Нагрузившись рыбой, они бредут той же дорогой, по горячему песку, а потом начинают хлопотное дело — кормежку своих прожорливых малышей, которая напоминает нечто среднее между боксом и всеобщей свалкой и представляет собой зрелище захватывающее и удивительное.
Одна из пингвиньих семей жила в ямке неподалеку от того места, где мы каждый день оставляли «лендровер». И взрослые птицы, и их потомство настолько привыкли к нашему присутствию, что позволяли нам приближаться и снимать их кинокамерой футов с двадцати. И поэтому мы могли видеть процесс кормления птенцов во всех подробностях. Когда взрослая птица добирается до колонии, ей, чтобы попасть к собственному гнезду, предстоит еще пробежать сквозь строй нескольких тысяч чужих птенцов, которые думают, что, набросившись на взрослого пингвина, они могут заставить его отрыгнуть пищу. Поэтому взрослой птице то и дело приходится увертываться от нападений толстых пушистых птенцов, и она кидается на бегу то вправо, то влево, как опытный центрфорвард на футбольном поле. Даже когда пингвин добегает до своего гнезда, его все еще неотступно преследуют два-три чужих птенца, преисполненных твердой решимости заставить его расстаться с добычей. Почувствовав себя дома, пингвин наконец теряет терпение, поворачивается к преследователям грудью и принимается наказывать их самым жестоким образом. Он бьет птенцов клювом так яростно, что их пух летает над колонией, как семена чертополоха в пору созревания.
Отогнав чужаков, родитель поворачивается к собственным детям, которые, крича пронзительно и хрипло от голода и нетерпения, уже атакуют его тем же самым способом, что и другие. Пингвин усаживается у входа в яму и, задумчиво уставившись на свои ноги, начинает делать такие движения, будто очень хочет подавить сильный приступ икоты. Видя это, птенцы приходят в нетерпеливое и радостное возбуждение — они громко и хрипло орут, неистово хлопают крылышками, всем телом прижимаясь к родителю, стуча своими жадными клювиками о его клюв. Это продолжается секунд тридцать, потом родитель, явно чувствуя облегчение, вдруг отрыгивает пищу и засовывает свой клюв в разинутые рты птенцов так глубоко, что становится страшно — а вдруг он не сможет вытащить его обратно. Но все обходится благополучно. Довольные птенцы усаживаются на свои пухлые задики и на некоторое время погружаются в размышления, а взрослый пингвин, воспользовавшись удобным случаем, принимается быстро чиститься и причесываться. Он тщательно чистит клювом перышки на груди, склевывает мелкие комочки грязи с ног и, щелкая клювом, словно ножницами, проходится им по крыльям. Потом он зевает и, широко открыв клюв и отставив крылья назад, наклоняется вперед, словно человек, достающий руками носки ног во время физкультурной зарядки. Минут пять царит спокойствие, но вот взрослая птица вдруг снова начинает подавлять икоту, и тотчас начинается столпотворение. Птенцы выходят из состояния задумчивости, сопровождающей у них процесс пищеварения, и бросаются к пингвину, причем каждый старается первым подставить свой клюв. И снова каждого из них родительский клюв пронзает до самого сердца, и снова после этого малыши впадают в сонливое состояние.
Семья, занимавшая гнездо возле того места, откуда мы снимали фильм, для удобства называлась у нас Джонсами. Совсем рядом с апартаментами Джонсов находилась другая ямка, в которой был всего один очень маленький и очень тощий птенец, получивший у нас имя Генриэтты Вакантум. Генриэтта была жертвой неупорядоченной семейной жизни. Я подозреваю, что родители ее были или неумны, или попросту ленивы, потому что добывание пищи для Генриэтты занимало у них вдвое больше времени, чем у других пингвинов, а доставлялась эта пища в таких мизерных количествах, что Генриэтта была вечно голодна. О привычках родителей говорило и неряшливое гнездо — настолько мелкое, что оно едва защищало Генриэтту от непогоды. Оно было совершенно непохоже на глубокую, тщательно отделанную виллу, служившую резиденцией семейству Джонсов. И неудивительно, что на заморенную, неухоженную большеглазку Генриэтту было больно смотреть. Она вечно искала, что бы поесть, и так как взрослым Джонсам по пути к собственному аккуратному гнезду приходилось проходить мимо ее дома, то она всегда предпринимала наглые попытки заставить их отрыгнуть пищу.
Но все ее усилия были тщетны, и за свои старания Генриэтта получала лишь жестокие взбучки, от которых пух ее разлетался большим облаком. Разъяренная, она отступала и страдальческими глазами наблюдала за тем, как два жирных до отвращения младенца Джонсов пожирают пищу. Но однажды, случайно, Генриэтта нашла способ красть у Джонсов пищу без неприятных для себя последствий. Вот взрослый Джонс начал бороться с икотой, значит сейчас он будет отрыгивать. Младенцы Джонсов принимаются бегать вокруг, хлопая крылышками и хрипло крича, и тут, улучив момент, Генриэтта присоединяется к ним, осторожно приблизившись к взрослому Джонсу сзади. Громко крича и широко открывая клювик, она просовывает головку через плечо взрослой птицы или под ее крылом, предусмотрительно оставаясь сзади, чтобы не быть узнанной. Все помыслы взрослого Джонса, занятого кормлением своего разинувшего клювы выводка, направлены на то, чтобы отрыгнуть целую пинту креветок, и он, видимо, не замечает, как в общей свалке появилась третья головка. В последний момент с отчаянным видом пассажира, хватающего маленький бумажный пакет на пятидесятой воздушной яме, он сует свою голову в первый же попавшийся клюв. Но когда кончается последняя спазма и взрослый Джонс может сосредоточиться не только на своих внутренних ощущениях, он замечает, что кормил чужого отпрыска, и тогда Генриэтте приходится убегать от гневного возмездия, изящно переваливаясь на больших толстых лапах. И даже если ей не удавалось удрать и она получала взбучку за свое преступление, то и тогда ее довольная физиономия говорила, что игра стоила свеч.
В те времена, когда эти места посетил Дарвин, здесь еще обитали остатки патагонских индейских племен, тщетно сопротивлявшихся колонистам и солдатам, которые навязали им войну на истребление. Говорят, что индейцы были неотесанны, не хотели приобщаться к цивилизации и вообще не обладали никакими качествами, за которые они хоть в малейшей степени заслуживали бы христианского милосердия. Словом, подобно великому множеству видов животных, под благотворным влиянием цивилизации они исчезли с лица земли, и, по-видимому, никто не оплакивал их исчезновения. В различных музеях Аргентины можно увидеть немногие оставшиеся после них предметы — копья, стрелы и тому подобное — и неизбежную большую и довольно мрачную картину, которая должна иллюстрировать наиболее отвратительную черту характера индейцев — их склонность к распутству. На каждой из этих картин изображена группа длинноволосых свирепых индейцев, гарцующих на диких скакунах, у их вождя неизменно перекинута через седло белая женщина в прозрачном одеянии и с таким бюстом, что позавидовала бы любая современная кинозвезда. Во всех музеях эта картина почти одна и та же — разница только в числе изображенных индейцев и в пышности груди их жертвы. Это, конечно, очень поучительная картина, но меня всегда озадачивало одно: почему рядом с ней не висят другие произведения искусства, которые изображали бы цивилизованных белых людей, уносящихся на скакунах с соблазнительной индианкой. Такое ведь случалось так же часто (если не чаще), как и похищение белых женщин. История тогда бы получила любопытное освещение. Но тем не менее эти вдохновенные, но плохо написанные картины умыкания имеют одну интересную черту. Сделанные для того, чтобы представить индейцев в самом невыгодном свете, они преуспели лишь в одном: мужественные и красивые люди производят очень сильное впечатление. Больно сжимается сердце при мысли, что они истреблены. Путешествуя по Патагонии, я страстно искал предметы, некогда принадлежавшие индейцам, и расспрашивал всех об этом народе. Все рассказы, к сожалению, оказались на один лад и ничего мне не дали, а что касается предметов, то оказалось, что лучшего места, чем пингвинья столица, найти было нельзя.
