Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Чурики сгорели - Егор Владимирович Яковлев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


ВОСПОМИНАНИЯ ПЕТРУШКИ

Нине Владимировне Снегиревой

Я не помню, когда увидел ее впервые, не скажу, когда мы виделись в последний раз. Осенним днем, вернувшись из командировки, я нашел в почтовом ящике записку:

«Привет!

Вспомни! Год 1949, школу 529 и наши выступления по деревням.

Цель записки. Умерла Нина Владимировна Снегирева — наш школьный заводила. Нужно написать о Нине Владимировне. Я до 26 августа буду в Москве. Если можешь, зайди в школу, чтобы обсудить это дело.

Капитан 3-го ранга Прокофьев Владимир Ильич.

Р. S. Растем помаленьку».

Так вот случается, что, давно простившись со школой, ты вдруг получаешь школьное поручение. Мне не пришлось проститься с Ниной Владимировной. Мне осталось лишь написать о ней.

…Светлым вечером после концерта мы возвращались из Домодедова в Москву. Нина Владимировна, как всегда, была с нами. Она молча сидела на скамейке электрички, чуть повернувшись к окну.

Той весной мы заканчивали школу, и нас связывали с ней лишь экзамены на аттестат зрелости. Мы похвалялись друг перед другом звонкими названиями институтов и военных училищ, мы спорили о будущем, а в прошлом оставались школа, с ней и Нина Владимировна. У нас появились свои дела, дела выпускников, и в тот вечер мы не так, как прежде, прислушивались к тому, что скажет Нина Владимировна. И она замолчала.

Время роста, сама его здоровая суть, неизбежно эгоистично. Человек растет, человек приобретает. Он делает это поспешно, порой не успевая задуматься, все ли обязаны ему отдавать. Представления об окружающем мире так же непоколебимы, как и элементарны. У жизни пока лишь одно измерение — в длину. День прошел, и здóрово, поскорей бы завтра, оно приблизит послезавтра и еще многие послепослезавтра, когда ты обретешь наконец самостоятельность и независимость взрослого человека. Сменяются впечатления, увлечения, люди, как мелькают перед бегуном лица зрителей на трибунах. И лишь с годами неожиданно обнаруживаешь, что человек, с которым расстался у далекой жизненной отметки, как и прежде, идет с тобой, остался в тебе.

По должности Нина Владимировна была старшей пионервожатой. Сколько лет ее знал, столько лет она носила пионерский галстук, лишь в последние годы стеснялась появляться на улице в красном галстуке. Чаще всего Нина Владимировна была в школе. В своей комнате на втором этаже. Большой, угловой, со многими окнами и потому холодной комнате.

Хаос там царил невероятный. Плакаты, стенды, горн без мундштука, прорванные барабаны, свернутые папирусы стенных газет, декорации к каким-то забытым спектаклям, залитые чернилами вазы из папье-маше, лоскуты кумача и бог знает что еще — все это было свалено и все было в движении, как зыбучие пески, так и не находя своего постоянного места. Здесь уже ничего нельзя было сломать, испачкать, опрокинуть. И каждый мог рыться сколько угодно и был вправе найти то, что ему именно сейчас позарез необходимо. Всех устраивал этот ставший порядком беспорядок. Даже нянечку: раз и навсегда махнув рукой, она обходила пионерскую комнату.

Таким же был и стол Нины Владимировны. Обрезки цветной бумаги соседствовали здесь с разломанным куском черного хлеба — ее завтрак или обед, а иногда и то и другое вместе. От холода у Нины Владимировны подпухали суставы пальцев, руки всегда были красными. Она дыханием отогревала ладони и снова принималась за работу. Разыскивала неизвестно куда подевавшиеся ножницы: хлопала по столу, пока они не звякнут где-нибудь под бумагой.

Нина Владимировна все теряла. Едва получив зарплату, обнаруживала ее пропажу. Свернутые в несколько раз, словно затем, чтобы их легче было потерять, десятки и пятерки мы находили в самых невероятных местах. Теряла хлебные карточки. Решила поступить в учительский институт и потеряла экзаменационный лист, пришлось снова сдавать экзамены. То, что она не успевала потерять, отдавала другим.

