Когда я снял мешковину с клетки агути, зверек подпрыгнул в воздух и шлепнулся на соломенную подстилку, дрожа всем телом. На мордочке его было такое же выражение, которое должно быть у старой девы, много лет заглядывавшей перед сном под кровать и наконец обнаружившей там мужчину. Однако, угостив зверька кусочком яблока, я успокоил его настолько, что он даже позволил себя погладить. Агути — это грызуны, члены многочисленного и интересного отряда. В него входят и мышь-малютка, которая может уместиться в чайной ложечке, и капибара, достигающая размеров крупной собаки, а между двумя этими крайностями есть великое множество всевозможных белок, сонь, крыс, дикобразов и других непохожих друг на друга животных. Оговорим сразу, что агути не самые характерные члены этого семейства. Если уж говорить откровенно, то они похожи на помесь низкорослого предшественника лошади и горемыки-кролика. Шерстка у агути имеет цвет полированного красного дерева. На крестце этот цвет постепенно переходит в красновато-бурый. Шоколадно-коричневые ноги, очень длинные и тонкие, как у рысака, оканчиваются комком хрупких музыкальных пальцев, которые и делают агути похожим на древнюю лошадь. Задние ноги у него мощные, они служат опорой непропорционально массивной задней части туловища, и поэтому у агути такой вид, будто у него сзади горб. Голова — как у кролика, но немного удлиненная (так что в ней опять-таки есть что-то лошадиное). У агути большие красивые глаза, округлые уши и густые черные усы, которые непрестанно шевелятся. Если ко всему этому добавить темперамент животного, его постоянную нервозность, его дикие прыжки в воздух при малейшем звуке и следующие за этим припадки лихорадочного озноба, то просто удивляешься, как вообще мог выжить этот вид. Мне кажется, что стоит только одному ягуару заворчать, и все агути в радиусе ста ярдов тотчас скончаются от разрыва сердца. Размышляя об этом, я завесил клетку, и животное тотчас опять взвилось в воздух, а приземлившись, стало дрожать всем телом. Однако через несколько минут агути снова пришел в себя и набросился на яблоко, которое я оставил ему в клетке. К этому времени песни и вино привели Луну в блаженное состояние, и он сидел у стола, жужжа себе что-то под нос, как сонная пчела. Мы выпили по последнему стакану и, отчаянно зевая, поплелись спать.
В самый неподходящий для цивилизованного человека час утра меня разбудила громкая песня, доносившаяся из противоположного угла комнаты, где была постель Луны. Для этого человека песни и музыка были таким же непременным условием существования, как кровь, которая текла в его жилах. Когда он не говорил, он непременно либо пел, либо мычал что-то под нос. Я впервые в жизни видел человека, который мог лечь спать в три часа утра и, проснувшись в пять, загорланить песню, не вылезая из постели. Но пел он так хорошо и с таким явным удовольствием, что на него не хотелось сердиться даже в такой ранний час, а пробыв с ним некоторое время, вы начинали обращать на его привычку не больше внимания, чем на птичий хор, который заводит свою песню на рассвете.
«Луна на небе, как белый маленький барабан, — доносилось из-под груды одеял, — она ведет меня за горы Тукумана к моей любви с черными волосами и волшебными глазами».
— Если ты всегда поешь своим знакомым женщинам в такое время, — сонно сказал я, — то мне кажется, что в постели тебе приходится оставаться чаще всего в одиночестве. Такие вещи выходят боком.
Он хихикнул и блаженно потянулся.
— Сегодня будет отличный денек, Джерри, — сказал он.
Я удивился, откуда бы ему это знать — ведь ставни обоих окон закрыты почти герметически. Аргентинец, засиживаясь допоздна на улице, дышит ночным воздухом без всякого вреда для своего организма, но стоит ему лечь спать, как тот же воздух становится для него смертоносным газом. Поэтому все ставни должны быть наглухо закрыты, дабы оградить людей от опасности. Однако, когда мы оделись и вышли во внутренний дворик завтракать, я убедился, что Луна оказался прав — дворик был весь залит ярким солнцем.
Мы допивали последнюю чашку кофе, когда явились с докладом наши агенты. По-видимому, они вышли в разведку с первыми лучами солнца и теперь отчитывались перед Луной, а тот сидел, попивая кофе, и лишь изредка удостаивал их величественным кивком головы. Потом одного из юных агентов послали с деньгами за кормом для моих животных, а когда он вернулся, все агенты столпились вокруг меня и широко раскрытыми глазами стали смотреть, как я рублю мясо и овощи, наполняю чашки молоком и водой и ухаживаю за животными.
