Были мы ныне у Ю[рия] Ст[епанови]ча и у его старушек сестер Нечаевых. Богатство и блеск обстановки дома трудно себе представить. Тут каждый стул, каждая рама, каждая канделябра – предмет искусства. И ковры, и шелковые обои, ткани на заказ по особым рисункам то в Москве, то в Лионе, картины старых западноевропейских мастеров, на лестнице мраморная группа Кановы Плафоны в гостиной и зале писаны Семирадским, есть целый кабинет, расписанный сплошь Айвазовским по размерам стен. Зимний сад полон тропических растений колоссальных размеров, фонтан бьет до очень высокой кровли, из множества гротов шумят ручьи, стекающие с искусственных скал. Это, особенно при электрическом освещении, что-то волшебное, феерическое. Но к чести Нечаева-Мальцова должно быть сказано, что все в его доме приведено в гармонию художественным чутьем, вкусом и знанием. Тут не просто пышная, бьющая в глаза роскошь, но роскошь изящная, гармоническая. На видном месте в его кабинете висит фасад нашего Музея, на виду лежат образцы сердобольского гранита предназначаемого для цоколя нашего Музея и для лестницы, для нас такой гранит будет воплощением самой пышной мечты.
Работы нашей строительной комиссии совсем стали из-за студенческих волнений. Беспорядки по всем университетам затянулись. В эти дни университет наш потерял более 1 000 студентов, потому что около 250–300 человек не подали обратно просьб о приеме, по закрытию университета… Нынешний год пропал для студентов. Довольно репрессалий; пора разобраться в нашей жизни: нет ли в университетском строе причин, создающих невозможность нормального течения учебных занятий. Одной палкой не поправишь дела, по существу очень сложного.
Пасха прошла очень монотонно и грустно после университетских печальных событии. Никому не хотелось видеть друг друга, потому что при свиданиях поневоле весь разговор сводился исключительно к «административной» расправе со студентами. Клейн – за границей, куда он уехал на Пасху. Хотел быть в Париже, чтобы посмотреть там на устройство потолков из бетона и вообще на роль бетона в больших сооружениях. Бетону он предсказывает огромную будущность в строительном деле ближайшего столетия.
Ныне – первая годовщина со времени открытия действий Комитета Музея. Долгий период зарождения и разработки проекта здания Музея, начавшийся нашею с женою поездкой осенью 1895 г. в Германию, Францию и Англию по их музеям; выработкой там схемы здания; неудачный конкурс в академии, на который из-за внутренних раздоров архитектурного отделения с живописным никто из больших архитекторов академии не пошел: выступили только второстепенные и молодые силы, не представившие хорошего проекта, вследствие чего остановились на Клейне, хотя тоже не удовлетворившем своим конкурсным проектом, но близко знакомом Звереву и обещавшем возможность разработки планов музея совместно со мною и по указаниям заграничных специалистов, каковую надежду, при художественной своей натуре и отличном нраве, он и исполнил, переделывая 6 раз свой проект. Без потерь и недоразумений не может вершиться большое и сложное дело. Неприятности обещает, чтобы я принял в Музей собрание русских картин и рисунков от здешнего любителя И. Е. Цветкова. Наш Музей – музей скульптуры, деталей архитектуры и древности; для истории живописи отведена лишь одна зала Картин же как иностранных, так и русских собирать мы не имели в виду Русская живопись собирается Румянцевским музеем и Третьяковской галереей, устраивать третью коллекцию, ввиду конкуренции, было бы не целесообразно. Боголепов настаивает, чтобы дар был нами принят Коли, мол, университету дарят, то бери; при таком взгляде, нетрудно обратить музей в антикварную лавку и кунсткамеру прежних времен.
Были мы с женою на стройке Музея. Работа развивается с каждым днем Площадь неузнаваема. Для быстроты сношений устраиваем телефон. Отчего у нас в Москве пользование телефоном стоит 250 р. в год, тогда как в Гельсингфорсе оплачивается 25 рублями? Почему мы отстали даже от финнов? Москва, впрочем, не имеет электрической дороги, когда она уже существует в нескольких провинциальных городах.
Вопрос об отоплении и вентиляции Музея все остается нерешенным. Не зная, что делать решили отправить депутацию к профессору Николаевской инженерной академии Веденяпину, главному в России авторитету по системам отопления.
Илл.21. Музей Александра III. Старинная открытка
Дожди льют не переставая все эти дни. Небо свинцовое 1 сентября, Москва Мы уложили главные вещи, ожидали первого ясного дня для выезда. Радетелем будущих судеб Музея собирается быть моя жена Марья Александровна. Получивши от отца своего до ста тысяч рублей, который разделил свое состояние на две равные части, между дочерью и второю женою, она мечтает все сбережения впоследствии передать Музею в виде капитала имени Александра Даниловича Мейна. Сусанне Давыдовне Мейн, женщине пожилой и скромной капитала в сто тысяч руб. не прожить. Капитал должен остаться неприкосновенным и впоследствии перейдет, если будет жива моя жена, к ней. Совершенно справедливо полагая, что вполне достаточно будет передать двум нашим девочкам, Марине и Анастасии, по ста тысяч руб. Марья Александровна намерена все проценты с отцовского капитала обратить в капитал имени ее отца, чтобы оставить по нем вечную память в нашем Музее.
Увековечивая память своего отца, она вместе с тем укрепит судьбу Музея, на созидание которого она положила с 1891 г. столько мечты, мысли и трудов созидаемый Музей для нее является особенно дорогим, как родной, как свой, вырастающий у нее на глазах, при ее личном и живом участии.
Из переписки Ивана Цветаева
Бедный, симпатичный труженик! Он хотя и не надеялся на долгие годы, но, по-видимому, не ожидал такой скорой развязки, смерть застала его среди приготовленной к новому задуманному им большому ученому труду.
Сейчас же порадую вас решением Юрия Степановича украсить залы Музея фризом из картин работы Семирадского, Поленова, Айвазовского, Васнецова, Верещагина, Маковского Константина. Идея разбросать эти картины, соответственно характеру и назначению каждой залы, его очень увлекла. Надобно Вам будет назначить высоту поля для такого фриза: тогда он начнет заранее сношения с живописцами. Васнецов и Поленов очень этому сочувствуют и все говорят, что такая лента пейзажей и изображений памятников искусств, исполненная первостепенными живописцами России, уже сама по себе явится драгоценностью, ради которой повалит публика в Музей.