Однажды вечером, когда мы вернулись на эстансию после целого дня трудных съемок и пили вино, сидя у очага, я (с помощью Марии) спросил сеньора Уичи, много ли индейских племен жило в этих краях. Свой вопрос я сформулировал очень осторожно, так как мне говорили, что в жилах Уичи течет индейская кровь, и я не знал, гордится он этим или нет. Губы Уичи тронула добрая улыбка, и он сказал, что в окрестностях его эстансии обитало самое большое в Патагонии индейское племя и что там, где теперь живут пингвины, до сих пор можно найти следы пребывания индейцев. Я нетерпеливо спросил, что это за следы. Уичи снова улыбнулся, встал и исчез в своей темной спальне. Было слышно, как он выдвинул что-то из-под кровати. Через минуту он вышел и поставил на стол ящик. Сняв крышку, он вывалил содержимое ящика на белую скатерть, и у меня перехватило дыхание.
Я уже говорил, что видел в музеях всякие предметы старины, но по сравнению с этим все они были ничто. Уичи вывалил на стол целую кучу изделий из камня всех цветов радуги. Здесь были всевозможные наконечники для стрел — от маленьких, величиной с ноготь мизинца, изящных и хрупких на вид, до больших, с куриное яйцо. Здесь были ложки из морских раковин, разрезанных надвое и тщательно отшлифованных; длинные изогнутые каменные лопаточки, чтобы доставать из раковин съедобных моллюсков; наконечники для копий с острыми как бритва краями; шары от болеадорас, круглые, как бильярдные, только с желобками для ремешков, которыми они связывались; они были столь совершенны и обработаны с такой точностью, что просто не верилось, как все это можно было сделать без помощи токарного станка. Здесь были и чисто декоративные предметы: раковины, аккуратно просверленные и служившие серьгами, ожерелья из красиво подобранных желтовато-зеленых камней, похожих на нефрит, нож из тюленьей кости, который явно служил украшением, а не для дела. На нем был несложный, но вырезанный с большой точностью узор.
Я сидел и с восторгом смотрел на все это. Некоторые наконечники для стрел были совсем крохотные, и казалось невероятным, что они вытесаны из камня, но стоило поднести их к свету, и можно было увидеть мельчайшие щербинки от скалывания. Еще более невероятным было то, что края каждого наконечника, даже самого крошечного, были иззубрены, чтобы он лучше вонзался в жертву. Рассматривая предметы, я поражался их цвету. На пляже, близ колонии пингвинов, почти все камни были коричневые или черные — чтобы найти камень красивого цвета, надо было потрудиться. И все же для изготовления каждого наконечника, даже самого маленького, подбирался красивый камень. Я разложил на скатерти все наконечники для стрел и копий, и они лежали, поблескивая, словно красивые листья какого-то сказочного дерева. Тут были наконечники красные с темно-красной, похожей на засохшую кровь прожилкой; зеленые, покрытые тончайшим беловатым узором; бледно-голубые, словно сделанные из перламутра; желтые и белые, испещренные синими и черными пятнышками в тех местах, где камня коснулись соки земли. Каждый наконечник был настоящим произведением искусства: тщательно и ловко обтесан, заострен и отшлифован и сделан из самого красивого камня, который только мог найти его творец. Видно было, что каждый предмет сделан с большой любовью. И стоило вспомнить, что эти изделия принадлежали грубым, некультурным, диким и совершенно нецивилизованным индейцам, исчезновение которых, по-видимому, никого не огорчило.
Уичи, кажется, был доволен тем, что я проявляю живой интерес к его реликвиям и восторгаюсь ими. Он снова пошел в спальню и извлек оттуда еще один ящик. В нем было какое-то необычное, тоже каменное, оружие, напоминающее маленькие гантели: два шара неправильной формы, соединенные ручкой. Эта штука весила около трех фунтов и была грозным оружием, которым можно было легко раскроить человеку череп. Кроме него, в ящике был еще один предмет, обернутый в папиросную бумагу, которую Уичи снял с благоговением. Предмет выглядел так, будто испытал на себе действие каменной дубинки. Это был череп индейца, белый, как слоновая кость, с большим неровным отверстием на темени.
Уичи объяснил, что вот уже много лет, всякий раз, когда дела приводят его в тот уголок эстансии, где живут пингвины, он ищет индейские реликвии. По-видимому, рассказывал он, индейцы очень часто посещали это место, но зачем — никто определенно не знает. По его мнению, ту обширную площадку, на которой теперь гнездились пингвины, они использовали как своего рода арену. На ней юноши упражнялись в стрельбе из лука, в метании копий и в искусстве опутывать ноги дичи своими болеадорас. По ту сторону высоких песчаных дюн, по словам Уичи, есть большие кучи пустых морских раковин. Я видел эти большие белые кучи — многие из них раскинулись на площади в четверть акра и были фута в три высотой, — но я так увлекался съемкой, что не задумывался, отчего они здесь. По мнению Уичи, в этих местах было что-то вроде летнего курорта, своеобразного индейского Маргейта[14]. Индейцы приходили сюда полакомиться сочными устрицами и креветками, которых здесь великое множество, поискать среди гальки на пляже камни, из которых они делали оружие, и поучиться владеть этим оружием. По какой же иной причине на дюнах и на гальке — всюду возвышаются здесь большие кучи пустых раковин и кругом валяются во множестве наконечники для стрел и копий, порванные ожерелья и попадаются даже пробитые черепа? Должен сказать, что мнение Уичи показалось мне разумным, хотя, наверно, специалист-археолог нашел бы какой-нибудь способ опровергнуть его. Я ужаснулся, подумав, сколько же хрупких красивых наконечников для стрел было раздавлено колесами нашего «лендровера», когда мы весело раскатывали по пингвиньему городу, и решил, что после съемок мы начнем искать наконечники для стрел.
Случилось так, что на следующий день солнце светило прилично всего два часа, и поэтому все остальное время мы, скрючившись, ползали по дюнам в поисках наконечников и прочих свидетельств того, что здесь пребывали индейцы. Очень скоро я понял, что это совсем не так просто, как казалось вначале. Уичи, напрактиковавшись за многие годы, умел издалека опознавать изделия индейцев со сверхъестественной точностью.
— Esto, uno[15], — говорил он, улыбаясь, и показывал носком ботинка на громадную кучу гальки.
Я вглядывался туда, куда он показывал, и не видел ничего, кроме обыкновенных необработанных обломков скал.
— Esto, — говорил он снова и, наклонившись, поднимал красивый наконечник в форме листа, который преспокойно лежал дюймах в пяти от моей руки.
Как только вам его показывали, он, конечно, уже настолько выделялся среди камней, что оставалось только удивляться, как это вы раньше его не заметили. Постепенно, за целый день поисков, мы приобрели сноровку, и кучка наших находок стала расти. Но Уичи продолжал злорадно ходить за мной по пятам и, пока я на корточках старательно обшаривал каждый дюйм, молча стоял надо мной. Стоило мне подумать, что здесь ничего нет, как он нагибался и поднимал три наконечника, которые я почему-то просмотрел. Это случалось с такой монотонной регулярностью, что, потирая занемевшую спину, я уже начал подозревать, а не прячет ли он наконечники в руке заранее, как фокусник, и потом морочит мне голову, притворяясь, что нашел их. Но скоро я отбросил это несправедливое подозрение, потому что он вдруг наклонился и показал мне туда, где я шарил.
— Esto, — сказал он, показывая на маленький желтый камешек, торчавший из гальки.
Я глядел на камешек и не верил своим глазам. Потом я осторожно потянул его и вытащил из-под камней превосходный желтый наконечник со старательно иззубренным краем. Наружу он торчал всего на четверть дюйма, и все же Уичи его заметил.
Но потом я с ним поквитался. Шагая через дюны к следующему участку гальки, я вдруг споткнулся о что-то белое и блестящее. Наклонившись, я поднял предмет, который, к моему удивлению, оказался красивым наконечником для гарпуна. Он имел в длину около шести дюймов и был великолепно вырезан из кости котика. Я позвал Уичи, и, когда тот увидел мою находку, глаза его округлились. Он бережно взял ее у меня из рук, стер с нее песок и все вертел и вертел в руках, радостно улыбаясь. Потом он сказал мне, что такой наконечник — большая редкость. Ему удалось найти всего один наконечник для гарпуна, да и то настолько изуродованный, что его не стоило приобщать к коллекции. С тех пор он безуспешно ищет и не может найти.