Когда все были накормлены, мы вышли строем на залитую солнцем улицу и начали вновь прочесывать город. На этот раз Луна использовал нашу свиту немного по-другому. Пока мы вели в каком-нибудь доме переговоры, наши юные помощники рассыпались и обследовали близлежащие улицы и переулки, хлопая перед домами в ладоши и спрашивая совершенно незнакомых людей, нет ли у них животных. Все относились к этому вмешательству в их частную жизнь очень добродушно, и, если у них самих животных не было, они иногда посылали нас к другому дому, где мы находили какого-нибудь представителя местной фауны. Таким способом за это утро мы приобрели еще трех карликовых кроликов, одного попугая, двух кариам и двух коати — очень редких маленьких южноамериканских хищников из семейства енотов. Мы отнесли животных в дом Луны, посадили их в клетки, а сами с аппетитом съели второй завтрак и отправились обследовать окраины Орана на дряхлом автомобиле, позаимствованном у какого-то друга Луны.
Из агентурных источников Луна узнал, что в одном из наиболее отдаленных районов города живет человек, у которого есть какая-то дикая кошка, но никто не мог сказать точно, где его дом. Тогда мы ограничили свои поиски одной беспорядочно застроенной улицей и, стуча во все двери подряд, нашли в конце концов этого человека. Это был высокий, смуглый, потный и неряшливый мужчина с нездоровым брюхом и с маленькими черными глазками, в которых появлялось то заискивающее, то хитрое выражение. Да, признался он, у него есть дикая кошка, оцелот. Потом с пламенным красноречием политикана, выступающего на предвыборном митинге, он принялся взахлеб говорить о том, какое это дорогое, красивое, грациозное, ручное животное, какие у него масть, рост, аппетит. В конце концов мне показалось даже, что он хочет продать мне целый зоосад. Чтобы прервать этот панегирик семейству кошачьих вообще и оцелоту в особенности, мы попросили показать нам животное. Он повел нас вокруг дома в ужасно грязный задний двор. Как бы ни был беден и мал дом в Оране и Калилегуа, двор при нем всегда содержится в чистоте и полон цветов. Этот же двор был похож на городскую свалку. Кругом валялись старые разломанные бочки, ржавые жестянки, рулоны старых проволочных сеток, велосипедные колеса и другой хлам. Наш хозяин неуклюже протопал к стоявшей в углу грубо сколоченной деревянной клетке, которая была бы мала даже для кролика средних размеров. Он открыл клетку и за цепь выволок наружу совершенно жалкое существо. Оцелот был совсем молод, но как он умудрялся сидеть в такой маленькой клетке, до сих пор остается для меня загадкой. Меня особенно потрясло ужасное состояние животного. Шерсть его была так запачкана испражнениями, что о естественном ее узоре можно было только догадываться. На боку была большая мокрая болячка, а сам он был так тощ, что даже под свалявшейся шкурой можно было на глаз сосчитать все его ребра и позвонки. Когда его опустили на землю, он от слабости шатался, как пьяный. В конце концов он отказался от попыток устоять на ногах и удрученно лег на грязное брюхо.
— Вы видите, какой он ручной? — спросил человек, показывая в заискивающей улыбке желтые щербатые зубы. — Он никого не кусает. И никогда не кусал.
Он похлопывал оцелота большой потной ладонью, и мне было ясно, что отнюдь не любовь к человеку, а лишь полное безразличие мешает животному броситься на него. Оцелот был в почти безнадежном состоянии — он был так слаб от голода, что ему было все равно.
— Луна, — сказал я, изо всех сил стараясь сдержать гнев, — я заплачу пятьдесят песо за эту кошку. Не больше. Даже этого слишком много, потому что она, видно, все равно подохнет. Торговаться я не буду, так что ты можешь сказать этому ублюдку, этому сукину сыну, что это мое последнее слово.
Луна перевел мои слова, тактично опустив все относившееся непосредственно к личности продавца. Тот в ужасе сжал руки. Мы, конечно, шутим? Он бессмысленно захихикал. За такое великолепное животное и трех сотен песо будет нищенски мало. Конечно, сеньор видит, какое это удивительное создание… и так далее. Но с сеньора было довольно. Я звучно сплюнул, точно попав на остатки какой-то бочки, которая нежно сплелась с ржавым велосипедным колесом, бросил на этого человека самый презрительный взгляд, на какой только был способен, резко повернулся и зашагал на улицу. Я сел в дряхлую машину и захлопнул дверцу с такой неистовой злостью, что наш экипаж чуть не распался на куски тут же на дороге. Мне было слышно, как торговались Луна и хозяин оцелота, и, различив в упрямом голосе последнего новую нотку слабости, я высунулся из окна и крикнул Луне, чтобы он возвращался и не терял даром времени. Луна появился через тридцать секунд.
— Дай деньги, Джерри, — сказал он.
Я дал ему пятьдесят песо. Скоро он снова появился, на этот раз с ящиком, который положил на заднее сиденье. Мы ехали молча. Кончив придумывать, что я сделал бы с бывшим хозяином оцелота (ему было бы не просто больно, ему стало бы предельно трудно исполнять супружеские обязанности, если у него таковые были), я вздохнул и закурил сигарету.