Вы ныне начинаете кладку здания и все Ваши работы на площади. Пошли вам Господь здоровья и душевной энергии для такого большого дела, которое будет занимать вас всецело лет пять и которое, при вашем увлечении, все более и более охватывающем вас, как настоящего художника, прославит ваше имя и в отдаленных наших потомках. Да не оставляет вас увлечение, без которого такого грандиозного предприятия и начать нельзя, здоровья и бодрость духа.
Третьего дня я присутствовал при подъеме каменных плит на дорические колонны и любовался легкостью и спокойствием, с которым делалось это дело рабочими Листа. Видно, что там устанавливается корпорация и школа. И те же наши мужички да не совершенно такие сравнительно с другими рабочими. Эти двумя степенями выше и в смысле внешней порядочности. Очень, очень приятно было смотреть на них – и спасибо молодому Листу, что он устанавливает дисциплину в своем производстве.
Вчера мне Колесников сообщил надежду на устройство Катакомбы его женою, женщиной набожною. Ей понравились мои рассказы о Реймане и его подвижничестве. Теперь надо подумать, где собственно устроить катакомбу. Намеченное место под библиотекой мне не представляется удобным. Это настоящий зал, с большими окнами, что для катакомб вовсе не идет, а замуровывать извнутри окна, уже вырезанные из гранита, на таком видном месте нет никакого резона. Этот подвальный зал надобно сохранить для библиотеки, которая после органически спустится в это помещение из 1-го этажа. Так, дорогой мой, изменим план катакомбы и поместим ее под вестибюлем и под центральной частью внешней галереи, до крыльца. Эта часть темная, ни на что не нужная: ее и утилизируем… Иду сейчас к И. И. Рербергу посмотреть конструкцию центральной части. А затем надо будет обдумать расходы на часть архитектурную и живописную. План надо будет заимствовать из действительности. Одну капеллочку возьмем целиком со всею росписью: она так хорошо сохранилась – и потолок, и стены. Но только вам будет необходимо повидать ее самим в Риме, вымерить ее, усвоить ее потолок с ломаными углами. Плафон этот один из лучших по сохранности живописи. Он Рейманом снят целиком, конечно, в уменьшенном размере – и его можно будет воспроизвести во всех подробностях. Затем надо будет на месте высмотреть еще и крипту наиболее характерную по живописи и архитектурному устройству. Остальную часть составит коридор или два с нишами по стенам для покойников. Катакомба своей таинственностью, своим полумраком будет привлекать особое внимание.
Написал я В. М. Васнецову просьбу, чтобы он вам и мне назначил день и час для беседы о живописи Палаты. Мысль о сюжетах из русских былин для плафона ему должна бы прийти по сердцу – и лучшего истолкователя таких тем в живописи нет в России. Но в сношении с ним по этому вопросу необходима большая осторожность. Я не решился бы в вашем эскизе намечать живописью эти темы. Нужно, чтобы он сам пришел к мысли остановиться на этом сюжете. А то ему, при его имени, являться лишь исполнителем чужой темы нельзя. Необходимо, чтобы эта мысль им овладела мало-помалу и чтобы он ею воодушевился. Тогда успех дела будет обеспечен – и мы можем получить от его кисти нечто могучее и славное. Станем подходить осторожно. Тем временем я стану сноситься с лучшими знатоками былевого эпоса и обсуждать с ними, какие сцены и сюжеты живописуют русскую мощь в этой области народного творчества. Не далее как ныне, от 3 до 5 ч., я буду рассуждать об этом с проф. русской словесности Миллером, лучшим знатоком нашего былевого эпоса, и наметим несколько тем вместе с указанием, где прочитать соответственные былины. Васнецов, впрочем, и сам знает главные тексты, так как он в молодости иллюстрировал былины для разных издателей. Но весь секрет, чтобы увлекся Виктор Михаилович этим делом: тогда таких Муромцев и Микул Селяниновичей он подарит Музею, что только ахнешь.
Не спешим ли мы с выбором уральского мрамора? Камень этот в Москве неизвестный, совсем не то что коломенский доломит, прочность которого доказана храмом Спасителя. Но и при избрании этого камня мы действовали очень осторожно, запросивши мнения проф. Белелюбского. Не рискованно ли положиться в вопросе уральского мрамора только на торопливое испытание лаборатории Инженерного училища, еще авторитета не заработавшего по своей молодости? Другой вопрос: можно ли сделать заказ по маленьким кусочкам, присланным в Москву в виде образца? Эти кусочки, разумеется, перлы в среде остальной массы. Можно ли, далее, решать столь коренной вопрос во всем вашем сооружении заочно! Как-никак, а нужно будет съездить на Урал и всего естественнее, конечно, вам. Это у вас отнимет недели 3: этот срок в данное время в отношении Музея не имеет никакого значения. Остальные ваши работы – побочные, которым ваше трехнедельное отсутствие если и принесет некоторое замедление, – туда им и дорога. Заказчики вас малую толику потеребят, побранят, а потом все-таки успокоятся. Работы все равно будут, хотя и крошечку позднее, окончены.
Проодиночествовавши вчерашний крайне жаркий и душный день, вечером я пошел на стройку полюбоваться белым мрамором при лунном освещении. Луна высоко поднималась над храмом Спасителя и серебрила нашу и без того белую от камня площадь. Кругом Музея было пусто и тихо по случаю праздника; итальянцы ушли гулять по городу, разбрелись и «египтяне» от своего гранита. Походивши между камней этой московской Каррары, как нашу площадь теперь величают, я вызвал сторожа и поднялся на стройку. Вид открывшийся оттуда был такой особенный, что этот мрамор, гранит, кирпич в поэтическом беспорядке покрывавшие площадь, эта луна, отражавшаяся и на золотом куполе храма и бросавшая полосы серебристого света на камень Музея – меня живо перенесли в такой же лунный вечер, проведенный мною два года назад, летом в портике Altes Museum и Национальной картинной галерее Берлина. Тогда, сидя на каменных ступеньках тамошних портиков, я любовался дивной картиной окружавших монументальных сооружений и массою камня, собранного здесь около строившегося собора, и мечтал о нашем предприятии. И как тогда, два года назад, так и вчера мне было очень хорошо, я чувствовал себя глубоко, беспримерно счастливым.
