Ленский Владимир Яковлевич
Сон Тины
Владимир Ленский
Сон Тины
Осень и зиму я провел в чужом большом и шумном городе, который меня утомил и измучил. Я старался забыть Анну и вытравить из сердца чувство, которое привез с собой, как тяжкий, мучительный багаж. И что бы успеть в этом, я мучил там девушку, которой хотел увлечься и вместо этого только увлек ее. Сам же я оставался к ней равнодушен, тосковал по Анне, вел разгульный образ жизни и, наконец, заболел нервной горячкой...
После долгой, тяжелой болезни мне захотелось назад, на родину, встретить весну у родного моря, среди родных тополей и акаций. Уезжая, я обманывал Дору, что скоро вернусь и тогда скажу ей что-то, для нее приятное и важное... Когда я говорил ей это, я сам знал, что лгу и видел по ее затянутым слезами глазам, что она мне не верит и только делает усилие, что бы придать своему бледному, убитому лицу выражение спокойной уверенности в своем будущем счастье... Было жалко видеть ее улыбку на вздрагивающих губах и печально углубленные в себя глаза... Как она, наверно, плакала, когда поезд отошел!..
Но я не мог думать о ее горе и слезах. Поезд нес меня на родину, где по улицам небольшого, красивого города ходила другая девушка, с которой неотступно пребывала и моя мысль, кровь, душа и тело...
Когда я приехал -- там была еще зима, и на улицах лежал снег. Я смотрел по сторонам -- на вечереющие, тихие улицы с редкими, робко зажигавшимися огнями в окнах -- и мне казалось, на всем, что я видел -- на домах, покрытых снегом кровлях, на голых деревьях и заборах -- покоилось выражение довольства и счастья от того, что она жила здесь, в этом городе...
Три дня я провел в комнате, наслаждаясь этим сознанием, подолгу сидя у окна и с тревожно бьющимся сердцем ожидая какого-нибудь удивительного случая, который заставил бы ее пройти по этой улице, мимо моих окон...
Зима, казалось, не хотела сдаваться, и по вечерам брал мороз, от которого хрустел снег под ногами пешеходов, и стекла в окнах затягивались легкими узорами. А на четвертый день все вдруг сразу изменилось, ожило, засверкало, и так широко и тепло повеяла весна, что уже стало невозможно сидеть в комнате за двойными рамами... Солнце сквозь стекла пригревало волосы и руки; за окном ворковали голуби, и чувствовалось в их гудящем воркованье, что солнце смотрит не по-зимнему тепло, а зайчики, бегавшие по потолку и стенам, рассказывали о том, что от этой теплоты тает снег и вся мостовая дрожит и струится искрящимся солнечным блеском от весенней воды. Слышно было даже, хоть и слабо, как шумит и журчит вода в желобах и канавах. А когда я открыл первую раму окна -- в комнату уже ясно ворвался этот веселый, буйный шум весенней жизни, и сквозь стекла тепло и томительно запахло нагретым, тающим снегом...
Шел я по улице шаткими, неуверенными шагами еще не совсем окрепшего после болезни человека. Шел с единственной мечтой в душе, с единственным желанием -- увидеть Анну и сделать нечто нечеловеческое, что бы снова не потерять ее... Ведь, я уже потерял ее один раз!.. До сих пор я не знаю, почему она отказала мне, когда все в ней говорило: твоя!..
Грело солнце, искрилась залитая водой мостовая, в теплой синеве неба дымились дождевые облака. Тротуары просыхали и звонко откликались на каждый удар ноги... Море, окружавшее город с трех сторон, дышало так свежо и сильно, что, казалось, оно совсем подступило к городу и вот -- хлынет и буйно разольется по улицам...
Кружилась голова и в сердце трепетала детская радость... поднималась и разгоралась печаль... Вспоминался тот припев, которым всю зиму я заканчивал свои грустные мысли об Анне:
-- Отчего же нет?
Мы разошлись, оторвались друг от друга, когда уже начинали срастаться -- и, может быть, только потому, что в тот вечер, когда это случилось, в комнатах было темно, угрюмо, и этот сумрак сжимал сердце печалью и неясной боязнью...