— Луна, мы должны поскорее попасть домой. Этому зверю нужна приличная клетка и немного пищи, а то он подохнет, — сказал я. — И, кроме того, мне понадобятся опилки.
— Si, si, — сказал Луна озабоченно. — Я никогда не видел, чтобы так обращались с животными. Оно полумертвое.
— Я думаю, мы спасем его, — сказал я. — Наполовину, по крайней мере, я уверен в этом.
Некоторое время мы ехали молча, потом Луна заговорил.
— Джерри, ты не возражаешь, если мы остановимся всего на минутку? — робко спросил он. — Это по дороге. Я слышал, что кто-то еще может продать дикую кошку.
— Хорошо, остановимся, если это по дороге. Но надеюсь, эта кошка будет в лучшем состоянии, чем наша.
Луна повернул машину с дороги на большую зеленую лужайку. В одном ее углу стоял ветхий шатер, а возле него маленькая, тоже потрепанная карусель и несколько небольших балаганов, крытых когда-то полосатым, а теперь выцветшим, почти белым холстом. Три толстые лоснящиеся лошади паслись поблизости, а вокруг шатра и балаганов, держась с достоинством знающих себе цену специалистов, бегали откормленные собаки.
— Что это? Похоже на цирк, — сказал я Луне.
— Это и есть цирк, — ухмыляясь, ответил Луна, — только очень маленький.
Я с удивлением подумал, как мог какой бы то ни было цирк, даже маленький, оправдать свое существование в таком отдаленном и маленьком городе, как Оран. Но цирк, по-видимому, процветал, потому что, хоть реквизит и обветшал, животные выглядели хорошо. Когда мы вылезли из машины, из-под шатра вынырнул высокий рыжеволосый человек. У него была развитая мускулатура, живые зеленые глаза и сильные холеные руки. Он, по-видимому, был способен с одинаковой сноровкой работать и на трапеции и со львами. Мы поздоровались, и Луна объяснил цель нашего визита. Хозяин цирка осклабился.
— А, вам нужна моя пума. Но предупреждаю вас, я продам ее за большие деньги… Она красавица. Только ест слишком много, и я не могу позволить себе держать ее. Заходите, посмотрите, она там. Настоящий черт, скажу я вам. Мы с ней ничего не можем поделать.
Он подвел нас к большой клетке, в углу которой сидела красивая молодая пума ростом с большую собаку. Она была упитанна и вся лоснилась. Лапы ее, как и у всех молодых кошек, казались несоразмерно большими. Шерсть была янтарного цвета, а внимательные печальные глаза — красивого зеленого. Когда мы приблизились к клетке, пума приподняла верхнюю губу, показала хорошо развитые молочные зубы и презрительно зарычала. Она была просто божественна, и после заморенного существа, которое я только что купил, смотреть на нее было одно удовольствие, но, нащупывая бумажник, я знал, что мне придется отдать за нее уйму денег.
За добрым вином, которым нас настойчиво угощал владелец цирка, мы торговались целых полчаса. Наконец я согласился с ценой, которая показалась мне справедливой, хотя и высокой. Мне еще предстояло подготовить для пумы клетку. Зная, что она будет в хороших руках, я попросил хозяина подержать пуму у себя до следующего дня и предложил плату за вечернее кормление. Наш благожелательный рыжий друг согласился, и сделка была скреплена еще одним стаканом вина. А потом мы с Луной поехали домой, чтобы попытаться воскресить несчастного оцелота.
Когда я сколотил для него клетку, появился один из юных родственников Луны с большим мешком сладко пахнущих опилок. Я достал бедное животное из его вонючего ящика и обработал рану на бедре. Оцелот безразлично лежал на земле, хотя промывание раны причиняло ему, должно быть, сильную боль. Потом я сделал ему большую инъекцию пенициллина, на что он тоже не обратил никакого внимания. Третьим делом надо было попытаться просушить ему шерсть: он насквозь пропитался собственной мочой, и обожженная кислотой шкура на его животе и лапах уже воспалилась. Все, на что я оказался способен, — это буквально засыпать его опилками и тщательно втереть их в мех, чтобы они впитали влагу, а затем осторожно их вычистить. Потом я распутал наиболее отвратительные комки в его мехе, и, когда я закончил работу, он уже стал немного походить на оцелота, хоть и лежал по-прежнему на полу, ни на что не обращая внимания. Я срезал с него грязный ошейник, положил его в новую клетку на подстилку из опилок и соломы и поставил перед ним чашку с сырым яйцом и мелко нарезанной свежей говядиной. Сначала он не проявил к этому никакого интереса, и сердце мое упало — наверно, он уже достиг такой стадии истощения, что теперь его не соблазнить никакой едой. В отчаянии я схватил его за голову и ткнул мордой в сырое яйцо, чтобы заставить хотя бы облизать усы. Но даже это унижение он перенес безропотно. Однако он все-таки сел и медленно, осторожно, будто пробуя новое, незнакомое и потому, возможно, опасное блюдо, слизал капающее с губ яйцо. Немного погодя он посмотрел на чашку так, будто не верил своим глазам. Признаться, я думал, что животное, пережив плохое обращение и голод, впало в транс и уже не верило собственным ощущениям. Я затаил дыхание, а оцелот наклонился и лизнул яйцо. Через тридцать секунд чашка стала чистой, а мы с Луной, к радости его юных родственников, в восторге танцевали по дворику сложное танго.