Завтра исполнится два года после чудного, феерически-волшебного праздника закладки Музея. Вспомните наше тогдашнее состояние в нынешний день, наши бесчисленные хлопоты, тысячу дел, которые оставалось доделать, и нашу дружескую беседу у вас в доме, затянувшуюся далеко заполночь, когда я, возвращаясь домой и не найдя извозчика на Девичьем Поле, с восторгом уселся вместе с кучером конно-желез[ной] дороги, развозившим на платформе песок по линии и так спокойно доехал до самого Тверского бульвара. Сердечно обнимаю вас ныне, когда вы с гордостью можете смотреть на сделанное в эти два года: вы сделали для вашего исторического создания, которое пронесет ваше имя в отдаленные роды потомства, пока все, что было в вашей власти как архитектора. Никто другой большего исполнить не мог бы – в данных условиях. Не задержи вас камень, фасадная стена и бока блистали бы теперь на значительную высоту своею вековечною броней, и вы с нашим верным союзником Иваном Ивановичем Рербергом не изобретали бы способов, как бы протянуть дело и сделать его возможно меньше, пока не появится у вас камень в достаточном количестве и пока не войдут в свою роль Лист и Захаров.
С глубоким чувством вспоминаю ныне Юрия Степановича, совсем юношей носившегося в те незабвенные дни по всей Москве из-за дел Музея и закладки. Не знаете ли, когда он будет в Москве? Как будто вы говорили мне, что около 17 августа он приедет в Москву. Я буду у вас в воскресенье, если вы не удерете на охоту. С Курского вокзала я спрошу тогда вас телефоном.
Обдумывая Вашу идею новой обработки Центрального зала, я нахожу ее превосходной и по совершенной самостоятельности. В этой композиции он будет исключительно вашим, тогда как храмовидная форма в 2 нефа была бы все же более или менее удачным подражанием древним христианским базиликам или, за исключением ниши, греческим древним храмам. Постановка статуи императора Александра III в храме, хотя бы и языческом, мне всегда претила; внутреннее чувство этим возмущалось и в конце концов, и от современников наших и после нашей смерти это навлекло бы на всех нас упрек в лести и как бы незнании приличия. Теперь центральный зал будет только залом, с античными деталями, – статуя императора будет стоять в зале, но не в храме. Я бы из прежней схемы удержал только хоры по задней стене, над входом. Их балюстраду можно бы обработать в греческом стиле. Хоры нужны для случаев торжественных песнопении. Самое молебствие в день открытия Музея будет, если не в Cour Vitrée, то в этой зале – и пение естественно должно нестись сверху, с хор; певцы, хотя бы оперные, должны быть помещены выше публики. Поле для живописи и без задней стороны необычайно обширно.
Неподалеку отсюда, на той стороне Оки, в именьи Поленова, живет И. П. Хрущов. Он навестил меня на днях, как здешнего сторожила, вчера вместе с здешним доктором мы отдавали ему визит. Иван Петрович зорко следит за отчетами по Музею и говорит, что в Петербурге в мире министерства народного просвещения и придворном удивлены тем, сколько души влагаете вы в это дело и как вы отдались одновременно изучению истории искусств, при массе других занятий ваших и при стольких разъездах. Присутствовавший при этом разговоре Поленов сказал: «Я очарован Юрием Степановичем; для искусства столько делающего теперь нет другого лица в России». На этой неделе он хотел приехать ко мне, чтобы серьезно побеседовать о росписи Египетского и Греческих зал. Этюды у него готовы для Египта и Афин. Надо будет узнать его экономические расчеты. Об этой беседе я вам тотчас же отпишу.
Был у меня В. Д. Поленов для беседы об украшении Музея картинами. Он передал, что у него была об этом серьезная речь с В. М. Васнецовым и результатом их разговора получилось согласие Виктора Михайловича встать рядом с Поленовым во главе этого дела, если Вам будет угодно им поручить его. Главная тяжесть организационной работы падет на Поленова, который готов заняться и подбором необходимых и полезных сил для этого сложного предприятия. Само собою разумеется, что центральною силою будете Вы сами; с Вами прежде всего Поленов и Васнецов будут иметь суждение о задачах, характере и количестве предполагаемых картин Музея. Вам раньше всего будут представлять этюды задуманных изображений, с Вами станут они совещаться о необходимости или желательности тех или иных мероприятий. По представлению Поленова, залы Музея должны будут получить главным образом ландшафтные картины, соответственно своему назначению каждый зал. Для себя он желал бы взять Египет, Палестину и Афины с важнейшими местами Греции. Видами Палестины он предлагает украсить стену зала, непосредственно следующего за Римским, зала древнехристианского и средневекового. Эти ландшафты местностей, где учил и жил Спаситель, он исполнит сам – с особенной любовью, и нечего прибавлять, с особенным мастерством. И это будут единственные в мире картины в ярких красках и первостепенного художника! Для исполнения касательно Египта, Палестины, Греции и Италии он считает необходимой поездку с 2–3 помощниками, сроком на 3 месяца.
Материальное обеспечение этой экспедиции он полагает самое умеренное, он и его товарищи пройдут этот путь, как серьезные и бережливые ученые и художники в их специальных странствиях. В Греции он был раз, в Египте и Палестине был два раза – и поэтому тамошние расходы он знает по опыту «Расписывать Музей, украшаемый мраморами и гранитом, – говорит он, – по фотографиям или гравюрам или повторяя подобные картины Берлинского музея невозможно. Необходимы для такого небывалого в России учреждения картины оригинальные и написанные под непосредственными впечатлениями». Зная Поленова со студенческих лет (мы были вместе с ним в Петербургском университете) как человека очень серьезного, я верю, что он исполнит эту задачу серьезно. Экспедиция его не должна стоить дорого. На всякий случай я попрошу написать мне его соображения на этот счет и письмо его перешлю вам. С Васнецова он не надеется получить ландшафтной картины, т. к. Виктор Михайлович ландшафтов не пишет; но зато он рассчитывает иметь от него для Музея картину «Древний иконописец» из цикла картин по истории искусств. По словам Поленова, могут быть полезны Музею: брат Васнецова Аполлинарий, ученики Поленова Коровин и Головин, которые будут работать под его прямым руководством, Серов, Репин и др.