Вечерело, а мы все разбрелись по песчаным дюнам и продолжали свои поиски. Я обошел дюну и очутился в долинке, украшенной несколькими сухими узловатыми кустами. Тут я остановился прикурить сигарету и дать отдых ноющей спине. Небо становилось розовым и зеленым, приближался час заката, и, если не считать слабого плеска моря и шелеста ветра, здесь царили безмолвие и покой. Я медленно брел по долинке и вдруг заметил впереди слабое движение. Маленький волосатый броненосец, похожий на заводную игрушку, торопливо бежал по гребню дюны, направляясь на поиски ужина. Я наблюдал за ним, пока он не исчез за дюнами, а потом пошел дальше. Под одним кустом я, к своему удивлению, наткнулся на пару пингвинов — обычно они не роют нор в мелком песке дюн. Но эта парочка по причинам, ведомым только им самим, выбрала долину в дюнах и вырыла здесь круглую ямку, в которой, нахохлившись, сидел их единственный пушистый отпрыск. Родители щелкали на меня клювами и угрожающе выгибали шеи, возмущенные тем, что я нарушил их уединение. Разглядывая их, я вдруг заметил какой-то полузасыпанный песком предмет, который пингвины выгребли из своей ямки. Это было что-то гладкое и белое. Я нагнулся и, невзирая на пингвинью истерику, разгреб песок. Передо мной лежал отлично сохранившийся череп индейца.
Я сел, положил череп на колени и разглядывал его, закурив еще одну сигарету и раздумывая, что за человек был этот индеец. Я представлял себе, как он сидит на корточках, неторопливо и тщательно обтесывая камень, делая один из тех красивых наконечников, которые побрякивают теперь в моем кармане. Я представлял себе, как он ловко сидит на диком неподкованном коне, видел его тонкое смуглое лицо и темные глаза, его волосы до плеч, его богатый, плотно запахнутый плащ из коричневой шкуры гуанако. Я смотрел в пустые глазницы черепа, и мне было очень жаль, что не могу уже никогда встретиться с человеком, который сделал такие прекрасные вещи, как эти наконечники. Я подумал, не взять ли мне череп с собой в Англию, чтобы поставить его на почетное место в своем кабинете среди других произведений индейского искусства. Но я поглядел вокруг и решил не делать этого. Небо теперь было бледно-синим с розовыми и зелеными размывами облаков. Песок на ветру с шелестом осыпался. Странные, похожие на ведьм кусты поскрипывали приятно и мелодично. Мне казалось, что индеец не будет возражать против того, чтобы разделить место последнего отдохновения с существами, населяющими землю, которая когда-то была его родиной, — с пингвинами и броненосцами. Тогда я вырыл в песке яму, положил в нее череп и медленно засыпал его. Когда я поднялся, тьма уже быстро сгущалась, вся местность, казалось, погрузилась в печаль, и мне чудилось присутствие индейцев, исчезнувших с лица земли. Я был почти уверен, что стоит мне быстро оглянуться, и я увижу на фоне закатного неба силуэт индейца на коне. Тряхнув головой, чтобы избавиться от этого наваждения, я зашагал обратно к «лендроверу».
Когда мы, громыхая и подпрыгивая, ехали в темноте к эстансии, Уичи тихо сказал Марии:
— Знаете, сеньорита, это место всегда кажется печальным. Здесь я совершенно явственно ощущаю присутствие индейцев. Их призраки ходят вокруг, и мне жалко их, потому что они кажутся такими несчастными.
Это были в точности мои ощущения.
На другой день, перед самым отъездом, я подарил Уичи наконечник для гарпуна. Мне было страшно тяжело расставаться с наконечником, но Уичи сделал для нас так много, что это было лишь маленькой благодарностью за его доброту. Он обрадовался, и я знаю, что теперь наконечник, благоговейно завернутый в папиросную бумагу, покоится в ящике под кроватью, недалеко от того места, где он когда-то лежал, зарытый в сверкающие на солнце дюны, и слышал только, как пересыпается над ним песок под ногами уверенно ступающих пингвинов.
Золотой рой
Нрав у них, по-видимому, был самый мирный, они лежали тесной кучей и крепко спали, похожие на великое скопище свиней.
Колония пингвинов возле эстансии Уичи была самым южным пунктом нашего путешествия. Теперь, оставив позади Десеадо, мы ехали на север по равнине, заросшей пурпурным кустарником, к полуострову Вальдес, где, как меня уверяли, есть крупное лежбище котиков и единственная в Аргентине колония морских слонов.
Полуостров Вальдес находится в провинции Чубут. Этот кусок суши, своими очертаниями напоминающий секиру, имеет примерно восемьдесят миль в длину и тридцать в ширину. С материком он соединяется таким узким перешейком, что, когда едешь по нему, море видно с обеих сторон. Попасть на полуостров — это все равно что оказаться в новой стране. Много дней мы ехали по однообразной, одноцветной патагонской равнине, плоской, как бильярдный стол, и совершенно лишенной признаков жизни. Теперь же, проехав узкую полоску земли, на другом конце которой был полуостров, мы вдруг увидели, что пейзаж переменился. Вместо низкорослых колючих кустарников, окрасивших пурпуром всю равнину до самого горизонта, мы увидели страну желтоватого цвета. Кусты здесь, сплошь усыпанные мелкими цветами, были выше, зеленей. Местность уже не плоская, а немного холмистая простиралась до горизонта, как желтое море, мерцающее на солнце.
Изменился не только цвет, но и настроение пейзажа — он вдруг ожил. Мы ехали по красноватой грунтовой дороге, изрытой вытряхивающими душу выбоинами, когда в придорожных кустах я заметил какое-то движение. Оторвав взор от выбоин, я взглянул направо и тотчас затормозил машину так резко, что все наши женщины стали бурно возмущаться. Но я просто показал пальцем, и они замолчали.
У самой дороги, утопая по колено в желтых кустах, стояли и смотрели на нас шесть гуанако. Гуанако — это дикие родичи лам, и я представлял их себе чем-то вроде этих приземистых домашних животных, покрытых грязно-бурым мехом. Мне, по крайней мере, запомнилось, что тот единственный гуанако, которого я видел много лет тому назад в одном зоопарке, выглядел именно так. Но либо мне изменила память, либо тот гуанако был в неважном состоянии. Он, безусловно, оставил меня совершенно неподготовленным к тому великолепному зрелищу, которое представляют собой дикие гуанако.
Одно из животных, очевидно самец, стояло немного впереди других, футах в тридцати от нас. У него были длинные, точеные, как у скаковой лошади, ноги, стройное тело и длинная грациозная шея, немного напоминающая жирафью. Морда гораздо длиннее и изящнее, чем у ламы, но с таким же высокомерным выражением. Глаза были черные и огромные. Прядая маленькими изящными ушами и вскинув подбородок, гуанако как бы разглядывал нас в воображаемый лорнет. Позади него тесной и робкой стайкой стояли три его жены и два малыша, каждый ростом не больше терьера. Огромные, широко раскрытые глаза придавали им до того невинный вид, что это зрелище исторгло у женской половины экспедиции восторженные вздохи и сюсюканье. Мех животных был не грязно-бурым, как я ожидал, а почти красным. Только у шеи и ног был светлый оттенок, как у песка на солнце, а туловище было покрыто густой шерстью красивого красновато-коричневого цвета. Боясь, что такого случая нам больше не представится, я решил выйти из «лендровера» и заснять их. Схватив кинокамеру, я стал очень медленно и осторожно отворять дверцу машины. Повернув оба уха вперед, самец гуанако следил за моими движениями с явным недоверием. Тогда я медленно закрыл дверцу и стал поднимать камеру. Однако этого оказалось достаточно. Гуанако не проявляли особого беспокойства при моей попытке выйти из машины, но, когда я стал поднимать к плечу черный подозрительный, похожий на оружие предмет, они не выдержали. Самец фыркнул, развернулся и поскакал прочь, гоня перед собой жен и детей. Маленьким гуанако сначала показалось, что это всего лишь забава, и они стали носиться по кругу, пока отец меткими пинками не призвал их к порядку. Отбежав немного, они сбавили ход и с бешеного галопа перешли на размеренную рысь. В своих красновато-коричневых с желтым шубах они были похожи на какие-то странные расписные игрушки, которые, покачиваясь, уносились сквозь золотистые кусты.