Я остановился на углу и в раздумье, стараясь в тысячный раз уяснить себе эту загадку, повторял вслух все тот же вопрос и прислушивался к нему, как будто за ним тихо и неясно звучал какой-то ответ:
-- Отчего же нет?..
Анна шла мне навстречу, -- какой-то удивительный случай повел ее по этой улице, или сам Бог направил ее ко мне... Такая же тоненькая и хрупкая, как и прежде, шла она своей легкой, чуть покачивающейся походкой. Она была бледна и походила на девочку, слабого, измученного ребенка, словно и она перенесла тяжелую болезнь и теперь впервые после нее вышла на улицу. Передний край весенней шляпы закрывал тенью верхнюю часть лица, и в этой тени казались неестественно большими ее глаза, в которых как будто темнела большая, глубоко затаенная печаль...
Она еще не видела меня и вся была погружена в лавирование среди ручьев, заливавших плиты тротуара. От этого она двигалась зигзагами, извивалась, как змейка, греющаяся на солнце. И шла она стройно и легко, привычно-красиво приподняв край платья, и широкие поля ее шляпы колыхались в ритм ее мелких шагов... Вдруг она подняла голову и увидела меня -- и сразу вся как будто ослабела и замедлила шаги, словно раздумывая -- идти дальше или повернуть назад. В эту минуту она стала похожа на испуганную внезапным выстрелом птицу. Ее шаги сделались неуверенными, неровными, она уже не выбирала сухих плит и шла ко мне розовая, смущенная, слабая, готовая, казалось, каждую минуту лишиться чувств и упасть... Боже мой! Когда я вспоминаю, как я стоял посреди улицы и смотрел на нее, бессильно приближавшуюся ко мне -- мне хочется схватить свою голову руками и сжать так, что бы она треснула и раскололась надвое!..
В моей душе бушевала целая буря любви, нежности, слез, мучения. Я знал, что сейчас возьму ее руки в свои и загляну в ее глаза и буду говорить что-то нежное, красивое, сильное, или, скорей, ничего не скажу, потому что молчанием можно сказать в тысячу раз больше, чем всеми, доступными человеческому пониманию, словами... "Конечно, да!" -- звучал во мне голос любви и радости. И ее глаза, казалось покорно и радостно кричали мне на встречу: "Да! да! да!.." Она приближалась, теряя силы, которых, наконец, осталось лишь настолько, чтобы сделать последний шаг -- и отдать мне руки...
И почему я вдруг вспомнил обиду, которую она нанесла мне?.. Я почувствовал себя оскорбленным, униженным, и от горечи, поднявшейся во мне, искривились мои губы. Ведь, то была обида, которой мужчина не может забыть и простить!.. Я говорил себе: "Она отказала тебе в прошлом году -- почему же теперь должно измениться ее решение?.. Ты ошибаешься, -- она холодна и неприступна, и ей просто неприятно встретиться с тобой, и потому ее шаги так тихи и неуверенны..."
Все перевернулось и смешалось во мне... И поравнявшись с ней, с холодным, заледеневшим сердцем и строгим лицом я только снял шляпу и, почтительно поклонившись, посторонился, что бы пропустить ее мимо себя. Она чуть заметно кивнула головой, и мне показалось, что она пошатнулась и ее глаза, в глубокой тени шляпы, как будто с болью и испугом вскрикнули горячим блеском...
Но дальше она шла уже гордо выпрямившись, легко и стройно, откинув голову назад, и от ее медленно и твердо удалявшейся фигуры на меня пахнуло холодом равнодушия и неприступностью...
* * *
Целый день, до сумерек, бродил я по берегу моря с опустелой душой и застывшим сердцем. Я думал: "Вот я приехал и видел Анну. Что нового и хорошего дало мне это?.. Она вовсе не думает обо мне. Полгода она не видела меня и при встрече только кивнула головой. В первый день весны, блеска солнца и таянья снега она увидела меня и нашла достаточным только этого слабого, незначительного кивка головой... Ведь, не мог же остановить ее я, отвергнутый ею! Она должна была понимать это..." И я был глубоко обижен за этот весенний день, за солнце и тающий снег, радостное ощущение которых она погасила во мне своим коротким, ничего не говорящим кивком...