От Репина он думал бы попросить в заключение изображений по истории искусств, – картину русского кустаря. Поленов, стоя за оригинальность и свежесть сюжетов и за их исполнение, характерное и колоритное, не находит нужным заполнять живописными изображениями сплошные фризы, как это сделано в Берлине. На его взгляд лучше на зрителя будут действовать отдельные картины и картинки. Моменты из истории художественного труда в мире он полагал бы изобразить отдельными сценами по стенам наших двух колоссальных зал-дворов, крытых стеклом, начавши эту серию с древнейших, доисторических времен и закончив русским кустарем. Эти отдельные картины он думал бы исполнить одновременно силами нескольких наших художников, подбор которых, при Вашем участии, они с Васнецовым сделать готовы. Само собою разумеется, что Семирадский, если ему суждено выздороветь. Пошли ему Господь сил. Предложенная им картина «Возвращение Траяна, или Марка Аврелия из похода на север» в Римском зале будет, конечно, великолепна, и обещавший свой труд П. В. Жуковский будет работать самостоятельно. Поленов оставался у нас долго и обыкновенно скромный, уклончивый, молчаливый, он тут разошелся: говорил горячо и много, так, что жена едва могла узнать его. По его словам другого такого случая показать нашим художникам свои силы и поработать сообща и для одного, такого видного, места нет в настоящее время и не предвидится в будущем на долгое время. Поэтому, – говорил он, – наши лучшие художники все отнесутся к задаче Музея с величайшей готовностью и Юрий Степанович соединит их вокруг себя всех – и дело это составит эпоху в истории нашей бедствующей заказами живописи. На первой очереди будет вопрос об экспедиции Поленова с товарищами. В какой цифре определит стоимость ее сам Василий Дмитриевич, я узнаю на днях и отпишу Вам. Академия художеств разослала членам Совета записку о предстоящем избрании Вашем, сама судьба дает случай ответить художественному миру этой поленовской экспедицией на академический почет. Какое совпадение.
Ответ от Поленова пришел ко мне ныне, ныне же отправляю его Вам в подлиннике: Виктора Михаиловича Вы знаете и любите давно, но и Поленов – превосходный характер, работать вместе с ним и вести общее дело Вам будет приятно. Этот человек хорошо воспитанный, в приемах и речах мягкий и деликатный, а в работе неутомимый энтузиаст. Если Вы почтите его поручением руководить делом, то самое большое количество труда он будет нести сам. – Васнецов, всецело занятый другими Вашими заказами и иными работами, нужен будет ему как консультант в подробностях и отдельных случаях, а также для полновесности имени руководителей порученного Вами им дела. Васнецов и Поленов это – большое знамя, большое ручательство успеха и славы предприятия. В конце письма Поленов говорит о кончине Семирадского и о необходимости теперь передать его работу в Римском зале кому-нибудь другому. На ком теперь остановится Ваш выбор? Наиболее проникнутыми Римом из всех наших современных художников, после несравненного Семирадского, является Бакалович и Сведомский, оба постоянно живущие в Риме. Первый из них отличается, как Вам известно, большой тщательностью отделки, кисть другого более размашистая. Раз колоссальной картины Семирадского получить Музею не было суждено, может быть, и относительно Римского зала придется ограничиться отдельными видами Римских развалин – Форума, Палатина, священной дороги, Колизея и др. руин и пейзажей Рима и окрестностей. Ныне прочел в «Московских Ведомостях» известие о назначении Клейна в Строительную комиссию памятника Александра III. Если поручение составить план работ Поленову и Васнецову Вами будет дано, то не найдете ли нужным выразить при этом им условие, чтобы этюды картин были, по возвращении из экспедиции, препровождены Вам для представления государю. Тогда этюды будут отделаны чище. А государя это заинтересует несомненно.
Илл.22. Владимир Голенищев
Вы слышали, что г. Голенищев, человек богатый, истративший сотни тысяч на свой египетский музей, разорился на каких-то акциях и потому решил продать свое сокровище, над составлением которого он работал целую жизнь. Боязнь, чтобы это сокровище не ушло в Британский музей, уже узнавший о продаже, заставила петербургских историков и филологов поднять хлопоты в газетах, в обществе и в правительственных сферах. Мне говорили, что был доклад об этом и Государю. Министерство нар[одного] просвещения, ознакомившись с этой коллекцией, сделало представление о приобретении этого музея в казну – для помещения его в Эрмитаж или в Академию наук; или в Музей изящных искусств Александра III в Москве. Теперь мне написали из министерства об этом и советуют принять меры к направлению этого приобретения к нам. Это – такая коллекция, что и не верится в возможность получения ее нами. Впрочем, чего же робеть? Лишь бы Дума не отклонила это приобретение, а то мы бы употребили все средства. Эрмитаж до того переполнен всяким добром, что там греческие клады лежат в темных кладовых. В Академии наук совсем нет места, потому-то мне еще прошлой зимой писал Кондаков хлопотать о направлении этого собрания к нам. А какое бы это было чудное начало для нашего музея!
Как у нас до всего надо доходить самому, не имея у себя дома надлежащих образцов, руководителей с авторитетом и проделанного другими опыта! А самому до всего доходить своим опытом никому никак не следует, ввиду сложности задачи и ответственности перед критикой разума, опыта, науки, которой если нет или недостаточно ее теперь, то она непременно придет со временем. Эта критика последующего времени называется критикой истории, самой строгой и справедливой, которая считается не с лицами, которые давно умерли, а с делом рук, ума и знания тех, давно умерших людей. Эти мысли мне засели в голову и эти чувства залегли мне в сердце, при ознакомлении с музеями, которые изучаешь теперь, когда сам много лет провел в музейской работе, когда знаешь более, чем 12–13 лет тому назад, когда было более мечты, упрямой надежды, каких-то чаяний, чем конкретного знания. Тогда я не различал времени, которому принадлежат виденные и изучавшиеся музеи. Казалось красивым – и довольно. Иное дело теперь; старость, что ли пришла с ее строгими требованиями, с ее болезнью исторического осуждения, – не знаю; но несомненно, что сейчас в Европе, у людей неоспоримого авторитета и мировой научной славы, представление о том, что ныне, а не бывало у царей в их дворцах, должны быть по внешности Музеи искусств совершенно иные, чем то было в XVIII и XIX столетиях. Два антипода в этом отношении, музей XIX ст. – в Вене и Kaiser Friedrichs-Museum в Берлине. Оба – государственные музеи, на которые отпускались деньги из казны щедрою рукою, как на дело национальной славы и гордости. И какое поразительное различие принципов, положенных в эти большие и славные сооружения! В Вене устроили ослепительно пышный дворец для предметов искусства, а в Берлине авторитет без вопроса и сомнения, Вильгельм Бодэ, создал историческое помещение для картин и скульптур, исключив роскошь, несвойственную эпохам, в которые те художники жили и работали. И солидно, и просто, и уютно, и не так дорого там, где можно было дуб заменить умелой раскраской стукка. И так он сделал даже в особо больших, как бы приемных залах. Иное дело в XVI в. – папские дворцы и дворцы римских магнатов, из семей которых выходили и самые папы и кардиналы. Там – ослепительная роскошь дворцовых помещении и необозримое море необузданной орнаментации потолков и карнизов, с золотом и яркими красками, и без золота и серебра. Там был уже спор дворцового убранства одной знатной патрицианской фамилии перед другой. И какие же художники служили им! Нам не угоняться за этими зданиями и этими людьми. Да и нецелесообразна была бы эта погоня. Ныне требуют, чтобы памятники искусств, вносимые в музей, определяли и убранство, обстановку их помещения, чтобы здесь было строгое родство и соответствие.