Жила Нина Владимировна в общежитии. Какие-то ее вещи лежали там, другие — в школе. У кого-то она была в гостях и забыла пуховый платок, вот уже год не может собраться сходить за ним. У нее было одно коричневое платье и одно синее пальто, на зиму к нему пристегивался черный цигейковый воротник.

Когда я встречаю тех, чьи заботы и помыслы скрестились на них самих, я вспоминаю Нину Владимировну. Но я никогда не рассказываю о ней энтузиастам устройства собственной жизни. Нина Владимировна не пример и не аргумент в споре. Ниной Владимировной нельзя стать. Ею можно быть.

Чаще всего мы знаем имена одаренных людей, чей талант выражен определенно — знаменитый архитектор, физик, писатель. Направленность таланта открыла им путь к вершинам профессии, обеспечила достойное место среди коллег. А если человек просто талантлив, талантлив в жизни? Судьба таких людей менее известна: они не участвуют в конкурсе на лучший проект, не едут на симпозиум физиков или на встречу писателей. Они талантливы в жизни, и разнообразная одаренность их поглощается тем кругом, в котором они живут, работают. Здесь они известны, здесь их признание.

Создала ли что-нибудь Нина Владимировна? Она все время собиралась написать книгу о пионерах, да так и не собралась. Нина Владимировна хорошо рисовала, играла на рояле, великолепно рассказывала, писала стихи. Кто знает, как могла сложиться ее судьба. Пойди на сцену, быть может, заслужила бы признание. В нашем любительском спектакле Нина Владимировна играла роль мадам Обломок. Она краснела от аплодисментов, которые выпадали на ее долю… Всю ночь, вместе с нами, украшала Нина Владимировна школу в канун новогоднего бала. Это она придумала красиво убрать зал и любовалась им так, словно это был ее вернисаж.

Я не раз встречал людей, чья жизнь стала ожиданием, вечной истомой несвершившегося. Они все хотят сделать что-то такое, этакое и непременно за пределами того, чем были заняты вчера, сегодня и будут завтра. Им тоже не стоит рассказывать о Нине Владимировне.

Во время войны Нина Владимировна собрала нас в оркестр. Оркестр шумовых инструментов. Я и по сей день храню наивную уверенность, что любой предмет, из которого можно выколотить хоть какой-нибудь звук, достоин быть инструментом в таком оркестре. Мы выступали в госпиталях. Наш оркестр имел успех, нас подолгу не отпускали со сцены, а потом приглашали в палаты к раненым, которые не могли ходить. К концу вечера мы испытывали усталость, сладостную усталость успеха. Мы стеснялись брать сахар и печенье, которыми одаривали нас солдаты. А они уговаривали.

Поздним вечером по заледеневшей улице возвращались мы домой. С нами шла девушка из госпиталя. Высокая и красивая. Очень красивая. Мне не вспомнить теперь ее лица, но осталось чувство, что она была самой красивой женщиной, которую я когда-либо видел. Было холодно и ветрено, а двигались мы очень медленно. Девушка шла на костылях. Вернее, она только училась ходить на костылях. Недавно ей ампутировали ногу. На фронте девушка, кажется, была летчицей: она пошутила, что снова пошла «в пике» — сбежала на ночь из госпиталя домой. Больше она не вспоминала о войне. Девушка шутила с нами, подсмеивалась над своей неловкостью. Рядом с ней шла мать. Она старалась поддержать дочь и боялась помешать ей переставлять костыли. Во всем этом была война, такая реальная и близкая, какую нам, мальчишкам, пришлось испытать лишь единожды.

Утром в школе мы рассказывали Нине Владимировне о госпитале, о девушке. Нина Владимировна улыбнулась: «Я же с вами шла, вы только обо мне забыли».

Мы часто забывали о Нине Владимировне. Поглощали впечатления, а кто одаривал нас этими впечатлениями, было неважно. И все, что придумывала Нина Владимировна, нам казалось, мы выдумываем сами. Она уговорила нас открыть комсомольский клуб, а через несколько дней мы уже горячились, нападали на нее и доказывали, что у каждого клуба должен быть свой устав. И спектакли, казалось, ставим сами, только сами, а Нина Владимировна здесь ни при чем. И в лагерь на каникулы сами решили и поехали. Всё сами.