Замерзавшее зимой у берегов море уже очистилось от льда и, как не в чем ни бывало, снова сверкало и шумело, гоня к берегу мутные, зеленовато-желтые волны. Берег также оживал и наполнялся движением и шумом. Рыбаки вытаскивали на берег из своих избушек, лепившихся высоко над морем по глинистому обрыву, невода и чинили их, растягивая на мокром песке; разводили маленькие костры и плавили на них в котелках смолу, которой пропитывали сети и заливали рассохшиеся за зиму баркасы и лодки. В воздухе крепко пахло разогретой смолой, рыбой, морской солью... А море, по которому рассыпало солнце тысячи неуловимо переливавшихся одно в другое огненно-белых солнц -- плескалось, торопило и звало рыбаков в свой широкий, свежий простор, взбегало на песок, пугая и разгоняя шумную, пеструю стаю рыбачьих детей и разливалось по желтому берегу своими зелеными одеждами и белой пеной кружев, и тая в изнеможении весеннего томления...
Болела голова от солнца и крепкого морского воздуха; тело казалось развинченным и от слабости качалось на ходу... Продрогший, почти больной, вернулся я в сумерках в свою комнату и забылся на постели в тяжелой дремоте...
Кто-то осторожно тронул меня за плечо. Я проснулся и увидел над собой темный силуэт...
-- Кто здесь? -- спросил я, подняв голову, не понимая, где я и что со мной.
-- Это я, хозяйка... Тут приходила барышня... спрашивала вас...
-- Какая барышня?..
Я поднялся и сел, внезапно охваченный волнением и радостью смутного предчувствия. Подробно, торопясь и волнуясь, расспрашивал я хозяйку о наружности этой барышни, и уже убежденный, что это была Анна, снова и снова спрашивал, какие у нее глаза, волосы, лицо, какого она роста и какие на ней шляпа и платье...
Она была здесь ровно через час после того, как мы встретились на улице. Зачем она приходила? Чего ей нужно было от меня? Разве не все между нами кончено?.. А может быть... может быть?..
И я готов был биться головой о стену, что меня не было дома, когда она приходила ко мне. Может быть, когда я встретил ее, она шла ко мне, а я только поклонился ей и посторонился, что бы дать ей дорогу!.. Конечно, она должна была только кивнуть головой и пройти мимо. Я вспомнил старую обиду и холодно поклонился ей -- как же иначе она могла ответить?.. И, однако, она пришла ко мне. Я поступил с ней грубо, а она пришла ко мне, несмотря ни на что...
-- Это моя старая, хорошая знакомая, -- говорил я хозяйке, -- я полгода не видел ее, и она пришла ко мне. В этом нет ничего предосудительного, напротив, это так естественно... Она так и спросила: здесь ли живет такой-то?..
-- Ну да, -- пятясь к двери, равнодушно отвечала хозяйка, которой этот разговор, по-видимому, начинал надоедать.
-- Конечно, -- объяснял я, идя за ней, -- ведь, она моя близкая, старая знакомая и может называть меня просто по фамилии... Вы, пожалуйста, не подумайте чего-нибудь, -- это хорошая, чистая девушка, и мы с ней просто друзья, больше ничего... И она, наверно, улыбнулась, когда спрашивала меня?.. У нее такая милая, светлая улыбка одним уголком рта!..
-- Кажется, улыбнулась, -- сказала моя квартирная хозяйка, и по ее лицу было видно, что она не помнит и считает совершенно неважным -- улыбнулась та девушка или нет...
-- И она была очень огорчена, когда узнала, что меня нет дома?.. -- приставал я, стоя в дверях, потому что хозяйка пятилась уже по коридору. -- Вы не заметили, она была очень огорчена?.. Не сказала, когда придет еще? Не просила ли передать мне что-нибудь?.. Может быть, она сказала, что будет ждать меня у себя? И в котором часу?..