Василий Розанов
Памяти Ивана Владимировича Цветаева
Мало речистый, с тягучим медленным словом, к тому же не всегда внятным, сильно сутуловатый, неповоротливый, Иван Владимирович Цветаев или – как звали его студенты – Johannes Zwetajeff, казалось, олицетворял собою русскую пассивность, русскую медленность, русскую неподвижность. Он вечно «тащился» и никогда не «шел». «Этот мешок можно унести или перевезти, но он сам никуда не пойдет и никуда не уедет». Так думалось, глядя на его одутловатое с небольшой русой бородкой лицо, на всю фигуру его «мешочком», – и всю эту беспримерную тусклость, серость и неясность.
Илл.23. Иван Владимирович и Мария Александровна Цветаевы
«Но, – говорит Платон в конце „Пира“ об особых греческих тайниках-шкафах в виде Фавна, – подойди к этому некрасивому и даже безобразному фавну и раскрой его: ты увидишь, что он наполнен драгоценными камнями, золотыми изящными предметами и всяким блеском и красотою». Таков был и безвидный неповоротливый профессор Московского университета, который совершенно обратно своей наружности являл внутри себя неутомимую деятельность, несокрушимую энергию и настойчивость, необозримые знания самого трудного и утонченного характера. Цветаев – великое имя в древнеиталийской эпиграфике (надписи на камне) и создатель Московского Музея Изящных Искусств. Он был великим украшением университета и города.
Жизнь каждого ученого рассказывается трудами его… Так, говорить «о Цветаеве» – значит говорить о волюминозных изданиях его, гораздо более известных и раскупаемых в Германии, Франции и Англии, нежели в России, где «музы» все еще зябнут, – и говорить о многих годах тех личных усилий, личных разговоров, личных упрашиваний и разъяснений, из которых каждое в отдельности не могло быть легким, которые остались в тени и темноте, но которые камешек за камешком поднимали и воздвигали чудное здание «Музея Изящных Искусств» на месте бывшей московской «Пересыльной тюрьмы», что на «Колымажном дворе», – неподалеку от Храма Спасителя. Подробно все это и будет восстановлено… Нельзя не пожалеть вообще, что жизнеописания людей науки, в противоположность жизнеописаниям романистов и стихотворцев, как-то странно заброшены в России. Нет сносных и даже, кажется, никаких биографий Буняковского, Чебышева, Кокшарова, Менделеева, Бутлерова и других наших натуралистов и математиков. А между тем труды их и личности их сложили всю умственную жизнь России в ее отчетливых и многозначительных линиях…
Ввиду этой-то «общей жалости» и нераденья мне хочется поделиться с читателями двумя письмами Ивана Владимировича Цветаева, где он, – в ответ на мои письменные расспросы и личные о нем воспоминания как о профессоре-наставнике университета, – дает интересные сообщения, которые могут пригодиться его биографу, да и прочтутся вообще с интересом всяким, кто посещал Музей Изящных Искусств в Москве:
«От брата моего Дмитрия (Дмитрий Владимирович Цветаев, тогда профессор русской истории в Варшавском университете) я слышал, что вы меня помните и поминаете добрым словом. Как бы я желал видеть вас в Москве через 2–3 месяца, чтобы за это доброе чувство показать вам новый беломраморный Музей Изящных Искусств, который, после 24-летних стараний, счастливая судьба помогла мне поставить на месте прежней жалкой и грязной Пересыльной московской тюрьмы на площади Колымажного двора, насупротив Храма Спасителя, на Волхонке! И здание Музея, облицованное белым уральским мрамором (из Уфимской губ.), вышло большим и монументальным, и коллекции, скульптурные по преимуществу, явились очень большими и богатыми. Дело, начавшееся с сотен рублей, теперь имеет поступлений до 3 миллионов рублей. Новое учреждение, юридически принадлежащее Московскому университету, стало, среди однородных институтов Европы, вторым или третьим, уступая лишь дрезденскому Albertinum'y и берлинскому Музею слепков. Через 2–3 месяца главные подготовительные работы будут окончены и, если последует соизволение Государя, Музей может быть в конце августа или в начале сентября открыт.
Этому делу я отдал 24 года, со времени перехода на кафедру Истории искусств после проф. К.К. Герца, и, приближаясь к концу его, я считал себя счастливым. Но, говорят, судьба завистлива к считающим себя таковыми»…
Следует рассказ об омрачившей конец его жизни истории с одним сослуживцем по университету, – потом большим чиновником в Петербурге, – который неутомимо и много лет преследовал бедного Ив. Влад. Цветаева за случившееся в его, Цветаева, директорство, но без малейшей его вины, похищение нескольких гравюр из Румянцевского Музеума. На эти обвинения Цветаев ответил обширною книгою, изданною в Москве и в Лейпциге, – и по суду был вполне оправдан Сенатом. Предыдущее письмо от 21 мая 1911 года. Следующее от 3 июня 1911 года:
«Исключительную радость доставило мне ваше любезное письмо от 25 мая; я говорю „радость“, потому что какое другое чувство в старом профессоре может возникнуть при неожиданной вести, что его добром вспоминают его давнишние слушатели, слушатели юных лет его учительской деятельности! Но вы, по доброте сердца, очень высокою мерою оцениваете мои тогдашние профессорские свойства: силы мои были небольшие, старание использовать их и сделать, на что хватало умения, было, – но это и все. Счастьем я объясняю и нежданные диалектологические (изучение диалектов и говоров) успехи по древней Италии; молодая любознательность была устремлена на самые источники дела, какими служили италийские подписи, – и молодая отвага путешествий по итальянским захолустьям, каковы, напр., Абруццы, вознаградились нежданными результатами. Это было очень давно, в пору давно минувшей юности, и я, вынужденный направить интересы в иную область знания, вспоминаю об этом как о чем-то светлом, чистом, но уже давно-давно миновавшем вместе с первою половиной жизни.