Пересекая полуостров, мы еще много раз встречали гуанако, обычно группами по три, по четыре, а однажды мы увидели стадо из восьми животных. Оно стояло на холме, резко выделяясь на фоне голубого неба. Я заметил, что в центральной части полуострова стада гуанако попадаются чаще, чем на побережье. Но где бы ни встречались нам эти животные, они всюду держатся настороженно и готовы ускакать прочь при малейшем намеке на что-либо непривычное. Местные фермеры-овцеводы охотятся на них, и гуанако на собственном горьком опыте узнали, что доблесть далеко не исключает осторожности.
К вечеру мы уже были где-то возле Пунта-Норте на восточном берегу полуострова, и дорога почти сошла на нет, превратившись в неглубокую колею, петлявшую в кустах таким непонятным образом, что казалось, будто она вообще никуда не ведет. Я уже подумал было, что мы вконец заблудились, как вдруг впереди показалась маленькая белая эстансия с плотно закрытыми ставнями. Слева от нее стоял большой навес для сена, или, как их здесь называют, гальпон. Зная, что обычно гальпон — это средоточие всякой деятельности на эстансиях, я подъехал к нему и остановил машину. Тотчас появились три большие жирные собаки, которые сперва браво полаяли на нас, а затем, считая, по-видимому, что долг их исполнен, с милой непосредственностью принялись орошать колеса «лендровера». Из-под навеса вышли три пеона, смуглые, тощие, улыбчивые люди, довольно дикого вида. Они определенно были рады нам, потому что гости в этих краях редкость. Пригласив нас под навес, они принесли стулья. Не прошло и получаса, как они забили овцу и стали готовить асадо, а мы, рассевшись, попивали вино и рассказывали, зачем приехали.
Пеонов восхитило, что я проделал такой длинный путь из Англии только для того, чтобы ловить и снимать bichos. И конечно, они заподозрили, что я не совсем в своем уме, но они были слишком вежливы, чтобы сказать мне об этом. О морских слонах и котиках они сообщили много сведений и очень нам помогли. Оказалось, что у морских слонов уже появилось потомство, и теперь они воспитывают его. Это значило, что их нельзя найти где-нибудь поблизости от котиков, то есть в определенном месте побережья, которое служит им родильной палатой. Теперь они плавают вдоль всего берега то туда, то сюда в зависимости от настроения, и найти их трудно, но есть несколько мест, которые они особенно любят и где их можно разыскать. Эти излюбленные места носят прелестное название — элефантерии. Пеоны показали нам на карте элефантерии и самые большие лежбища котиков. Как они сказали, котиков разыскать будет нетрудно, потому что детеныши еще при них, и поэтому они обретаются на побережье в легкодоступных местах. Более того, пеоны сказали нам, что как раз рядом с колонией котиков есть хорошее место для стоянки — ровное поле, защищенное от ветра небольшими возвышенностями. Ободренные этими сведениями, мы выпили много вина, съели много жареной баранины, а потом, снова забравшись в «лендровер», отправились искать место для лагеря.
Мы нашли его без особого труда, и оно оказалось именно таким, каким выглядело в описании пеонов, — небольшой ровной площадкой, покрытой жесткой травой и редкими, скрюченными и высохшими кустами. С трех сторон ее защищали низкие холмы, поросшие желтыми кустами, а с четвертой — высокая гряда гальки, за которой шумело море. Как-никак это было убежище, но даже сюда с моря то и дело долетали порывы ветра, который под вечер становился особенно холодным. Было решено, что женщины будут спать в «лендровере», а я улягусь под ним. Мы вырыли яму, набрали хворосту и разложили костер, чтобы вскипятить чай. С огнем мы обращались очень осторожно, потому что местность вокруг нас была сплошь покрыта сухими кустами. При малейшей оплошности сильный ветер поднял бы весь костер в воздух и бросил его на эти кусты. При одной мысли о том, какой свирепый пожар мог бы вдруг забушевать, меня бросало в дрожь.
Солнце село в гнездо из розовых, алых и черных облаков, и наступили короткие зеленоватые сумерки. Потом стемнело, и огромная желтая луна вышла на небо и стала смотреть, как мы, сидя на корточках у костра, напяливаем на себя все, что только можно, потому что ветер становился все холоднее и холоднее. Женщины, ворча и споря, кому куда девать ноги, стали устраиваться на ночлег в «лендровере», а я, забросав костер землей, вытащил три одеяла и устроил себе постель под задним мостом машины. Несмотря на то что на мне были три свитера, две пары брюк, пальто из шерстяной байки, войлочная шляпа и еще три одеяла, я все же замерз. Дрожа от холода, я старался заснуть и думал о том, что завтра не мешало бы перераспределить спальные места.
Проснулся я перед самым рассветом, когда кругом был еще полумрак и стояла такая тишина, что даже шум моря казался приглушенным. На фоне синевато-зеленого предрассветного неба вырисовывались черные холмы, и не было слышно ни звука, кроме шипения ветра да слабого рокота прибоя. Ночью ветер переменил направление, и колеса «лендровера» уже не спасали меня. Я лежал, дрожа, в своем коконе из одежды и одеял и размышлял, то ли мне оставаться под одеялами, то ли вставать и разводить костер, чтобы вскипятить чай. В моем убежище было холодно, но все же на несколько градусов теплее, чем снаружи, где еще надо было ходить, искать хворост, и я решил не вылезать. Я пытался пролезть в карман пальто, где у меня лежали сигареты, стараясь при этом не дать ветру выдуть остатки тепла из моего кокона, как вдруг увидел, что у нас гость.
Передо мной стоял гуанако, словно по волшебству возникший из небытия. Он стоял совсем тихо футах в двадцати от меня, удивленно и неприязненно всматриваясь в машину и прядая своими точеными ушами. Гуанако повернул голову и понюхал воздух, и я увидел его профиль на фоне неба. Как и у всех гуанако, выражение морды у него было аристократически надменное и даже чуточку насмешливое, как будто он знал, что последние три ночи я спал не раздеваясь. Он грациозно поднял переднюю ногу и посмотрел на меня в упор. Не знаю, быть может, в этот миг ветер донес до него мой запах, но он вдруг оцепенел и, секунду помедлив, рыгнул.
Нет, это не была случайная отрыжка, небольшое отступление от хороших манер, которое мы иногда нечаянно позволяем себе. Это было заранее обдуманное, громкое и продолжительное рыгание, в которое он вложил чисто восточный пыл. Показав мне, чего я стою, он замер на мгновение и впился в меня взглядом, словно хотел убедиться, что я осознал свое ничтожество. Потом гуанако повернулся и исчез так же внезапно, как и появился, и я услышал только, как шелестят кустики под его ногами. Я подождал немного, надеясь, что он вернется. Но гуанако, видно, отправился дальше, по своим делам. Тогда я закурил сигарету и так, дрожа и куря, лежал, пока не взошло солнце.
Позавтракав и немного придя в себя, мы отцепили прицеп, вытащили из «лендровера» все снаряжение и, сложив его на землю, укрыли брезентом. Потом мы проверили съемочную аппаратуру, приготовили сэндвичи и кофе и отправились на поиски котиков.