Нина Владимировна ни в чем не выделяла себя. Я не помню, чтобы она читала нам нотации, пробирала, не скажу, что и хвалила. Она обижалась на нас, как могли мы обижаться друг на друга, и радовалась точно так же, как мы. Она, возможно, не знала слова «не смей», а, скорее всего, понимала, что в приказе-запрещении, отданном сверху вниз, еще неизвестно, о ком больше заботы: о том, кому запрещают, или о покое того, кто запрещает. Нина Владимировна никогда и ничего не запрещала. С чем-то была согласна, а что-то не одобряла. В старших классах мы стали покуривать. Нине Владимировне это не нравилось. Но мы не прятались от нее с папиросой на чердак и не лезли в котельную. Не было поводов что-то скрывать от нее, обманывать. Мы доверяли ей секреты и знакомили с нашими девушками; она бывала на наших вечеринках. Всегда и во всем у нее было такое же право голоса, как и у каждого из нас.

Вот и людям, которые слышат лишь себя, и гордятся собою, и уважают только себя, а в успехе другого непременно видят свой ущерб, я не рассказываю о Нине Владимировне.

Я не рассказываю о Нине Владимировне одним, другим, третьим. Для кого же я теперь пишу о ней? Я пишу для людей естественных, кто предан жизни, а не самим себе, и в жизни находит вдохновение.

…В ту весну мы прощались со школой, и той весной Нине Владимировне исполнилось тридцать пять. Мы поехали на концерт, чтобы заработать денег. И, возвращаясь с концерта, прикидывали, где будем выступать в следующий раз.

Повернувшись от окна, Нина Владимировна сказала:

— А не хватит ли, ребята?

— Нет, не хватит, — сказали мы, — клубу нужны деньги.

На этот раз мы сказали неправду. Нам нужно было отпраздновать день рождения Нины Владимировны. Предстоящее торжество сохранялось от юбиляра в строгом секрете. И в то же время я не знаю другого юбилея, который бы готовился так тщательно и заблаговременно.

Выбрали золотые часы и никак не могли договориться, какую надпись на них сделать. Купили палехскую шкатулку с медведями на крышке и конфетами «Мишки» внутри. Мы чествовали Нину Владимировну целый день. Утром выпустили посвященный ей номер газеты, а вечером дали концерт в ее честь. И Нина Владимировна была счастлива, а еще больше смущена.

Мы кончили школу и продолжали видеться с ней. Когда-то на детском утреннике, который устроила Нина Владимировна, я изображал Петрушку. С тех пор всякий раз, как подходили зимние каникулы, мне приходилось надевать шутовской колпак, облачаться в двухцветный костюм из марли. Я учился в институте, а Нина Владимировна по-прежнему звонила под Новый год и просила сыграть Петрушку. У нее уже было много новых друзей, но она не хотела расставаться и со мной. Я работал в райкоме комсомола, в газете; у меня у самого рос сын. А под Новый, год раздавался телефонный звонок и чуть запинающийся голос:

— Ты меня прости, пожалуйста. Я все понимаю. Но ты сам знаешь: надо сыграть Петрушку.

Звонила долго. Много лет. Пока не заболела.

НЕ ПРОЗЕВАЙ НАЧАЛО

КТО ПРИДУМАЛ НАЗВАНИЕ

Зимним вечером мы собрались у райкома комсомола. Ждали члена комитета школы, десятиклассника. Он должен был докладывать о нас на бюро райкома. Нам было по четырнадцать, и мы вступали в комсомол.

Дернуло же меня, пока мы его дожидались, взять да закурить. Не то чтобы я курил тогда по-настоящему, а просто пофорсить захотелось. Так и застал меня член комитета с зажатой в ладони папиросой. Стоит он передо мной, невысокий, аккуратный, в короткой зимней куртке с черным котиковым воротником. Могу слово в слово повторить, что сказал он тогда:

— Напрасно ты у райкома куришь. Пройдет кто-нибудь из членов бюро, заметят — и тебя в комсомол не примут, и школу подведешь.