-- Она была очень огорчена, но ничего не сказала и ничего не просила передать?.. -- уже сердясь, проговорила хозяйка и, достигнув своей комнаты, захлопнула за собой дверь...
Я тотчас же пошел к Анне, полный раскаяния и еще большей любви, нежности и тоски.
Было легко и весело идти под дождевыми облаками мартовского вечера, по рыхлому, во многих местах уже стаявшему снегу, отдавая лицо влажному ветру, скользившему по щекам и шее, как холодные, нежные женские пальцы. И всю дорогу я напевал каким-то сладко-грустным, мною самим придуманным мотивом три слова, то тихо, то громко, то с дрожью слез в голосе, то с звучностью радостного сердечного волнения, -- только три слова:
-- Я люблю вас... я люблю вас...
На улице было пусто. Далеко, сквозь лиловые сумерки, мигали желтые огоньки, а в небе, между темными, веявшими дождевым ветром, облаками, сияла полоска зеленоватого неба с яркой, как алмаз, звездой, мигавшей длинными, золотыми ресницами. Где-то слышались голоса, кто-то смеялся, кто-то пел, и мотив песни тоже был мечтательный, грустный... Я прислушивался к смеху, говору, пению, а сам напевал свою тихую молитву:
-- Я люблю вас... я люблю вас...
Тянулись бесконечные заборы, маленькие домики со слепыми и освещенными окнами. По улице, темным силуэтом перебегая с одного тротуара на другой, шел фонарщик, останавливался, взбирался по тонкой лесенке и зажигал фонари. Я подходил к только что зажженному фонарю и смотрел на колеблющееся газовое пламя долго и внимательно, сообщая ему свою новую, томящую душу песню, в которой было только три слова -- больших, как мир, простых, как счастье и нежных, как весна...
Я пел ее всю дорогу, и мне казалось, что лучшей песни никогда в своей жизни я не слыхал и, наверно, не услышу, хотя в ней было только три слова и всего одна музыкальная фраза. Ветер подхватывал и уносил мою песню в лиловые сумерки, и вся улица, с тихими домами, заборами и кротко мерцавшими фонарями как будто чутко прислушивалась к ней и принимала ее так же серьезно и внимательно, как дары весны -- дождевую свежесть и мягкие веяния вечернего ветра...
С этой песней в душе я взялся за кольцо калитки, вошел во двор и, поднявшись по ступеням, позвонил у двери. И ожидая, все продолжал напевать... Только тогда замолк, когда горничная открыла дверь, и у меня от волнения захватило дух...
Пока девушка ходила с моей карточкой докладывать, я дрожащими руками стаскивал с себя пальто, с замиранием сердца слушая звуки рояля, плывшие из глубины комнат через раскрытую дверь, -- "Reverie" Шумана, которое так подходило к ней, к ее тихим, грустным глазам и бледному, как будто всегда обиженному, лицу...
Вот музыка оборвалась, хлопнула крышка рояля. Я вздрогнул и замер. В стуке упавшей крышки мне послышалась нервность волнения... "Конечно, -- подумал я, -- мой приход ее должен был взволновать... Она должна быть рада мне... ведь, она приходила ко мне!"...
В дверях показалась горничная, и я уже сделал шаг, что бы пройти в комнаты, не дожидаясь ее приглашения, в котором не могло же быть сомнения... Но девушка загородила собой дверь и, усмехнувшись, проговорила, потупляя глаза:
-- Их нет дома...
Я растерялся и уставился в нее удивленными глазами.
-- Кого -- их?.. Я, ведь, хочу видеть барышню!.. -- сказал я дрогнувшим голосом.
-- Барышни нет дома, -- невозмутимо повторила горничная снова усмехнувшись и потупив глаза.
-- Но она только что играла!.. Я знаю, что это она играла!.. -- раздраженно спорил я, чувствуя всю бесполезность и нелепость этого спора и сгорая от стыда при мысли, что там, за дверью, где-то недалеко, в полутемной комнате, стоит, притаившись, Анна, слушает мои возражения и смеется... смеется зло, язвительно, радуясь своей удавшейся мести...