— Дай ему еще, Джерри, — тяжело дыша и растянув рот в улыбке до самых ушей, попросил Луна.
— Нет, боюсь, — сказал я. — Когда животное в таком плохом состоянии, его можно убить, если перекормишь. Позже я ему дам еще чашку молока, а завтра мы сможем покормить его за день четыре раза, но маленькими порциями. Мне кажется, теперь он пойдет на поправку.
— Ну и хозяин у него был, сволочь, — сказал Луна, покачивая головой.
Я набрал в себя воздуху и по-испански изложил Луне свое мнение о прежнем владельце оцелота.
— Никогда бы не подумал, что ты знаешь так много испанских ругательств, Джерри, — с восхищением сказал Луна. — Ты употребил одно слово, которое даже я никогда не слыхал.
— У меня были хорошие педагоги, — пояснил я.
— Но сегодня вечером, я надеюсь, ты не будешь так ругаться, — сказал Луна, сияя глазами.
— А что такое? Что будет сегодня вечером?
— Мы же завтра уезжаем, и мои друзья устраивают в твою честь асадо, Джерри. Они будут играть и петь только очень старые аргентинские народные песни, чтобы ты записал их на своем магнитофоне. Как тебе нравится эта мысль? — нетерпеливо спросил он.
— Нет ничего на свете, что я любил бы больше, чем асадо, — сказал я, — а асадо с народными песнями — это мое представление о рае.
Примерно в десять часов вечера один из друзей Луны заехал за нами на своей машине и отвез нас в имение в окрестностях Орана. Площадка для асадо находилась в лесочке неподалеку от эстансии. Она была окружена шуршащими эвкалиптами и пышными кустами олеандр. На вытоптанной полянке, видно, уже немало танцевали. Длинные деревянные скамьи и столы на козлах освещались мягким желтым пламенем полудюжины керосиновых ламп, а за границей очерченного ими желтого круга серебрился свет луны. Собралось человек пятьдесят, многих я никогда раньше не видел, и мало кому из собравшихся было больше двадцати лет. Они громогласно приветствовали нас, потащили к ломившимся от еды столам и положили перед каждым по большому шипящему куску мяса, только что изжаренного на костре. То и дело пускались по кругу бутылки с вином, и уже через полчаса мы с Луной, набив желудки вкусной едой и согревшись красным вином, приобщились к духу компании. Потом эти веселые и приятные молодые люди собрались вокруг меня, внимательно наблюдая, как я колдую с лентами и ручками магнитофона. Когда наконец я сказал, что все готово, словно по волшебству появились гитары, барабаны и флейты, и все вдруг запели. Они пели и пели, и после каждой песни кто-нибудь вспоминал новую, и они снова начинали петь. Иногда на середину круга выталкивали робкого улыбающегося юношу — единственного исполнителя какого-нибудь уникального номера, и после многочисленных просьб и ободряющих криков он начинал петь. Затем наступала очередь девушки, которая пела приятным грустным голосом. Свет ламп блестел на ее черных волосах, и гитары вздрагивали и трепетали под быстрыми смуглыми пальцами музыкантов. Юноши танцевали на выложенной плитняком дорожке, и их шпоры высекали из камня искры, чтобы я мог записать стук каблуков — непременную составную часть сложной ритмики некоторых песен; под веселый приятный мотив они танцевали восхитительный танец с платками, они танцевали танго, не имеющее ничего общего с неуклюжим бесполым танцем, который бытует под тем же названием в Европе. Я пришел в отчаяние, потому что у меня кончилась пленка, а они, крича и смеясь, поволокли меня к столу, заставили пить и есть и, сев в круг, пели песни еще более красивые. Это были в основном совсем молодые люди, которые умели наслаждаться старыми и прекрасными песнями своей страны, старыми и прекрасными танцами. Они чествовали иностранца, которого никогда не видели раньше и которого, наверно, никогда не увидят снова, и их лица светились от восторга, когда я выражал свое восхищение.