В 1888 году у меня составилось решение занять кафедру изящных искусств, к которой подготовляли меня те же, вами добродушно вспоминаемые, „Оски“ („Собрание Осских надписей“, изданное на латинском языке Ив. Влад. Цветаевым около 1880 года). Из-за них, а потом и из-за остальных италиков, – сабинян, вольсков, пелигнов, фалисков и проч. братии, – я должен был работать по всем музеям Италии; так я сроднился со скульптурой и „римскими вещественными древностями“. И меня, по окончании издания „Inscriptiones Italiae Mediae dialecticae“ (1884 г.) и „Inscriptiones Italiae Inferioris dialecticae“ (1886 г.) потянуло сначала читать курсы по сакральным и бытовым „Римским древностям“, а потом заняться классическою скульптурой. Кафедра искусств пустовала, я предложил факультету свои услуги под условием 1½-годичной командировки за границу. Там составился план организации „Музея скульптуры при университете“. Дело это меня мало-помалу увлекло и стало дорогим. Последнее обстоятельство развязывало язык и перо. Убеждение в хорошем деле действовало на людей состоятельных, которые мне стали помогать разрешением приобретать скульптуры на такую-то сумму. Судьба настолько благословила это предприятие, что дело, начатое с сотен рублей, оканчивается теперь 3 миллионами, и начертанный сначала музейчик в 3–4 комнатки старого здания университета превратился вон в какую махину. При оценке этой метаморфозы планов и основания мне до конца жизни надо помнить сердечное отношение к этому Музею покойного великого князя Сергия Александровича, который искусство любил; ему мои старания нравились, и он стал председателем Комитета Музея. А это привлекло Ю. С. Нечаева-Мальцова, который принес нам не один миллион рублей и большое личное увлечение. Так сделалось это дело, близящееся теперь к благополучному концу. Скоро я узнаю, когда предполагается Государем открытие этого Музея, в августе этого года или, по циркулирующему в Москве слуху, весною 1912 года. Своевременно я вас извещу и стану просить вас на этот особый праздник… Свою „защиту“ от нападения министра просвещения (Шварца) я вам послал по петербургскому адресу. Да, жизнь нельзя называть счастливой раньше ее конца… Думал ли я, проводящий время в своих мечтах и исполнении планов, не имеющих ничего общего с „нерадением“, быть отданным под уголовный суд Сената „за служебное нерадение“ и „за бездействие власти“!.. До конца моей жизни – благодарность Сенату за принятую им роль моего адвоката. Сколько с 26 мая прислано ко мне телеграмм и писем со всей России с благожеланиями и поздравлениями! Спасибо добрым людям». Дело это или, вернее, это безделье – одна из фантастических (по глупости и забавности) страниц в «Истории министерства народного просвещения»… Вместо того чтобы дорожить и пользоваться каждыми сутками труда этого редкого ученого, искать у него советов, радоваться его одобрению, – министерство, в лице тогдашнего министра просвещения, подняло нелепую кляузу против него, совершенно напоминающую жалобу Ивана Ивановича на Ивана Никифоровича в глухом хохлацком городке и в давние времена, – обвинив, что «по нерадению директора музея» были похищены во время его управления некоторые гравюры из московского Публичного и Румянцевского музея. Хотя не гравюры только, но рукописи и древние книги целую зиму таскались ученым-иезуитом из Петербургской Публичной библиотеки, и это было сочтено за несчастье, а не за «уголовное преступление» директора библиотеки; хотя, наконец, из Лувра утащили целую «Джиоконду» Леонардо да-Винчи… Вообще эти казусы достойны оплакивания, против возможности их предусмотрительно должны вырабатываться меры, но, раз событие произошло, – просто глупо и странно усматривать в нем не только «уголовное преступление», но и простую вину человека, вся жизнь которого шла в направлении, противоположном идее распущенности, нерадения, небережливости в отношении музейного охранения произведений искусства. Получив от него толстую, большого формата, книгу с изложением всего хода дела, я ужаснулся его труду и его потерянному ученому времени и не допустил себя читать эту книгу, сберегая свое время, жизнь и силы. Есть вещи a priori пустые, которые, конечно, есть и a posteriori пустые. Обвинение на данную тему Ив. Влад. Цветаева – то же, как если бы обвинять Пушкина в нерасположении к русскому народному языку. В другом письме он жалуется: «Дурной человек и ленивый чиновник не только оболгал меня, но и похитил (курсив Цветаева) у меня, скрывши перед Сенатом и перед Государем, все доброе и полезное, что я впервые внес в жизнь Румянцевского музея и что существует с пользою там теперь и будет существовать, должно существовать и впредь. Его пришлось уличить, и в „Спорных вопросах“ (заглавие защитительной книги) я это сделал…»
Обходя весь этот мусор, посыпавшийся на голову старика и ученого, перейдем к живительным строкам его писем, где говорит его золотое и не замученное, а парящее вверх «я»:
«Работы в Музее идут и в праздничные дни, – как вот и сейчас раскладывают и расставляют по местам предметы египетской коллекции Голенищева, под руководством профессора Петербургского университета, нашего славного и за границей египтолога, Тураева, которого я имел счастье получить для Музея в звании хранителя восточного отделения (с правом его приезжать к нам для организационных работ). Надеемся поработать усиленным темпом эти четыре месяца, чтобы быть готовыми к открытию Музея в мае. Ждем Государя. Соберитесь посмотреть Музей весною, как хотите, – в день открытия, до открытия, когда будет все стоять на своих местах, или после открытия. Мы всегда будем рады показать вам все нами собранное. И я уверен, что богатство содержания не уступит достоинству внешнего вида здания».
Музей этот, необыкновенно густо посещаемый, как говорят его теперешние «отчеты», и являющийся прямо учебным заведением по искусству, – собирается стать таким же любимцем Москвы и России, как Третьяковская галерея. И даже проезжие через Москву, как приходилось слышать, неизменно осматривают: 1) царь-колокол, 2) царь-пушку, 3) Храм Спасителя, 4) Третьяковскую галерею, 5) Музей Изящных Искусств… Не могу для любителей фольклора не передать впечатления одной простолюдинки, когда, открыв дверь первого же зала, она глянула на греческие скульптуры. Заслонив рукой лицо, эта несчастная воскликнула:
– Ой, страсти какие! Сколько мертвецов!!!
И, несмотря на все увещания «старших», не вошла в зал.