Пеоны сказали нам, что если проехать примерно полмили по дороге, а потом свернуть с нее и направиться к морю напрямик, то можно легко найти колонию. Они не сказали, что езда по бездорожью будет огромным испытанием для наших нервов и спинных хребтов, потому что земля здесь вся в ямах. Большинство этих ловушек спрятано за кустами, и в них попадаешься прежде, чем успеваешь что-либо сообразить. Кусты царапают бока машины, издавая пронзительные звуки, похожие на истерический смех сумасшедшего. Наконец я решил, что, пока мы не сломали рессору или не прокололи шину, нам лучше продолжать поиски пешком. Отыскав относительно ровное место, я остановил машину. Мы вышли и сразу же услышали странный шум, словно где-то вдали бешено ревели тысячи футбольных болельщиков. Утопая по пояс в золотистом кустарнике, мы пошли на этот шум и очутились на краю невысокого обрыва. Внизу под нами, на галечном пляже у самой пены прибоя, раскинулась колония котиков.
Когда мы вышли к этому удобному для наблюдения обрыву, шум, который производили животные, буквально обрушился на нас. Рев, мычание, бульканье, кашель — это было непрерывное кипение звуков, словно варился непомерный котел каши. Колония, насчитывавшая до семисот животных, растянулась полосой вдоль пляжа. Ширина полосы была в десять-двенадцать животных. Тесно сбившись, они ворочались, передвигались, золотисто блестя на солнце, и все вместе напоминали беспокойный рой пчел. Забыв о кинокамере, я присел на краю обрыва и как зачарованный уставился на это удивительное скопление животных.
Как и в колонии пингвинов, непрерывное движение, сумятица, шум сначала привели нас в замешательство. Наши глаза бегали по кишащей массе животных, стараясь схватить и проследить каждое движение, пока голова не шла кругом. Но через час, когда первое потрясение до некоторой степени прошло, оказалось, что сосредоточиться все-таки можно.
Первыми обращали на себя внимание взрослые самцы, потому что они были очень массивными. Я никогда не видел животных, у которых был бы такой гордый, такой необычный вид. Они сидели, задрав морды вверх, выгнув косматые шеи, так что жир на загривке собирался в могучие складки. Их тупые носы и толстые морды завсегдатаев пивных были обращены к небу с напыщенным высокомерием Шалтая-Болтая на иллюстрациях Тенниела. Комплекция у них была боксерская — их тела, очень широкие и мускулистые в плечах, к хвосту постепенно сужались и неожиданно оканчивались парой очень смешных конечностей с длинными тонкими пальцами и с перепонками между ними. Создавалось впечатление, будто котики, по причине, известной только им самим, надели по паре очень модных резиновых ластов. Некоторые самцы спали, растянувшись на песке. Во сне они постанывали, похрапывали и покачивали из стороны в сторону своими большими ластами, вытягивая тонкие пальцы с изяществом и утонченностью танцовщицы с острова Бали. Когда самцы прохаживались, их громадные лягушачьи лапы торчали в разные стороны, а жирные тела колебались в ритме румбы. Это было невероятно трогательно и смешно. Цвета они были от шоколадного до темно-желтого, переходящего в красновато-коричневый на косматых плечах и шее. Громадные и неуклюжие самцы были похожи на бочки, и от этого еще прекраснее и соблазнительнее выглядели рядом с ними их жены, одетые в серебристые и золотистые шубки. Грациозные, изящные, прелестные, кокетливые, с точеными острыми мордочками и большими нежными глазами, они были воплощением женственности. Они были небесными созданиями, и я подумал, что если бы мне вдруг выпала доля быть животным, я бы предпочел оказаться в шкуре котика, чтобы наслаждаться обществом таких великолепных супруг.
Котики имели в своем распоряжении пляж длиной миль в шесть, однако предпочитали лежать, сбившись в тесную кучу, занимая не более четверти мили пляжа. По-моему, если бы они хоть немного рассредоточились, то все неурядицы в колонии сократились бы по крайней мере наполовину, потому что в этой теснотище самцы постоянно нервничали из-за своих жен, и в колонии то и дело возникали драки. Надо сказать, что чаще всего повинны в этом бывали самки. Как только им начинало казаться, что муж не наблюдает за ними, они, грациозно извиваясь, отползали к соседней группе и усаживались там, томно поглядывая на чужого самца. Котик не такой уж стойкий пуританин, чтобы устоять перед призывным взглядом нежных глаз. Но прежде чем успевала свершиться измена, законный супруг вдруг быстро пересчитывал своих жен и обнаруживал, что одной не хватает. Он высматривал, где она, и тотчас бросался следом, разбрасывая громадным телом гальку, а из его пасти, вооруженной большими белыми клыками, вырывался протяжный львиный рев. Догнав самку, он хватал ее за холку и начинал свирепо трепать. Потом, мотнув головой, он пускал ее кубарем в сторону своего гарема.
К этому времени другой самец уже окончательно выходил из себя. Недовольный тем, что соперник подошел слишком близко к его гарему, он тоже устремлялся вперед, разевая пасть и издавая устрашающие гортанные звуки. И начинался бой. Чаще всего эти драки были чисто символическими, и после нескольких наскоков, сопровождавшихся разеванием пасти и ревом, самолюбие самцов удовлетворялось. Но иногда оба самца приходили в бешенство, и тогда происходило нечто невероятное и страшное — два массивных и на вид отечных существа превращались в быстрых, ловких и беспощадных бойцов. Галька разлеталась во все стороны, два громадных зверя рвали друг другу могучие шеи, и кровь хлестала струей на восхищенных жен и детей. Драка начиналась с того, что самец полз по гальке навстречу своему противнику, колыхаясь и поводя головой из стороны в сторону, подобно боксеру, прибегающему к обманным движениям. Приблизившись, он бросался на врага, норовя укусить его сбоку и снизу и располосовать толстую шкуру на его шее. Шеи у большинства старых самцов были украшены свежими ранами или белыми шрамами, а у одного из них я увидел такую рану, будто его кто полоснул саблей, — она имела дюймов восемнадцать в длину, а вглубь клыки врага ушли дюймов на шесть.
Закончив битву, самец, переваливаясь, возвращался к своим женам, и те, преисполненные любви и восхищения, собирались вокруг него и вытягивали свои гибкие шеи, чтобы достать, обнюхать и поцеловать его морду, терлись золотисто-серебристыми телами о его мощную грудь, а он высокомерно смотрел в небо и лишь иногда, снисходительно склонив голову, нежно кусал одну из жен в шею.
Самцы, имевшие много жен, постоянно нервничали из-за самцов-холостяков и дрались с ними по-настоящему. Веселые молодые самцы гораздо менее массивны и мускулисты, чем старые, и не могут добыть себе одну или несколько жен в начале брачного сезона, когда идут сражения между соперниками. Молодые самцы большую часть времени проводят, дремля на солнце, или плавают в мелководье у самого берега. Но время от времени их охватывает проказливое желание позлить добропорядочных отцов семейств. Тогда они медленно ковыляют вдоль колонии, широко расставляя большие лягушачьи ласты и поглядывая вокруг с таким невинным видом, словно в голове у них нет и тени недобрых помыслов. Проходя мимо гарема, в середине которого, задрав голову к небу, сидит старый самец, молодой холостяк вдруг поворачивает и пускается бежать к нему, колыхаясь и все ускоряя бег. Когда он врывается в круг, самки стремглав рассыпаются в стороны, а молодой кидается к старому самцу, быстро кусает его в шею и так же быстро удирает, прежде чем тот успевает сообразить, что к чему. Старый самец с гневным ревом бросается в погоню, но веселый холостяк уже добежал до моря и плюхнулся в воду. Тогда старый, ворча себе что-то под нос, возвращается, чтобы собрать своих разбежавшихся жен, и усаживается в их кругу для новых астрономических наблюдений.
Наиболее беспечное и приятное существование было, пожалуй, у молодых, но уже совсем взрослых самцов, которым посчастливилось раздобыть себе одну жену. Они обычно лежали немного в стороне от основной колонии, рядом с женой и детенышем, и помногу спали. Они могли позволить себе это, потому что справляться с одной пылкой самкой несравненно легче, чем пресекать причуды шести или семи. Во время наблюдений за одной парочкой молодоженов нам посчастливилось увидеть гармонию семейного существования, причем мне никогда не приходилось быть свидетелем более нежных и красивых любовных игр двух животных.