Помню, что к тому десятикласснику мы относились с почтением; он казался совсем взрослым, самостоятельным. Но с того вечера он перестал существовать для меня как авторитет. Почему? Я понял это позже. Не отругал, не возмутился, из-за того что застал с папиросой, а рассудительно сослался на членов бюро. Я-то тебя не выдам, а вот как бы они не заметили. Кури себе на здоровье, лишь бы они не знали, только бы школу не подвел. У райкома не кури. А в подворотне можно?

Было это ни много ни мало четверть века назад. А как запомнилось… И сегодня встречаю тех, чье возмущение вызывает не сам поступок, а лишь то, что стало о нем широко известно; они-то добренькие, рады были бы тебя понять, да вот обстоятельства не позволяют. Я отношусь к ним так же, как к тому злополучному десятикласснику. Отблеск детства?

Миновала пора детства, унеслась безвозвратно… В этой фразе больше красоты, чем смысла. Детство кончается, но не уходит. Оно всегда с тобой. К случаю, а когда и некстати, напоминает о себе.

Меня преследует один и тот же сон. Снится ночная военная Москва, снится то, что когда-то было на самом деле.

Мы забрались на крышу десятиэтажного дома. Все тогда лазили смотреть салюты. А в тот вечер предстоял не один салют и не два, а целых три. Так бывало лишь в конце войны, когда наши войска освобождали по нескольку городов в день. Долго просидели мы на крыше, задрав головы, а когда захотели спуститься, дверь чердака оказалась на запоре. Массивная, обитая железом дверь. Кто-то закрыл ее изнутри. Путь на землю оставался один: через чердак соседнего корпуса; но чтобы попасть к нему, надо было пройти по карнизу, длинному и узкому, ничем не защищенному.

И мы пошли. Не ночевать же на крыше. Мы поклялись друг другу не смотреть вниз — закружится голова. И смотрели вниз. Все обошлось благополучно, каждый спал в своей кровати. Только снится мне с тех пор бездонный колодец заледеневшей улицы, синие фонари затемнения, тянущая к себе пустота.

И страшно бывает не только во сне. Такого страха, видно, тогда натерпелся, что и сейчас, попав в горы, я против воли отступаю от края обрыва. Боюсь высоты…

А чаще всего о былом мне напоминает сын. Мое детство переживает в нем второе рождение. Невзначай, одним лишь словом, жестом, считалкой-приговоркой Вовка одаривает меня детством. Так же невзначай он подарил мне название этой книжки.

Бежали мы как-то с ним в кино, а по дороге играли в салочки. Вовка осалил меня. Я бы вот-вот догнал его, но он закричал:

— Чур, меня!

У Вовки развязался ботинок. Он справился со шнурком и отскочил в сторону.

— Чурики сгорели, на небо улетели!

— Как ты сказал? — не понял я.

— Чурики сгорели… Значит, чур отменяется. Догоняй!

Сын понесся дальше. А ко мне вернулось забытое; совсем рядом я почувствовал теплые, нагретые солнцем, растрескавшиеся бревна с клочками колючей пакли в пазах, увидел себя, как прячусь за углом деревянного дома, услышал приговорку: «Пора не пора, иду со двора».

А чурики сгорели… Может быть, не только в играх, но и в самой жизни наступает такое время, о котором можно сказать: чурики сгорели, на небо улетели? Чурики сгорели, а с ними детские годы, когда для того, чтобы выйти из игры, достаточно было одного слова. Но перед тем как пойти в кино, Вовка сидел над уроками. И он не мог сказать: чур, не я буду решать задачу, какой из пешеходов передвигается быстрее. Школа — это уже обязанность; очевидно, вольница была прежде, пока Вовку не отправили в первый класс. Прежде? Надо было вставать затемно и холодным зимним утром отправляться в детский сад. Я должен был отводить сына, и вставать мне ужасно не хотелось. А Вовке? Наверное, так же, как и мне, но он не мог отказаться: чур, не я пойду. А еще раньше? Тоже хватало забот. Легко ли было справиться с «р-р-р», произносить его так р-р-раскатисто, будто палкой по забору провел; некоторые всю жизнь стараются, но у них так и не выходит…


Все подводило меня к выводу, что в жизни вообще нет такого времени, когда ты можешь сказать: чур, не я, чур, я маленький.