-- Их нет дома, -- упрямо повторила горничная, стоя в дверях, -- это не они играли...
С жалкой растерянной улыбкой я надел пальто и вышел на улицу, держа шляпу в руке. Так с непокрытой головой я и пришел домой...
У меня сидела Тина Пискорская...
* * *
Она поднялась и тихо, взволнованно сказала:
-- Я узнала, что ты приехал... Мне хотелось увидеть тебя!..
Она смотрела на меня робко, боязливо, словно ожидала, что я ударю или прогоню ее. Ее робость тронула меня, и мне захотелось приласкать ее, дать ей ту теплую радость дружеского участия, в котором в эту минуту так нуждался я сам...
-- Я рад, что ты пришла... -- сказал я и взял ее обе руки. -- Разве ты все еще любишь меня?..
Тина порозовела и потупила глаза... Она была одета так просто, скромно, в темное платье с белым воротничком; волосы лежали на голове гладко, без следа завивки, с начесами на уши, a la Клео де-Мерод. От нее веяло ясной, чистой девической жизнью полной тишины и нежных мечтаний...
Такою я видел ее в первый раз. Тина Пискорская -- кокотка, скандалистка, сумасшедшая, наглая, плевавшая в лицо общественному мнению, не знавшая в оргиях ни стыда, ни удержу -- вдруг является в образе монахини или кающейся грешницы!.. Я с удивлением и любопытством рассматривал ее.
-- Что с тобой, Тина?.. Почему ты так изменилась?..
Она отвернула от меня лицо.
-- Мне все надоело... Я не могу больше...
-- Вот как!.. И давно это случилось?..
Она помолчала и потом чуть слышно проговорила.
-- С тех пор... как ты уехал...
-- Почему же?..
-- Ты знаешь...
-- Да, правда, я знаю... Ну, что же? Не будем больше об этом говорить... Но что же ты стоишь?.. Сядем вот здесь, на диване... Расскажи мне, как ты жила -- все это время?..
Тина села и долго молчала. Наконец, подняла на меня глаза в слезах -- и тихо заломала пальцы.
-- Это было такое мученье!.. Я собиралась покончить с собой... Лучше бы ты не приезжал и дал мне умереть!.. Меня преследует Крон... Стоит мне только закрыть глаза -- и я вижу, как вносят в комнату его тело, с простреленной головой...
-- Крон? Этот бедный мальчик, который ревновал тебя ко мне и, в конце концов, застрелился?..
-- И это случилось сразу, что и ты и он оставили меня... Я чуть не сошла с ума!.. Я не любила его, ты это знаешь... Но из всех, кто был около меня, он один жалел меня и любил нежно и чисто... Он был мне почти как брат... Мне было горько потерять его...
-- И с того дня, как он умер, ты повела иную жизнь?..
-- С того дня, как ты уехал и его не стало -- я только плакала и думала о смерти... Что же мне оставалось еще?.. Нет, я еще ждала -- может быть, ты приедешь... Я решила ждать до весны и потом умереть... Я ходила к Анне...
-- Ты -- к ней?.. Зачем?..
-- Узнать что-нибудь о тебе... Мне казалось, что если ты ничего не пишешь мне, значит -- ты переписываешься с ней...
-- Какая смешная мысль!.. Что же она тебе сказала?..
-- Она приняла меня очень холодно и сдержанно. Она сказала, что ничего не получала от тебя и никогда не получит, потому что тебе незачем писать ей...
-- Она так сказала?..
-- Я не выдержала и расплакалась у нее... Ах, это такая милая, добрая девушка!.. Она обняла меня, и мы вместе долго плакали...
-- И Анна плакала с тобой?..
-- Ну да, я же говорю, что мы вместе плакали... И когда я уходила, она сказала мне: "Я бы ничего больше не желала, как видеть вас счастливой..." Но она все же странная девушка... Я встретила ее сегодня на улице, когда шла к тебе -- и она не ответила мне на поклон...