У подножия обрыва, с которого я производил съемку, молодой самец вырыл себе в гальке что-то вроде коттеджа для медового месяца. Коттедж представлял собой большую глубокую яму. Самец отгреб передними ластами верхний слой нагретой солнцем гальки и обнажил гальку мокрую и прохладную. Он лежал в этой яме со своей женой в весьма типичной позе — положив голову на спину подруги. Все утро они лежали так почти без движения. В полдень, когда жгучее солнце достигло зенита, они стали проявлять беспокойство. Самец начал всплескивать задними ластами, беспокойно ворочаться и нагребать себе на спину сырую гальку, чтобы было прохладнее. Разбуженная его движениями супруга огляделась, широко зевнула и снова легла с глубоким довольным вздохом, безмятежно посматривая своими большими черными глазами. Поразмыслив несколько минут, она повернулась и легла рядом с самцом, лишив его таким образом подушки. Он басисто, раздраженно заворчал и взгромоздился на самку, наполовину закрыв ее своим туловищем. Потом он сомкнул веки и решил поспать. Но у супруги, придавленной его громоздким туловищем, были другие планы. Она, извиваясь, отодвинулась в сторону, а бочкообразное туловище самца соскользнуло с ее спины и шлепнулось на гальку. Затем она вытянула шею и стала кусать его губы и подбородок, очень нежно, медленно, томно. Самец не открыл глаз, он мирился с этими ласками, только изредка пофыркивая, если они причиняли ему уж очень большое беспокойство. Но наконец любовные заигрывания самки соблазнили его, он тоже открыл глаза и стал покусывать ее лоснящуюся шею. Эти проявления любви со стороны ее господина привели самку в щенячий восторг, и она начала перекатываться и извиваться под его большой головой, покусывая его выпуклую грудь, издавая носом глухие страстные звуки, а ее длинные усы встали торчком вокруг точеной мордочки, как два раскрытых пластмассовых веера. Она извивалась на гальке, а он наклонил голову и стал не торопясь обнюхивать заднюю часть ее туловища, словно старый обрюзгший гурман, оценивающий букет выдержанного коньяка. Потом он тяжело взгромоздился на нее… Теперь она приподняла свою морду, усы к усам, и кусала его морду, нос, горло, и он тоже покусывал ее горло, шею страстно, но осторожно. Задние части их туловищ пришли в согласное волнообразное движение; делали они это не быстро, нетерпеливо и грубо, как большинство животных, а медленно и осторожно, движения были мягкими и равномерными, точно мед лился из кружки. Вскоре, тесно прижавшись друг к другу и дрожа, они достигли высшей точки наслаждения, и тела их расслабились. Самец слез с супруги и шлепнулся рядом, и они лежали так, покусывая друг другу морды с изумительной нежностью. Весь акт был красивым зрелищем и уроком сдержанных любовных игр.
Я еще не говорил о детенышах котиков, которые играли в колонии очень важную и забавную роль. Их были сотни. Словно ожившие чернильные пятна, они без конца передвигались среди массы спящих, занимающихся любовью, дерущихся взрослых. Они засыпали на гальке в самых необычных непринужденных позах, похожие на надувные резиновые игрушки, из которых вдруг наполовину выпустили воздух. Неожиданно просыпаясь и не находя рядом матери, они становились на ласты и уверенно двигались вдоль пляжа, выделывая те же странные па румбы, что и взрослые котики. Решительно ступая ластами по гальке, детеныш через несколько ярдов останавливался, широко раскрывал розовую пасть и блеял жалобно, как ягненок. После непродолжительных поисков родителей силы оставляли его, он еще раз отчаянно блеял, бросался на брюшко и тотчас погружался в глубокий освежающий сон.
Для некоторых детенышей в колонии имелось что-то вроде яслей, потому что кое-где по десять — двадцать малышей были собраны в группки, похожие на кучи кусков угля причудливой формы. При них обычно находились молодой самец или несколько самок, которые дремали поблизости и, видимо, следили за детенышами, потому что стоило одному из малышей забрести за невидимый круг, очерчивающий территорию яслей, как взрослый котик поднимался и, извиваясь, устремлялся вслед, ловил детеныша большой пастью, основательно встряхивал и швырял обратно. Несмотря на пристальное наблюдение, я не мог точно выяснить, были ли группки детенышей потомством одной семьи котиков, или здесь сосредоточивались малыши из нескольких семейств. Если они были из нескольких семейств, то эти группки действительно являлись своеобразными яслями или детскими садами, в которые родители отводили малышей, отправляясь в море поискать корм или просто искупаться.
Мне хотелось заснять, как ведут себя детеныши изо дня в день, но для этого потребовалось бы выбрать одного малыша, а так как все они были одного роста и цвета, то сделать это было трудно. Я уже совсем отчаялся, как вдруг увидел детеныша, которого было легко выделить среди остальных. Он, по-видимому, родился позже других, потому что был вдвое меньше, но недобранные дюймы он с избытком восполнял своей решительностью и яркой индивидуальностью.
Когда я впервые заметил Освальда (так мы окрестили его), он деловито подкрадывался к длинной ленте блестящих морских водорослей, которую выбросило на гальку. По-видимому, ему показалось, что это чудовищная морская змея, угрожающая колонии. Он подковылял к ней и, тараща глазенки, остановился примерно в ярде от нее, чтобы понюхать воздух. Ветерок шевельнул концом водоросли. Перепуганный Освальд повернулся и, раскачиваясь, побежал прочь с максимальной скоростью, на которую только были способны его ласты. На безопасном расстоянии он остановился и оглянулся, но ветер уже стих, и водоросль лежала неподвижно. Снова осторожно приблизившись к ней, он остановился от нее футах в шести и принюхался. Трепеща и напрягшись всем своим пухлым тельцем, он стоял, готовый бежать при малейшем движении водоросли. Но водоросль неподвижно лежала на солнце, сверкая, словно лента из нефрита. Тогда он медленно и осторожно приблизился к ней — было такое впечатление, будто он, затаив дыхание, идет на цыпочках своих больших плоских ластов. Но водоросль по-прежнему была неподвижна. Ага, она трусит! Освальд приободрился. Его долг — спасти колонию от опасного врага, который явно хочет захватить котиков врасплох. Он смешно заерзал, уперся задними ластами в гальку и бросился на водоросль. Увлекшись, он явно перестарался и пропахал носом гальку, но зато большой кусок морской водоросли был крепко зажат в пасти. Он сел, не выпуская водоросли, которая, словно зеленые усы, свисала по обеим сторонам пасти, и, видно, был чрезвычайно доволен тем, что первым же укусом совершенно обезвредил врага. Он мотал головой из стороны в сторону, хлопая водорослью, а потом встал на ласты и галопом помчался вдоль берега, волоча ее за собой, время от времени ожесточенно тряся головой, словно для того, чтобы окончательно убедиться, что противник мертв. Примерно четверть часа он играл с водорослью, пока от нее не остались лишь разлохмаченные обрывки. Потом, совершенно выдохшийся, он бросился на гальку и уснул глубоким сном с куском водоросли, который, как кушак, обмотался вокруг его живота.
Проснувшись, Освальд вспомнил, что искал мать. Он стал на ласты и, жалобно блея, пошел вдоль берега. Вдруг он заметил чайку, присевшую неподалеку на гальку. Забыв про свою мать, он решил проучить чайку, возмущенно сгорбился и заковылял к ней все в том же ритме румбы. Чайка наблюдала за его приближением искоса, холодно и недружелюбно. Освальд, тяжело дыша и колыхаясь, шел к ней с выражением мрачной решимости на морде, а чайка зловеще за ним наблюдала. Тогда Освальд с видом профессионала-матадора, увертывающегося от очень неопытного быка, стал бросаться то вправо, то влево, мелко семеня перепончатыми лапами. Он повторил свой маневр четыре раза, но чайке это уже надоело. На пятый раз она расправила крылья и, сделав несколько ленивых взмахов, отлетела на более спокойное место.
Когда предмет его гнева исчез, Освальд вдруг вспомнил о матери и, громко блея, снова отправился на поиски. Он двигался к самой скученной части колонии, к беспорядочно расположившейся массе самцов и самок, которые наслаждались послеполуденным отдыхом.