Да, конечно, «мертвецы»… Долго я размышлял над этим восклицанием. И смеюсь, и горюю, и рвет сердце недоумением. Нам – «статуя», «великолепие»; для крестьянки – «страсть» (страх), «мертвое тело», «покойник». Черт знает что такое. Не знаю, где правда, – в нашем ли восхищении, в ее ли жизненном страхе. Она прямо сказала, что «от страха умрет», если ее принудят войти в зал.
«Да почему мертвые, глупая? Каменные!!»
– Не шевелятся, не живые, а – человек как есть. Ну, Господь с нею.
Нужно пожелать, чтобы одна волна энтузиазма поддержалась следующею второю волною энтузиазма. Нужно, чтобы Музей начал наполняться подлинниками. Ежегодно в Петербург и в Москву приезжает турок (образованный) Осман Нурри-бей, собиратель на всем востоке, в Малой Азии, в Сирии и Палестине, в Персии, не говоря уже об Европейской Турции, – античных монет, и обогащает продажею их все музеи Европы, Британский Музей, Парижское собрание медалей и монет, Берлинский мюнц-кабинет. Монеты – один из великих памятников древнего искусства. Если бы Московский Музей Изящных Искусств получил возможность ежегодно покупать тысяч на 5–7 рублей монет и выставил их в открытых витринах, как это сделано в Эрмитаже, то посетители Музея, студенты, гимназисты, – получили бы великолепное зрелище. И, прежде всего, они получили бы портретную галерею всех древних царей, полководцев, вообще великих мужей древности, сделанных в то время, часто с изумительным мастерством портретного сходства. Это дивная школа древней истории, – и особенно нельзя не подумать о милых гимназистах, которые заглядятся и на портрет Юлия Цезаря, и на изумительный портрет нумидийского царя Юбы, в его высокой шапке и с характерной бородой, совершенно напоминающей наших горцев Кавказа, самого свирепого вида…
А древние языческие храмы, а сцены цирковой борьбы на динариях, и величавые боги, и красавицы-богини… Все есть на монетах, в золоте, серебре и бронзе. Нужно, чтобы сюда хлынула волна пожертвований.
Вечная память Ивану Владимировичу Цветаеву. Имя его в просвещении России, вместе с именем благородного Ю. С. Нечаева-Мальцова и других жертвователей на этот Музей, никогда не будет забыто.
Марина Цветаева
Музей Александра III
Илл.24. Сестры Марина и Анастасия Цветаевы
«Звонили колокола по скончавшемуся императору Александру III, и в это же время отходила одна московская старушка. И, слушая колокола, сказала: „Хочу, чтобы оставшееся после меня состояние пошло на богоугодное заведение памяти почившего государя“. Состояние было небольшое: всего только двадцать тысяч. С этих-то двадцати старушкиных тысяч и начался музей». Вот в точности, слово в слово, постоянно, с детства мною слышанный рассказ моего отца, Ивана Владимировича Цветаева, о происхождении Музея изящных искусств имени императора Александра III.
Но мечта о музее началась раньше, намного раньше, в те времена, когда мой отец, сын бедного сельского священника села Талицы, Шуйского уезда, Владимирской губернии, откомандированный Киевским университетом за границу, двадцатишестилетним филологом впервые вступил ногой на римский камень. Но я ошибаюсь: в эту секунду создалось решение к бытию такого музея, мечта о музее началась, конечно, до Рима – еще в разливанных садах Киева, а может быть, еще и в глухих Талицах, Шуйского уезда, где он за лучиной изучал латынь и греческий. «Вот бы глазами взглянуть!» Позже же, узрев: «Вот бы другие (такие же, как он, босоногие и „лучинные“) могли глазами взглянуть!»
Мечта о русском музее скульптуры была, могу смело сказать, с отцом сорожденная. Год рождения моего отца – 1846 г.
Город Таруса, Калужской губернии. Дача «Песочная». (Старый барский дом исчезнувшего имения, пошедший под «дачу».) Дача Песочная в двух верстах от Тарусы, совсем одна, в лесу, на высоком берегу Оки, – с такими березами… Осень. Последние – ярко и мелко-розовые, безымянные, с чудным запахом, узнаваемые потом везде и всегда, – цветочки в колеях. Папа и мама уехали на Урал за мрамором для музея. Малолетняя Ася – бонне: «Августа Ивановна, а что такое – музей?» – «Это такой дом, где будут разный рыб и змей, засушенный». – «Зачем?» – «Чтоб студент мог учить». И, радуясь будущей учености «студента», а может быть, просто пользуясь отсутствием родителей, неожиданно разражается ослепительным тирольским «иодль». Пишем папе и маме письма, пишу – я, неграмотная Ася рисует музеи и Уралы, на каждом Урале – по музею. «А вот еще Урал, а вот еще Урал, а вот еще Урал», – и, заведя от рвения язык почти за край щеки: «А вот еще музей, а вот еще музей, а вот еще музей…» Я же, с тоже высунутым языком, честно и мощно вывожу: «Нашли ли мрамор для музея и крепкий ли? У нас в Тарусе тоже есть мрамор, только не крепкий…» Мысленно же: «Нашли ли для нас кота – и уральский ли? У нас в Тарусе тоже есть коты, только не уральские». Но написать, по кодексу нашего дома, не решаюсь.
В одно прекрасное утро вся дача Песочная заполняется кусками разноцветного камня: голубого, розового, лилового, с ручьями и реками, с целыми видами… Есть один – как ломоть ростбифа, а вот этот, пузырчатый, точно синий вскипевший кофе. На большой правильный квадрат белого, чуть серого, чуть мерцающего камня мы даже и не смотрим. Это-то и есть мрамор для музея. Но уральского кота, обещанного, родители не привезли.
Одно из первых моих впечатлений о музее – закладка. Слово – закладка, вошедшее в нашу жизнь, как многие другие слова, и утвердившееся в ней самостоятельно, вне смыслового наполнения, либо с иносмысловым. Мама и Лера шьют платья к закладке. Дедушка приедет на закладку из Карлсбада. Дай бог, чтобы в день закладки была хорошая погода. На закладке будет государь и обе государыни. В конце концов, кто-то из нас (не я, всегда отличавшаяся обратным любознательности, то есть абсолютным фатализмом): «Мама, а что такое закладка?» – «Будет молебен, потом государь положит под камень монету, и музей будет заложен». – «А зачем монету?» – «На счастье». – «А потом ее опять возьмет?» – «Нет, оставит». – «Зачем?» – «Отстань». (Монету – под камень. Так мы в Тарусе хоронили птиц, заеденных Васькой. Сверху – крестик.) На закладку нас, конечно, не взяли, но день был сияющий, мама и Лера поехали нарядные, и государь положил монету. Музей был заложен. Отец же три дня подряд напевал свой единственный за жизнь мотив: три первых такта какой-то арии Верди.