Мы уже веселились вовсю. Потом веселье постепенно пошло на убыль, песни звучали все тише и тише, и наконец наступил момент, когда все вдруг поняли, что вечер кончился и продолжать его было бы ошибкой. С песней, словно стайка жаворонков, они спустились с небес на землю. Раскрасневшиеся, с блестящими глазами, счастливые, наши юные хозяева хотели, чтобы обратно в Оран мы поехали вместе с ними на большом открытом грузовике. Мы забрались в кузов, наши спрессованные тела грели друг друга, и мы были рады этому, потому что ночная свежесть теперь давала о себе знать. Грузовик с ревом несся в Оран, из рук в руки переходили бутылки с вином, гитаристы начали пощипывать струны. Взбодренные ночной прохладой, мы подхватили припев и, словно хор ангелов, шумно неслись сквозь бархатную ночь. Я поднял голову и увидел гигантские бамбуки, сплетшиеся над дорогой, освещенной фарами грузовика. Они казались когтями какого-то страшного зеленого дракона, нависшего над нами и готового наброситься на нас, если мы хоть на мгновение перестанем петь. Потом мне в руку сунули бутылку с вином, и когда я задрал голову, чтобы осушить ее, то увидел, что дракон исчез, а на меня смотрит луна, белая, словно шляпка гриба на фоне темного неба.
Вампиры и вино
Летучая мышь вампир часто причиняет здесь большие неприятности, кусая лошадей в загривок.
Когда мы вернулись из Орана, гараж переполнился животными. Было трудно перекричать пронзительные невнятные разговоры попугаев, скрипучие крики пенелоп, невероятно громкую трубную песнь кариам, бормотание коати и раздававшийся временами глухой, похожий на отдаленный гром рык пумы, которую я окрестил Луной в честь Луны-человека.
Фоном всему этому шуму служил постоянный скрежет, доносившийся из клетки агути, который то и дело пускал в ход долотообразные зубы, пытаясь усовершенствовать свои апартаменты.
Тотчас по возвращении я стал сколачивать клетки для всех животных, оставив сооружение клетки для Луны напоследок, потому что она путешествовала в большом контейнере и располагалась в нем более чем свободно. Всех устроив, я стал делать такую клетку, которая была бы достойна пумы и выгодно оттеняла ее грацию и красоту. Не успел я закончить работу, как, распевая страстную песню, явился крестный отец Луны. Он взялся помочь мне разрешить одну головоломную задачу: надо было перевести Луну из ее нынешнего жилья в новую клетку. Боясь, что животное убежит, мы из предосторожности тщательно заперли дверь гаража и оказались запертыми вместе с пумой. Луна-человек воспринимал такую ситуацию с тревогой и унынием. Я успокоил его, сказав, что пума будет испугана куда больше нас. Но тут пума заворчала так раскатисто, решительно и злобно, что Луна заметно побледнел. И когда я стал убеждать его, что животное ворчит от страха перед нами, он посмотрел на меня недоверчиво.
План операции был таков: подтащить контейнер с пумой к дверце новой клетки, выломать несколько досок, и кошке останется только преспокойно перейти из клетки в клетку. К сожалению, из-за несколько странной конструкции только что сколоченной клетки мы не смогли придвинуть контейнер к ней вплотную — между ними остался зазор дюймов в восемь. Не долго думая, я сделал из досок что-то вроде туннеля между двумя ящиками и стал выбивать доски контейнера, чтобы выпустить пуму. Но тут в проеме вдруг мелькнула золотистая лапа величиной с окорок, и на тыльной стороне руки у меня появился красивый глубокий порез.
— Ага! — мрачно сказал Луна. — Вот видишь, Джерри!
— Это только потому, что она испугалась стука молотка, — с притворной беспечностью сказал я, сося руку. — Ну, кажется, я выбил достаточно досок, чтобы ей пройти. Теперь нам остается только ждать.
Мы стали ждать. Через десять минут я посмотрел в дырку от выпавшего сучка и увидел, что проклятая пума спокойно лежит в своем контейнере, мирно подремывая и не обнаруживая ни малейшего желания перейти по шаткому туннелю в новую, более удобную квартиру. Очевидно, оставалось только одно — напугать ее и тем заставить перебежать из контейнера в клетку. Я поднял молоток и с грохотом опустил его на стенку контейнера. Наверно, мне надо было предупредить Луну. В одно мгновение произошло сразу два события. Пума, неожиданно выведенная из дремотного состояния, подпрыгнула и бросилась в пролом, а от удара молотком с той стороны, где стоял Луна, слетела доска, служившая стенкой туннеля. И в результате в следующее же мгновение Луна увидел, как крайне раздраженная пума обнюхивает его ноги. Он пронзительно завизжал и вертикально взвился в воздух. Такого визга я в жизни не слыхал. Он-то и спас положение. Визг так обескуражил пуму, что она влетела в новую клетку с быстротой, на которую только была способна, а я тут же опустил и надежно запер дверцу. Луна прислонился к двери гаража, вытирая лицо платком.