Освальд шел напрямик, с совершеннейшей беспристрастностью попирая ластами как самцов, так и самок, карабкаясь на их спины, наступая на хвосты, шлепая ластами по глазам. Позади себя он оставлял разъяренных взрослых, вырванных из объятий освежающего сна шлепком большого ласта с налипшими на нем камнями. Вдруг он увидел самку, которая лежала на спине, подставив соски лучам солнца, и решил, что это весьма удобный случай, чтобы остановиться и перекусить. Только он припал к одному из сосков и приготовился к вкушению животворной влаги, как самка проснулась и взглянула на него. Примерно секунду она взирала на него с любовью, потому что была еще в полусонном состоянии, но затем она вдруг поняла, что это не ее сын, а какой-то наглый чужак, захотевший полакомиться на даровщинку. Гневно заворчав, она наклонилась, подсунула нос под его толстое брюшко и быстро вскинула голову. Освальд взлетел, кувыркаясь, в воздух и приземлился на голову какому-то спящему самцу. Самец был далек от восхищения, и Освальду пришлось во всю прыть своих ластов бежать от справедливого возмездия. С угрюмым упорством он карабкался на горные хребты из спящих котиков. Взбираясь на особенно толстую самку, он соскользнул с нее и упал на молодого самца, который спал рядом. Самец сел, возмущенно фыркнул и большой пастью схватил Освальда за шиворот, прежде чем малышу удалось удрать. Освальд висел не двигаясь, пока самец решал, что бы ему такое с ним сделать. Наконец он решил, что небольшой урок плавания Освальду не повредит, и зашлепал к морю. Освальд, которого держали за шиворот, обмяк, словно это было не живое существо, а перчатка.
Я часто наблюдал, как самцы учат детенышей плавать, и это было ужасное зрелище. Мне было очень жаль Освальда. Самец остановился у самого прибоя и стал сильно трясти малыша. Со стороны казалось, что от такой тряски у детеныша непременно сломается шея. Затем самец швырнул Освальда футов на двадцать в волны. Пробыв под водой довольно долго, Освальд вынырнул и, отчаянно хлопая ластами, отплевываясь и кашляя, быстро поплыл к берегу. Но самец вошел в воду и, прежде чем Освальд достиг мелководья, снова поймал его за шею, а потом стал окунать, держа по пять — десять секунд под водой. И каждый раз Освальд вылетал из воды как пробка, задыхаясь и широко раскрывая пасть. Побывав под водой раза четыре, Освальд был так напуган и изнурен, что, оскалив пасть и пронзительно вереща, осмелился броситься на огромную тушу самца. Он был похож на комнатную собачонку, вздумавшую напасть на слона.
Самец просто выловил Освальда, хорошенько встряхнул, снова швырнул в море и дальше повторил всю процедуру по порядку. В конце концов, когда стало очевидно, что Освальд выдохся и едва может держаться на плаву, самец вытащил его на мелкое место и дал ему немного отдохнуть, но при этом сторожил, чтобы тот не удрал. После отдыха Освальда снова схватили и швырнули в море, и весь урок был повторен. Это продолжалось полчаса и неизвестно, когда кончилось бы, если бы не появился другой самец и не затеял ссоры с учителем Освальда, и, пока они дрались на мелководье, мокрый, выпачканный и основательно наказанный Освальд вскарабкался на берег с быстротой, на какую только был способен.
Такие уроки плавания, как я уже говорил, можно было видеть очень часто. Наблюдать их было мучительно. Мне было очень жаль детенышей, а главное — я боялся, что самцы могут зайти слишком далеко и по-настоящему утопить какого-нибудь малыша. Но малыши, по-видимому, так крепки душой и телом, что переносили эти дикие уроки плавания безо всякого ущерба.
Девяносто процентов своего дневного времени взрослые котики проводили в спячке, и лишь молодые самцы и самки иногда отваживались залезать в воду. Но зато вечером вся колония, как один, отправлялась поплавать. По мере того как солнце спускалось все ниже и ниже, всей колонией овладевало беспокойство. Вскоре самки, горбясь, шли к воде, и начинался водяной балет. Сначала несколько самок спускались в воду и начинали плавать у берега медленно и ритмично. Некоторое время самец надменно наблюдал за ними, а затем отрывал свое громадное тело от земли и, прокладывая себе плечами дорогу, шел к линии прибоя с видом боксера-тяжеловеса, выходящего на ринг. Здесь он останавливался и изучал соблазнительные формы своих жен, а морская пена собиралась вокруг его толстой шеи пышным воротником времен королевы Елизаветы. Жены его делали отчаянные попытки вовлечь самца в свою игру — они извивались и кувыркались перед ним в воде, их мокрые шубки блестели и были теперь совсем черными. Самец вдруг нырял, и его грузное тело исчезало под водой с ошеломляющей быстротой и грацией. Его морда с тупым носом появлялась между телами жен, и тогда менялась вся картина. Если прежде движения самок были медленны и они спокойно извивались под водой и на поверхности ее, то теперь темп их игры убыстрялся и они тесно окружали самца. Их движения были плавными, как ток масла, они извивались вокруг самца, а он казался массивным майским деревом[16] с тонкими быстрыми лентами, которые плещутся и трепещут вокруг него. Так он и сидел, высунув большую голову на толстой шее из воды, пялясь в небо с крайне самодовольным видом, а жены кружились вокруг него водоворотом, извиваясь и скользя все быстрее и быстрее, стараясь обратить на себя его внимание. Вдруг самец поддавался общему настроению. Наклонив голову, он открывал пасть и игриво кусал проплывающее тело. Это был сигнал — вот теперь уже начинался настоящий балет.
Быстрые, как стрелы, тела самок и туша самца переплетались, словно пряди блестящих черных волос в косе, извивались и скручивались в воде, принимая самые изящные и сложные очертания, подобно вымпелу, который полощется на ветру. И в то время как они кувыркались и извивались в воде, оставляя за собой пенистый след, можно было видеть, что они кусают друг друга с томной лаской — их нежные укусы выражали любовь, обладание и покорность. Волна набегала на берег очень плавно, на море не было заметно никакого волнения. Котики то скользили, не оставляя на поверхности воды ни рябинки, то выскакивали из глубины, в белой розе из пены, их блестящие тела изгибались в воздухе, подобно черным бумерангам, они разворачивались и входили в воду точно под прямым углом, едва потревожив гладкую поверхность моря.
Время от времени то один, то другой из молодых непристроенных самцов пытался присоседиться к какой-нибудь семейной группе и поиграть с ней, и тотчас старый самец забывал все забавы. Он нырял и вдруг появлялся рядом с молодым самцом в хлопьях пены, издавая гортанный рев, который начинался еще под водой. Если молодой самец успевал увильнуть в сторону, бросок старого самца оказывался напрасным — он падал в воду с грохотом, похожим на пушечный выстрел, и грохот этот разносился, отражаясь от скал, по всему побережью. А потом все зависело от того, кто придет в себя первым — то ли молодой самец от неловкого броска в сторону, то ли старый самец от болезненного падения на живот. Если старый самец оправлялся первым, он хватал молодого за шею, и они возились, перекатывались в воде, ревели и кусались, поднимая волну пены, а самки, скользя вокруг них, с удовольствием наблюдали за ходом битвы. В конце концов молодой самец вырывался из жестоких объятий врага и нырял, а старый самец пускался в погоню. Но в плавании под водой у молодого было небольшое преимущество — он был не так грузен, а потому более проворен, и обычно ему удавалось бежать. Старый самец с напыщенным видом плыл обратно к своим женам и снова садился в воде, надменно глядя в небо, а они плавали вокруг него, высовывая острые мордочки из воды, чтобы поцеловать своего повелителя, упоенно глядя на него своими огромными нежными глазами с восхищением и любовью.
К этому времени солнце садилось и небо окрашивалось в розовые, зеленые и золотые тона. Тогда мы возвращались в лагерь и, скрючившись, сидели у костра, а издалека непрекращающийся, пронизывающий ночной ветер доносил крики котиков, которые рычали, ревели и плескались в черной ледяной воде у пустынного побережья.