Первое мое видение музея – леса. По лесам, – как птицы по жердям, как козы по уступам, в полной свободе, высоте, пустоте, в полном сне… «Да не скачи же ты так! Осторожней, коза!» Эту «козу» прошу запомнить, ибо она промелькнет и в моем последнем видении музея.
Мы с Асей впереди, взрослые – отец, мать, архитектор Клейн, еще какие-то господа – следом. Спокойно-радостный повествующий голос отца: «Здесь будет это, тут встанет то-то, отсюда – туда-то…» (Это «то-то», «туда-то» – где это отец все видит? А как ясно видит, даже рукой показывает!) Внизу, сквозь переплеты перекладин – черная земля, вверху, сквозь те же переплеты – голубое небо. Кажется, отсюда так легко упасть наверх, как вниз. Музейные леса. Мой первый отрыв от земли.
А вот другое видение. Во дворе будущего музея, в самый мороз, веселые черноокие люди перекатывают огромные, выше себя ростом, квадраты мрамора, похожие на гигантские куски сахара, под раскатистую речь, сплошь на р, крупную и громкую, как тот же мрамор. «А это итальянцы, они приехали – из Италии, чтобы строить музей. Скажи им: „Buon giorno, come sta?“». В ответ на привет – зубы, белей всех сахаров и мраморов, в живой оправе благодарнейшей из улыбок. Годы (хочется сказать столетия) спустя, читая на листке почтовой бумаги посвященную мне О. Мандельштамом «Флоренцию в Москве» – я не вспомнила, а увидела тех итальянских каменщиков на Волхонке.
Слово «музей» мы, дети, неизменно слышали в окружении имен: великий князь Сергей Александрович, Нечаев-Мальцов, Роман Иванович Клейн и еще Гусев-Хрустальный. Первое понятно, ибо великий князь был покровителем искусств, архитектор Клейн понятно тоже (он же строил Драгомиловский мост через Москва-реку), про Нечаева-Мальцова и Гусева-Хрустального нужно объяснить. Нечаев-Мальцов был крупнейший хрусталезаводчик в городе Гусеве, потому и ставшем Хрустальным. Не знаю почему, по непосредственной ли любви к искусству или просто «для души» и даже для ее спасения (сознание неправды денег в русской душе невытравимо), – во всяком случае, под неустанным и страстным воздействием моего отца (можно сказать, что отец Мальцова обрабатывал, как те итальянцы – мрамор) Нечаев-Мальцов стал главным, широко говоря – единственным жертвователем музея, таким же его физическим создателем, как отец – духовным. (Даже такая шутка по Москве ходила: «Цветаев-Мальцов».)
Нечаев-Мальцов в Москве не жил, и мы в раннем детстве его никогда не видели, зато постоянно слышали. Для нас Нечаев-Мальцов был почти что обиходом. «Телеграмма от Нечаева-Мальцова». «Завтракать с Нечаевым-Мальцовым». «Ехать к Нечаеву-Мальцову в Петербург». Почти что обиходом и немножко канитферштаном, которого, прибавлю в скобках, ни один ребенок, к чести детства, не понимает в его настоящем юмористическом смысле, то есть именно в самом настоящем: человеческом (бедный, бедный Канитферштан!).
– Что мне делать с Нечаевым-Мальцовым? – жаловался отец матери после каждого из таких завтраков, – опять всякие пулярды и устрицы… Да я устриц в рот не беру, не говоря уже о всяких шабли. Ну, зачем мне, сыну сельского священника – устрицы? А заставляет, злодей, заставляет! «Нет уж, голубчик вы мой, соблаговолите!» Он, может быть, думает, что я – стесняюсь, что ли? Да какое стесняюсь, когда сердце разрывается от жалости: ведь на эту сторублевку – что можно для музея сделать! Из-за каждой дверной задвижки торгуется, – что, да зачем – а на чрево свое, на этих негодных устриц ста рублей не жалеет. Выкинутые деньги! Что бы мне – на музей! И завтра с ним завтракать, и послезавтра, так на целые пять сотен и назавтракаем. Хоть бы мне мою долю на руки выдал! Ведь самое обидное, что я сам музей объедаю…
С течением времени принципом моего отца с Нечаевым-Мальцовым стало – ставить его перед готовым фактом, то есть счетом. Расчет был верный: счет – надо платить, предложение – нужно отказывать. Счет для делового человека – судьба. Счет – рок. Просьба – полная свобода воли и даже простор своеволию. Все расстояние от: «Нельзя же не» до: «Раз можно не». Это мой отец, самый непрактичный из неделовых людей, учел. Так Нечаев-Мальцов кормил моего отца трюфелями, а отец Нечаева-Мальцова – счетами. И всегда к концу завтрака, под то самое насильное шабли. «Человек ему – свой счет, а я свой, свои…» – «И что же?» – «Ничего. Только помычал». Но когда мой отец, увлекшись и забывшись, события (конец завтрака и свершившийся факт заказа) опережал: «А хорошо бы нам, Юрий Степанович, выписать из-за границы…» – настороженный жертвователь, не дав договорить: «Не могу. Разорен. Рабочие… Что вы меня – вконец разорить хотите? Да это же какая-то прорва, наконец! Пусть государь дает, его же родителя – имени…» И чем меньше предполагалась затрата – тем окончательнее отказывался жертвователь. Так, некоторых пустяков он по старческому и миллионщикову упорству не утвердил никогда. Но когда в 1905 году его заводы стали, тем нанося ему несметные убытки, он ни рубля не урезал у музея. Нечаев-Мальцов на музей дал три миллиона, покойный государь триста тысяч. Эти цифры помню достоверно. Музей Александра III есть четырнадцатилетний бессребреный труд моего отца и три мальцовских, таких же бессребреных миллиона. Где те пуды цветаевско-мальцовской переписки, которую отец, чтобы дать заработать, дал одной из своих племянниц, круглолицей поповне и курсистке Тоне, переписывать от руки в огромный фолиант, который бедная Тоня, сопя и корпя и ничего не понимая (была медичка!), тоскливо называла «моя плешь»? Помню, что за трехмесячную работу девушка получила тридцать рублей. Таковы были цены. Но такова еще была особая – музейная! – бережливость отца. «И тридцать рублей заработает, и, по крайней мере, знать будет, что такое музей и как он строится. Лучше – чем с подружками чаи распивать!»