— Ну вот и все, — весело сказал я, — я же говорил тебе, что это будет несложно.
Луна посмотрел на меня испепеляющим взглядом.
— Ты собирал животных в Южной Америке и Африке? — спросил он наконец. — Это правда?
— Да.
— И ты занимаешься этим делом уже четырнадцать лет?
— Да.
— И тебе сейчас тридцать три года?
— Да.
Луна покачал головой, словно человек, которому предложили труднейшую загадку.
— И как тебе удалось прожить так долго, один бог знает, — сказал он.
— Меня заговорили, — ответил я. — Кстати, что за причина привела тебя сегодня ко мне, кроме желания схватиться врукопашную со своей тезкой?
— На улице, — сказал Луна, все еще вытирая лицо, — стоит индеец с bicho. Я встретил его в деревне.
— А что за bicho? — спросил я, выходя из гаража и направляясь в сад.
— Кажется, это свинья, — сказал Луна, — но она в ящике, и я ее не рассмотрел.
Индеец сидел на корточках, а перед ним стоял ящик, из которого доносилось повизгивание и приглушенное хрюканье. Только представитель семейства свиней способен издавать такие звуки. Индеец осклабился, стянул с себя большую соломенную шляпу, поклонился и, сняв с ящика крышку, вытащил наружу прелестное маленькое существо. Это был очень юный ошейниковый пекари, обычный вид дикой свиньи, который обитает в тропиках Южной Америки.
— Это Хуанита, — сказал индеец и, улыбаясь, выпустил маленькое существо на лужайку. Издав восторженный визг, оно тотчас принялось жадно все обнюхивать.
Я всегда питал слабость к семейству свиней, а против поросят просто не мог устоять, и поэтому через пять минут Хуанита была моей за цену, вдвое большую ее действительной стоимости с финансовой точки зрения, но в сотню раз меньшую, если иметь в виду ее обаяние и прочие личные качества. Она была покрыта длинной, довольно жесткой, сероватой шерстью, а от углов рта вокруг шеи у нее шла ровная белая полоса, которая придавала ей такой вид, словно она носила итонский воротничок[33]. У нее было изящное туловище, вытянутое рыло с прелестным вздернутым пятачком и тонкие хрупкие ножки с точеными копытцами величиной с шестипенсовик. Походка у нее была изящная и женственная, ножками она перебирала так быстро, что ее копытца стучали мягко и дробно, как дождевые капли.
До смешного ручная, она обладала самой милой привычкой даже после пятиминутной разлуки здороваться так, словно не видела вас долгие годы и все эти годы для нее были пустыми и серыми. Радостно взвизгивая, она бросалась навстречу, терлась носом о ноги и буквально упивалась встречей, нежно похрюкивая и вздыхая. Райская жизнь, по ее представлениям, наступала тогда, когда вы ее брали на руки, нянчили, как ребенка, и почесывали ей брюшко. Она лежала на руках, закрыв глаза, и в восторге постукивала маленькими зубками, словно миниатюрными кастаньетами.
Очень ручных и наименее шкодливых животных я по-прежнему держал в гараже на свободе. А Хуанита вела себя словно благовоспитанная дама, и я разрешил ей тоже бегать по всему гаражу, запирая ее в клетку только на ночь. Забавно было смотреть, как Хуанита ест — она зарывалась рылом в большое блюдо с едой, а вокруг толпились самые разные твари — кариамы, попугаи, карликовые кролики, пенелопы, которым хотелось поесть из того же блюда. Хуанита вела себя безупречно, она всегда оставляла другим много места возле кормушки и никогда не злилась, даже если хитрая кариама выхватывала лакомые кусочки из-под самого ее пятачка. Только раз я видел, как она вышла из себя. Это случилось, когда один из самых глупых попугаев, придя в крайнее возбуждение при виде блюда с кормом, слетел вниз с радостным криком и сел Хуаните прямо на рыло. Ворча от негодования, она стряхнула его и загнала в угол. Он кричал и трепетал, а она, постояв над ним, угрожающе лязгнула зубами и вернулась к прерванной трапезе.
Устроив всех новых животных, я нанес визит Эдне, чтобы поблагодарить ее за внимание и заботу, которую она расточала обитателям гаража во время моего отсутствия. Я застал ее с Хельмутом у громадной кучи мелкого красного перца, из которого они стряпали соус, изобретенный самим Хельмутом. Эта пища богов, добавленная к супу, с первого же глотка сдирала кожу с нёба, но придавала блюду вкус совершенно неземной. Я уверен, что любой гурман съел бы, постанывая от наслаждения, даже старый башмак, сваренный и приправленный этим соусом.
— А, Джерри, — сказал Хельмут, бросаясь к бару, — у меня есть для тебя новость.
— Вы хотите сказать, что купили новую бутылку джина? — спросил я.
