а когда сомневался — закрывал глаза, представляя, как стоял рядом с князем перед бойницами, выглядывая из-за его спины, мысленно пересчитывал ядра и бочки, попадавшиеся на глаза. Натренированная память писаря помогала восстановить и фиксировать неприметные мелочи, обязывала держать в уме единожды увиденные филигранные узоры и сложные тексты, иногда непонятные и нечитаемые, дабы аккуратно, аутентично их копировать. Ивашка честно и добросовестно всё заносил в реестр, опасаясь выговора за неточные сведения. Он закончил авральную работу, когда солнце клонилось к закату, свернул листочки в трубочку, вложил в берестяной туесок, потянулся довольно и вышел на крыльцо, выковыривая надоевшую паклю из ушей.
Новая действительность обрушилась на него, окатив, как холодной водой из ушата. Разноцветная суета перед глазами и непривычная какофония вернули писаря обратно в сени, и только подростковое любопытство не позволило судорожно захлопнуть за собой дверь. Всё пространство между монастырскими стенами было плотно забито людьми, повозками, пожитками и домашними животными. Аккуратные дорожки, посыпанные мелкой галькой, превратились в грязное месиво, заботливо выкошенные лужайки оказались безжалостно вытоптаны, штакетники повалены. На завалинках, на телегах, на бревнах и кучах песка, оставшихся от строительства, стояли и сидели слободские крестьяне с ремесленниками. Рябило в глазах от цветастых женских летников, телогрей и однорядок.(***) Всевозможные фасоны и цвета — гвоздичный, лазоревый, червленый, багряный, голубой смешивались в один пестрый ковер. На нем неказистыми пятнами серели мужские армяки и суконные, крашенинные, сермяжные сарафанцы.(****) Плач, крики, ругань висели над копошащимся, ворочающимся многоголовым человейником. Между людьми испуганно билась, ревела домашняя скотина, заполошно орали куры, брехали ошалевшие собаки, плакали дети, и поверх всего этого безумия оглушительно, густо стекал с монастырских колоколен тревожный набат, неторопливо переплёскивался через стены, разливаясь полноводной рекой по посаду и слободе.
Прижимая к груди драгоценный туесок и дико озираясь по сторонам, Ивашка торопливо пробирался между пробками и водоворотами, мучительно размышляя, что за напасть обрушилась на его умиротворённую, размеренную жизнь, как к этому относиться и где искать воеводу?
Долгоруков устало, безнадёжно смотрел на упрямого архимандрита и в который раз повторял азбучные истины, понятные любому воину, но никак не доходящие до разума строптивого попа.
— Ворота надо срочно закрывать! Скопление людей внутри монастыря делает его оборону невозможной. Резервные сотни завязнут в толпе. Нагромождение телег и домашнего скарба, женщины, дети, скот превратили крепость в неуправляемый табор… Почнут поляки стрелять ядрами калёными — случится паника… Побегут людишки в разные стороны — не удержишь. А скольких свои же покалечат, затопчут?…
— Наказуя убо Господь нас, не перестаёт он прибегающих к нему приемлеть, — тихим, грудным голосом отвечал архимандрит. — Негоже и нам, рабам господним, сим благочестивым делом пренебрегать. Heмало же способствовали приходящие люди граду Троицы живоначальной Сергиева монастыря. «Яже он надежда наша и упование,» — говорят они, — «ибо стена это, заступление и покров наш…» А мы перед ними ворота закрывать будем⁈
Иоасаф поднял голову, и в глазах его сверкнули молнии. Посох архимандрита гулко ударил по деревянному настилу.
— Не бывать тому! Убежище преподобного примет всех страждущих!
Воевода посмотрел на священника, поднял глаза к небу, словно ища у него поддержки, вздохнул всей грудью и хотел что-то сказать, но взгляд его зацепился за Ивашку, сиротливо застывшего при входе, ни живого, ни мёртвого.