А вообще чего мне дались эти чурики! Есть у людей такая манера — привяжутся к одному слову и рассуждают вокруг него и поворачивают его то туда, то сюда. Присказка как присказка, для детских игр придумана, к ним только и подходит. Если игры — значит, детские. Так ли? Кто больше любит играть: взрослые или дети? Смешной вопрос, скажете? Но я-то сейчас гонялся за Вовкой. Вот он кричит издалека, да еще дразнится: «Сначала отводи — потом уходи».

«Аты-баты, шли солдаты, аты-баты, на базар…» Играют взрослые и дети… «Шла машина темным лесом за каким-то интересом, инти-инти-интерес, выходи на букву „с“». И те и другие обижаются, когда их не принимают в игру, и те и другие не любят проигрывать. Всё одинаково? Не совсем. Расспросите педагогов, и все получится шиворот-навыворот. Педагоги давно подметили, что дети играют не так уж и охотно. Они, конечно, играют, когда нечем больше заняться. Помните? «Дело было вечером, делать было нечего…» Взрослые, те заняты деятельностью, причем какая бы она ни была, все равно принято называть серьезной. А мальчишки чаще всего составляют стулья и воображают, будто это поезд; вытянув указательный палец и подняв кверху большой, делают вид, что стреляют из пистолета; прыгают на палке и фантазируют, что скачут на лошади… Если бы Вовка мог выбирать между живым щенком и плюшевой собачкой, он бы и раздумывать не стал.

Значит? Значит, в каждом мальчишке живет взрослый. А в каждом взрослом? Естественно, мальчишка. Разобраться во всем этом мне показалось интересным.

Я ХОЧУ. А ВОВКА НЕ ХОЧЕТ

Вовка ужасно любопытен. Всюду сует свой нос и очень любит поговорить. Ушки у него всегда на макушке. Стоит мне взять трубку телефона, он тут как тут:

— Папа, кто тебе звонит?

Было время, мне часто звонили из издательства «Молодая гвардия». Вовка всякий раз спрашивал, и я всякий раз отвечал:

— Из «Молодой гвардии».

Как-то сын остался дома один и сам управлялся с телефоном.

Я вернулся, он сказал:

— Тебе звонили.

— Ты спросил, кто?

— Спросил!.. Тебе звонили оттуда, где был Олег Кошевой…

Вовке десятый год. Он мальчишка. Сероглазый, розовощекий, упрямый и немыслимо грязный, когда возвращается домой. Если он не носится как угорелый, значит, хворает. Но едва спадет температура, прыгает по кровати, норовит лечь ногами на подушку, а еще завалится в щель между стеной и кроватью и вопит. Войдешь в комнату — замрет, лежит не дышит. Он и задохнуться так может, если не спросишь, притворяясь испуганным:

— Куда же делся Вовка? Уж не на улицу ли сбежал?

Те, кто приходят к нам домой первый раз, говорят обычно: «Милый мальчик». Новых знакомых Вовка стесняется. Те, кто не впервой, да еще вздумают повозиться с ним, уже ничего не говорят. Я тоже ничего не говорю, потому что лучше всех знаю, каков этот мальчик. Меня-то его улыбочки не собьют с толку, я на себе испытал, сколько неожиданностей таят они для окружающих. Чуть зазевался, тут Вовка тебя и надул.