— Ну, это само собой, — улыбаясь, сказал он, — мы знали, что вы возвращаетесь. Я о другом… Известно ли вам, что в конце недели начинается время отпусков?
— Да, ну и что?
— А это значит, — сказал Хельмут, непринужденно и весело наполняя стаканы джином, — что я могу взять вас с собой в горы Калилегуа на три дня. Как вам это нравится?
Я обернулся к Эдне.
— Эдна, — начал я, — я люблю вас…
— Ладно, — покорно сказал она, — но я хочу получить гарантию, что пума не выскочит из клетки.
В следующую субботу утром, когда рассвет еще только занимался на небе, меня разбудил Луна. Он просунулся в мое окно и спел немного неприличную любовную песенку. Я вылез из постели, взгромоздил на горб свое снаряжение, и при прохладном, словно пробивавшемся сквозь толщу воды свете зари мы отправились к дому Хельмута. Возле дома стоял табунчик кляч. На их спинах были необычные седла, распространенные на севере Аргентины, — глубокие, изогнутые, с очень высокой передней лукой. Сидеть в таком седле удобно, как в кресле. Спереди к седлу прикреплены большие куски кожи, похожие на крылья ангелов. Они отлично защищают ноги и руки, когда приходится ехать через колючие кусты. В предрассветных сумерках лошади со странными седлами были похожи на грустных Пегасов, пасущихся на мокрой от росы траве. Рядом отдыхала группа проводников и охотников, которые должны были нас сопровождать. У них был восхитительно дикий и небритый вид, одеждой им служили грязные бомбачас, большие сморщенные башмаки и громадные драные соломенные шляпы. Они наблюдали, как Хельмут, с блестящими от росы пшеничными волосами, метался от лошади к лошади и совал в переметные сумы всякие свертки. Хельмут сказал мне, что в сумах уложена наша провизия на все три дня путешествия, и, обследовав пару мешков, я обнаружил, что наш рацион будет состоять главным образом из чеснока и красного вина, а один мешок был набит громадными кусками нездорового на вид мяса. Сквозь мешковину сочилась кровь, и это могло вызвать неприятное подозрение, будто мы везем разъятый труп. Когда Хельмут счел, что все готово, из дому вышла Эдна. Она была в одном халатике и, прощаясь с нами, дрожала от холода.
Мы сели на кляч и быстрой рысью отправились в сторону гор. Они были испещрены золотыми и зелеными полосками и укутаны в предрассветную дымку.
Сначала мы ехали по тропинке через плантации сахарного тростника. На легком ветерке тростник шелестел и потрескивал. Наши охотники и проводники ускакали галопом вперед, а Луна, я и Хельмут ехали рядом на спокойно вышагивавших лошадях. Хельмут рассказывал мне о том, как его, австрийца, в семнадцать лет завербовали в немецкую армию и как он провоевал всю войну сначала в Северной Африке, потом в Италии и, наконец, в Германии, потеряв только фалангу одного пальца — он наступил на мину и каким-то чудом остался жив. Луна развалился в своем большом седле, словно брошенная марионетка, и что-то напевал себе под нос. Разрешив с Хельмутом мировые проблемы и придя к потрясающему своей оригинальностью заключению, что война дело ненужное, мы замолчали и стали прислушиваться к тихому голосу Луны, к хору тростников и к равномерному стуку лошадиных копыт — приглушенный тонкой пылью, он казался спокойным биением сердца.
Вскоре тропа миновала плантации и стала подниматься вверх сквозь настоящий лес. Массивные стволы деревьев, украшенные свисающими орхидеями, стояли, связанные друг с другом сетью перекрученных лиан, словно рабы, прикованные к одной большой цепи. Тропа теперь шла по руслу пересохшей реки (я представил себе, какая она бывает в дождливый сезон), усеянному неровными валунами различных размеров. Наши лошади, привыкшие к местным тропам, до сих пор ступали уверенно, но здесь они часто спотыкались, то и дело норовя сбросить нас через голову. Не желая оказаться на земле с разбитыми черепами, мы не выпускали поводьев из рук. Тропа теперь сузилась и так петляла среди подлеска, что мы трое, следуя гуськом почти вплотную, часто теряли друг друга из виду, и, если бы до меня не доносились песни Луны и ругательства Хельмута — так он реагировал на каждый неверный шаг своей лошади, можно было бы подумать, что я еду в полном одиночестве. Так мы ехали около часа, время от времени перекрикиваясь, и вдруг я услышал яростный рев Хельмута, уехавшего довольно далеко вперед. За поворотом я увидел, чем была вызвана его ярость.