Клубневидные животные
Они не оставались долго под водой, а поднимались на поверхность и следили за нами, вытянув шеи и всем своим видом выражая великое изумление и любопытство.
На съемки котиков я затратил десять дней, и, как это было ни печально, пришла пора оставить этих красивых и занятных животных. Нам действительно надо было ехать дальше, чтобы успеть найти лежбище морских слонов, пока они не покинули полуостров и не откочевали на юг. Поэтому за четыре следующих дня мы в поисках элефантерий вдоль и поперек исколесили весь полуостров и видели каких угодно диких животных, но только не морских слонов.
Я был поражен и обрадован обилием животных на полуострове Вальдес. Трудно было поверить, что всего в нескольких милях отсюда, за перешейком, где на сотни миль раскинулась страна кустов, мы за много дней не увидели ни единого живого существа. Тут, на полуострове, жизнь била ключом. Было похоже, что полуостров и его узкий перешеек — это нечто вроде тупика, ловушки, в которую навечно попались все дикие животные провинции Чубут. Хотелось бы, чтобы правительство Аргентины изыскало возможность превратить весь полуостров в заповедник, для которого он, кажется, предназначен самой природой. Во-первых, здесь собрана замечательная коллекция патагонской фауны, сконцентрированной в небольшом районе и легко доступной для осмотра. Во-вторых, весь район можно легко и эффективно контролировать, благодаря тому что с материком он соединен узким перешейком; соответствующий пропускной пункт на перешейке может тщательно проверять людей, въезжающих в район и покидающих его, и следить за всякого рода «спортсменами» (они есть в любой стране мира), которые забавляются, преследуя гуанако на скоростных автомобилях или осыпая картечью котиков. Полуостров разделен на несколько больших овцеводческих эстансий, но я не думаю, чтобы это имело большое значение. Правда, обитатели эстансий охотятся на гуанако и майконгов: на первых потому, что они якобы объедают пастбища, оставляя голодными овец, а на вторых потому, что они достаточно велики, чтобы таскать ягнят и кур. Но несмотря на это, во время своей поездки мы повсюду видели и гуанако, и майконгов. И если бы овцеводы вели себя разумно, то, по-моему, между домашними и дикими животными можно было бы поддерживать своего рода равновесие. Если бы можно было объявить сейчас полуостров заповедником, то впоследствии, когда Южная Аргентина будет освоена еще больше (что неизбежно) и приличные дороги сделают полуостров более доступным, он стал бы приносить значительный доход от туризма.
В поисках элефантерий мы изъездили бóльшую часть полуострова. И всюду мы встречали мартинету. Это небольшая жирная птица, размером с курицу-бентамку, похожая на куропатку. У нее коричневатое оперение, усеянное золотистыми, желтыми и кремовыми крапинками и полосками, образующими причудливый и красивый узор. На бледно-кремовой головке ее видны две черные полоски — одна идет от угла глаза к шее, а другая начинается у основания клюва и тоже идет к шее. На голове длинный, изогнутый полумесяцем хохолок из темных перьев. У нее большие черные глаза и в целом вид безвредной истерички.
Мартинет можно видеть повсюду на проселках маленькими группками по пять — десять птиц. Они любят сидеть посреди дороги, наверно, потому, что это единственные клочки земли, не покрытые растительностью, и здесь они могут принимать свои любимые пылевые ванны. Для этого они выкапывают в красноватой земле довольно глубокие ямки. Мы видели, как одна мартинета, нелепо взбрыкивая ногами и хлопая крыльями, «купалась» в такой ванне, а четыре другие терпеливо дожидались своей очереди.
Мартинеты совершенно непугливы. При виде приближающейся машины они не убегают, а стоят посередине дороги, следя за ней и тряся глупыми хохолками, и только сигнал обращает их в бегство. Вытянув шею и низко опустив голову, словно ища что-то на земле, они стремительно уносятся в кусты. Летают мартинеты очень неохотно, и для того, чтобы заставить взлететь, их приходится долго гонять по кустам. Только почувствовав, что вы слишком близко, они стремглав взвиваются в небо. Летят они как-то странно, с трудом, словно им никогда не приходилось пользоваться крыльями, — делают пяток бешеных взмахов и парят. Когда их жирные тела почти касаются земли, они снова неистово хлопают крыльями и опять планируют. В воздухе порывы ветра выдувают из их перьев какую-то странную тоскливую ноту.
Эти милые и немного глупые птицы устраивают свои гнезда в земле, и, наверно, они сами, их яйца и потомство составляют существенную часть рациона хищных млекопитающих полуострова, особенно майконгов, которых очень много в этом районе. Этот серый изящный зверек с невероятно тонкими и на вид хрупкими ногами охотится и днем, и ночью. Мы видели их обычно парами. Они внезапно перебегали дорогу перед самым носом автомобиля. Их пушистые хвосты вились позади, словно клубы серого дыма. Перебежав на другую сторону дороги, они обычно останавливались и, усевшись, хитровато поглядывали на нас.
Однажды ночью к нам в лагерь пожаловала парочка этих маленьких зверьков, на что раньше отваживались только гуанако. Было около пяти часов утра, и со своей постели под задней осью «лендровера» я наблюдал, как предрассветное небо становится зеленоватым. Я, как обычно, набирался мужества, вылезая из-под одеял, и разводил костер. Вдруг из желтого кустарника, который рос вокруг, молча, словно привидения, появились двое майконгов. Часто останавливаясь и принюхиваясь к предрассветному ветру, они осторожно приблизились к нашей стоянке с заговорщическим видом школьников, совершающих набег на фруктовый сад. К счастью, в этот самый момент никто не храпел. Я готов дать показания под присягой, что нет ничего более эффективного для отпугивания диких животных, чем три женщины, на все лады храпящие в кузове «лендровера».
Обойдя вокруг лагеря и не найдя ничего подозрительного, майконги осмелели. Они приблизились к остывшему пеплу костра, обнюхали его и, дико расчихавшись, перепугали друг друга. Оправившись от испуга, зверьки возобновили обследование и, найдя банку из-под сардин, после непродолжительных, едва слышных препирательств вылизали ее дочиста. Потом они наткнулись на большой рулон светло-розовой туалетной бумаги — одного из немногих предметов роскоши, взятых нами в дорогу. Убедившись, что она несъедобна, следующие десять минут они плясали и крутились на своих тонких ножках, гоняя рулон. Они подпрыгивали, волоча за собой полоски туалетной бумаги и опутывая себя ею. Играли они так бесшумно, так грациозно, что смотреть на них было одно удовольствие. Их подвижные тела четко вырисовывались на фоне зеленоватого неба и кустов, усыпанных желтыми цветами. Вся стоянка уже стала приобретать веселый карнавальный вид, когда в машине кто-то громко зевнул. Майконги мгновенно замерли. У одной из них свисал из пасти кусок туалетной бумаги. В машине зевнули еще раз, и майконги исчезли так же бесшумно, как и появились, размотав и оставив на память о своем визите футов сто двадцать трепещущей на ветру розовой бумаги.
Часто попадалось нам и другое животное — дарвинов нанду, южноамериканский сородич африканского страуса. Он немного помельче, чем страусы Северной Аргентины, а серое его оперение имеет более светлый оттенок. Дарвиновы нанду держатся обычно стаями по пять-шесть голов, и мы много раз видели их в кустах вместе с гуанако. По-моему, одним из красивейших зрелищ, которые мы видели на полуострове, было стадо из шести гуанако с тремя светло-коричневыми малышами, пробегавших трусцой сквозь золотистые кустарники в обществе четырех дарвиновых нанду. Держась поближе к большим ногам родителей, впереди бежали двенадцать страусят, покрытые полосатым птенцовым оперением и похожие поэтому на жирных ос. Страусята были очень степенны и послушны, словно девочки-школьницы, вышедшие парами на прогулку. Маленькие гуанако, более шаловливые и недисциплинированные, возбужденно приплясывали вокруг своих родителей, делая рискованные и замысловатые прыжки. Один из них, прыгнув, натолкнулся на взрослого гуанако и в наказание получил крепкий пинок в живот, после чего он сразу присмирел и уже спокойно побежал рядом с матерью.