У сына стали пропадать тетради. Ну просто напасть какая-то! Исчезают, и все тут. Это Вовка мне так объяснял. А на самом деле всякий раз, как поставит учительница в Вовкину тетрадь жирную двойку, а случалось, и еще более жирную единицу, он старался избавиться от этого малоприятного свидетельства его прилежания. Правда, тетрадки преследовали Вовку, как прославленного футболиста Пеку его бутсы[1]. Тетрадки, прямо как назло, обнаруживались то в парте, то в коридоре, то в раздевалке, а то и на дворе. Заботливые однокашники, преисполненные чувства долга, торопились вернуть их владельцу. Они радостно приносили свои находки когда учительнице, а когда и Вовке домой…

Признаюсь, в свое время я умел увернуться от уроков и был по этой части изрядным докой, но и меня Вовка порой загоняет в угол. Сидит, например, в парикмахерской и канючит:

— Можно, меня поодеколонят? Ну пожалуйста, я очень прошу, пускай поодеколонят.

На обратном пути все время пристает:

— От головы пахнет? Очень?

— Ужасно.

— А от рубашки тоже пахнет?

— Невыносимо.

— Вот и учительница говорит, что не выносит запах одеколона. Теперь она меня к доске вызывать не будет.

Справедливости ради, чтобы не создалось обманчивого представления, должен уточнить: Вовка не разбойник и даже не малолетний преступник. Он парень как парень. О нем можно сказать словами, которые произносит обычно доктор, вынимая из ушей трубочки стетоскопа: «Здоровый мальчик». И сколько бы родители ни перечисляли его недуги, доктор стоит на своем: «Нормальный ребенок». Сам же Вовка на вопрос о самочувствии обычно отвечает: «Аппаратура работает нормально».

Он обижается, когда его не пускают на фильмы для взрослых; он говорит о себе: «Раньше, когда я был маленьким…», но хоть убей, не пропустит по телевидению передачу «Спокойной ночи, малыши». Кажется, он весь перед тобою, всеми нитями с тобою связан, и вдруг с разбегу налетаешь на стенку.

Когда-то я читал любопытную историю. Герой рассказа едет на машине. Пустынное шоссе, не видно никакой преграды, казалось бы, не на что натолкнуться. Но машина все-таки наталкивается на что-то. Это что-то, тягучее и упругое, как резина, сдерживает движение. Машина останавливается, а затем пятится, словно и впрямь уткнулась в резиновую ленту. Подходят другие машины, и с ними, на той же невидимой черте, происходит то же самое. Герой рассказа хочет обойти преграду полем. Но конца ей нет. Он так и идет, упираясь в нее плечом. Потом мы узнаем, что невидимую стену воздвигли существа из мира иных измерений, из антимира.

История эта была с начала до конца фантастической, но и в моих, совершенно реальных, отношениях с Вовкой происходит порой нечто похожее. Между нами тоже появляется непроходимая преграда, я топчусь по одну сторону, а Вовка прыгает по другую. И куда ни шло, если бы такое происходило на изломе событий исключительных, особой важности. Нет. Повод может быть самый незначительный, на мой взгляд, пустяк.

Вхожу на кухню. Вовка стоит за дверью, надев ведро на голову, и рычит. Ну и пускай себе рычит, пока не надоест. Я делаю вид, что ничего не происходит, и обращаюсь к ведру:

— Какие у тебя сегодня отметки?

Сын освобождает голову от ведра и скучным голосом отвечает:

— Пятерка, четверка, а еще двойка…

Двойку он получил на уроке по труду: штопку захватил из дому, а дырку забыл. Дырку тоже надо было принести, потому что иначе нечего будет штопать.

Можно было бы, конечно, подивиться на ведро, да еще пару раз звонко щелкнуть по нему, а потом уж перейти к опросу по вопросу успеваемости. Но я тоже существо одушевленное, мне некогда, я занят, кто-то испортил мне настроение. И Вовка сразу же нырнул в себя, появилась стенка. Лишь задним числом меня осеняет, что сын всего-навсего хотел вспомнить то время, когда мы объявляли «день помощи домашним» и набрасывались на уборку квартиры, а потом, когда надоедало быть хорошими, провозглашали «день пугания домашних».

Осечка случается всякий раз, когда я не замечаю, а еще того хуже, пытаюсь ворваться в его «я». И сразу же мир отца и мир сына становятся антимирами! Какого роста его «я» и сколько оно весит, не скажешь, но оно ни в чем не уступает моему, это уж точно.



Поделиться книгой:

На главную
Назад