Тропа в этом месте становилась шире, и справа от нее тянулся овражек глубиной футов в шесть. В него-то, непонятно каким образом, и умудрилась свалиться одна из вьючных лошадей: тропа здесь была более чем широка для того, чтобы избежать такой катастрофы. Лошадь, как мне показалось, с весьма самодовольным видом стояла на дне овражка, а наши диковатые охотники, спешившись, пытались помочь ей выкарабкаться обратно на тропу. Один бок лошади был весь залит какой-то красной жидкостью, которая тягучими каплями стекала вниз. Мне показалось, что лошадь стоит в большой луже крови. Сперва я удивился, как это она могла так сильно пораниться, упав с такой небольшой высоты, но потом понял, что она везла на себе часть нашего винного запаса. Теперь стало ясно, откуда взялись и липкая жидкость, и ярость Хельмута. В конце концов мы вытянули лошадь на тропу, и Хельмут уставился в пропитанный вином мешок, стеная и жалуясь:
— Проклятая! Почему бы ей не упасть на другой бок, туда, где мясо?
— Что-нибудь осталось? — спросил я.
— Ничего, — ответил он, глядя на меня глазами мученика. — Все бутылки разбились. Вы знаете, что это значит?
— Нет, — сознался я.
— Это значит, что у нас осталось всего двадцать пять бутылок, — сказал Хельмут. Подавленные этой трагедией, мы молча двинулись дальше. Даже Луна, по-видимому, был расстроен утратой и выбирал из своего обширного репертуара только самые траурные песни.
Тропа поднималась в гору все круче и круче. Наши рубашки почернели от пота. В полдень у небольшого шустрого ручья мы спешились, искупались и легко позавтракали чесноком, хлебом и вином. У приверед такая пища вызвала бы отвращение, но нам, голодным, такое сочетание блюд казалось изысканным. Мы отдыхали целый час, чтобы дать просохнуть нашим взмокшим лошадям, а потом сели в седла и ехали до самого вечера. Наконец, когда вечерние тени стали длинными и сквозь маленькие разрывы в кронах деревьев мы увидели мерцание золотого заката, подъем кончился. Мы выехали на довольно чистую лесную полянку. Здесь мы присоединились к нашим охотникам, которые уже спешились и расседлали лошадей, а один собрал сухой валежник и раскладывал костер. Тела наши занемели, мы неуклюже спешились, расседлали лошадей и, подложив под себя седла и толстые попоны из овечьей шерсти, которые называются рекадо, прилегли у костра минут на десять. Охотники вытащили из мешков несколько несоблазнительных кусков мяса и стали их жарить, нанизав на деревянные вертела.
Вскоре оцепенение немного прошло. Было еще довольно светло, и я решил прогуляться по лесу. Уже недалеко от лагеря листва совершенно заглушила хриплые голоса охотников. Пригибаясь, я лавировал в густом подлеске, освещенном закатным солнцем. Над головой время от времени появлялись колибри и, трепеща крылышками, повисали перед цветками, чтобы испить на ночь нектара, а маленькие стайки туканов порхали от дерева к дереву, тявкая, словно щенки, или рассматривали меня, склонив головку набок и скрипя, как ржавые дверные петли. Но меня интересовали не столько птицы, сколько поганки, необыкновенное разнообразие которых я увидел вокруг. Никогда ни в одной части света я не видел такого богатства грибов, усеивавших лесную почву, валежник и даже деревья. Они были всех цветов — от винно-красного до черного, от желтого до серого — и фантастически разнообразны по форме. Минут пятнадцать я бродил по лесу и обошел, должно быть, целый акр. И за это время на такой небольшой площади я насобирал в шляпу двадцать пять видов грибов. Некоторые были красные и имели форму венецианских кубков на тонких ножках; другие, все в филигранных отверстиях, напоминали маленькие желто-белые изогнутые столики из слоновой кости; третьи были похожи на большие гладкие шары из смолы или лавы — черные и твердые, они покрывали всю поверхность подгнивших бревен; а иные — скрученные и ветвистые, как рога миниатюрного оленя, — были, казалось, изваяны из полированного шоколада. Одни грибы выстроились в ряды, словно красные, желтые или коричневые пуговицы на манишках упавших деревьев, другие, похожие на старые желтые губки, свисали с ветвей и источали едкую желтую жидкость. Это был макбетовский колдовской пейзаж, и казалось, вот-вот откуда-нибудь появится согбенная и морщинистая старая карга с лукошком и станет собирать этот богатый урожай ядовитых поганок.
Вскоре стало совсем темно. Я вернулся в лагерь, разложил свои поганки рядком и стал рассматривать их при свете костра. Несоблазнительное на вид мясо превратилось к этому времени в самое восхитительное жаркое, поджаристое и шипящее, и все мы отрезали ножами самые вкусные кусочки, макали их в соус Хельмута (он предусмотрительно захватил с собой целую бутылку этого зелья) и запихивали в рот. Все это происходило в полной тишине, и только время от времени кто-нибудь рыгал. Мы молча передавали друг другу вино, иногда кто-нибудь наклонялся и осторожно подправлял дрова в костре, чтобы пламя веселей рвалось вверх.