Эжен Дени
Магистр ордена Святого Грааля
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава I
Сны и бодрственные треволнения одной долгой осенней санкт-петербургской ночи 1799 года
«Боже правый! Я брежу, наверное!»
Осознание нелепости этих слов, навеянных дремой, окончательно выдернуло графа из полусна. Из какой Аравийской пустыни (в коей, к слову, граф никогда и не был) можно узреть что-либо на этих северных брегах, где зимой плевок обращается в камень, не успев долететь до земли?
Однако же с чего-то надобно начинать завтрашнюю le comédie, завершение которой может означать спасение для всего ордена и сохранение того главного, что осталось от хиреющих орденских тайн.
Завтра, да, уже завтра!.. А пред тем почти десять лет жизни на этой странной земле, существующей в каком-то своем, потерявшемся времени.
Да, да, на одиннадцать дней она выпала из времени вовсе, ибо нынешнее 28 сентября здесь всего лишь 17-е.
Граф знал, как почившая не столь давно здешняя просвещенная императрица объяснила сей факт заезжему французу Diderot[1]. Тут, мол, чрезмерно почитают своих святых, посему упразднить в какой-то год целых одиннадцать дней, дабы перейти на общепринятый григорианский штиль, означало бы обидеть несметное множество мучеников, отобрав эти дни у них, чего оная благочестивая l’impératrice (ох, наслышан был граф о ее «благочестивости»!) допустить никак не могла.
Из-за этих одиннадцати дней отставания от остального мира граф Литта иногда ощущал самого себя как бы несуществующим или существующим лишь отчасти. В самом деле — скончайся он, к примеру, нынче в одночасье, что вполне может случиться в его преклонные года, — а тем не менее до 28-го числа будет как бы существовать в мире, живущем по принятому календарю.
Впрочем, что такое одиннадцать дней в сравнении с теми десятью годами, в течение которых он тоже полусуществовал в этом величавом граде, пытаясь пробиться на высочайшую аудиенцию к ее императорскому величеству! Но — увы! — могущественные фавориты императрицы требовали за такое право столь много денег, что уплати он их — и орден пришел бы в полное разорение.
Да и десять лет — что они в сущности такое по сравнению с семивековой историей ордена! А в сравнении с двухтысячелетней историей великой тайны, хранимой орденом, десять лет вовсе пустяк!
Благо фавориты нынешнего императора подношений не требуют. Правда, за великой своей занятостью император понудил ждать сей аудиенции еще три года, но это уж и совсем не срок для того, кто прошел все ступени орденского послушания, обучающего терпеливости.
И вот — завтра! Уже завтра!..
Завтра приставленный для этой цели гренадерский капрал со странной здешней фамилией Двоехоров препроводит его, графа, вместе с орденской свитой и — главное — с тайной, запечатанной в разуме, к императорскому дворцу. И он, граф Литта, войдя и по-рыцарски припав на одно колено (император любит все рыцарское), скажет ему: «Странствуя по Аравийской пустыне и увидя замок сей…»
«А почему бы и не по Аравийской? — устало подумал граф, ибо сон все-таки мало-помалу забирал его. — Вполне может и подойти для романтически настроенного императора… Хотя, впрочем…»
И, уже засыпая, он подумал, что сей город за окнами его спальни тоже лишь полусуществует, ибо, говорят, иногда, как раз в осеннюю пору, покрывается водами и, оторвавшись от земных и небесных владык, отдает себя во власть языческого Нептуна.
Оттого и сон тут столь тяжел. Словно толща вод наползает на тебя, и нет человеческих сил выбраться из-под нее. Там, в этой пучине, ты один на один с тайной своей, с тайной, коя не нуждается ни в жалкой телесной оболочке твоей, ни в словах, трепыхающихся в этой оболочке: «Странствуя по Аравийской пустыне и увидя благословенный Господом замок сей…»
Мигом и сна ни в одном глазу. Подскочил на койке Двоехоров, так подскочил, будто его вправду плеткой по гузну ожгли. А неспроста привиделось, понял. У сотоварища по батальону, тоже капрала, тоже сына дворянского, у Алеши Ильина, второго дня император узрел, что ворот его мундира на треть вершка выше положенного по уставу. Все-то думали, его за это на неделю-другую под арест. Однако же чересчур император осердился за такое якобинство, санкюлотом назвал и сперва пощечиною пожаловал, а затем, еще более вознегодовав, и дворянства в мах лишил, и в заводы отправил и без шпицрутенов не обошлось. Вкатили, правда, немного, только пятьдесят палок, но и того не желаете ли?..
Вот в такие времена, братцы, живем! А то в фельдмаршалы! Ишь!..
В страхе Божием прошлепал Двоехоров по дощатому полу босиком к своему парику, возлежавшему на столе, зажег свечку, присмотрелся и так и сяк. Нет, косица вполне исправная, белее не бывает. Однако ж от греха взял да и еще набелил мукой и косицу, и весь парик. За переусердство никто не осудит, а за оплошность шкуру сдерут. Тем паче что попасться завтра на глаза императору очень даже вероятственно. Ибо никому иному, как ему приказано завтра утром препроводить ко дворцу этих немцев понаехавших.
Общим числом тех немцев пять человек. Из каких краев прибыли, иди пойми. За главного у них старичок, титулом граф, по виду (Двоехоров так для себя решил) гишпанец. Этот по-русски говорил не плоше иного природного русака. И не чинился, хоть и граф, объяснил ему, Двоехорову, что прибыли они из Мальтийского ордена. Про такую, однако, землю капрал не слыхивал, хоть географической науке был не то чтобы шибко, но все-таки обучен. Но и расспрашивать далее не стал, не желая выказать перед иноземцами свою малую по сей части просвещенность.
Странная, видно, была земля, этот самый Мальтийский орден. Старичок, допустим, гишпанец. А самый молоденький германских, это точно, кровей. И французишек двое, самых что ни есть фрацузистых. А вот пятый — в жизни не разберешь, кто такой. Лицом черен, почти как арап, глаза слепые — бельмами. Именуют отцом Иеронимом — стало быть, монах. Только странный монах — на груди стальная кираса, на поясе длиннющий меч. Меч-то зачем, спрашивается, монаху? А уж слепому монаху и вовсе смех только.
Да одеянием и все эти господа мальтийцы ему под стать — у всех старинные палаши, у всех какие-то пудовые вериги, плащи наподобие рыцарских, с восьмиконечными не то звездами, не то крестами.
Впрочем, до рыцарских причуд государь охоч. Но твоего брата капрала сие не касательно: ты изволь уставную амуницию соблюсти, чтобы все чин чином, не то отправишься вслед за Алешкой Ильиным.
Двоехоров со свечой аккуратно (не дай бог, еще бы не хватало воском закапать!) оглядел все свое обмундирование, не нашел в нем никаких огрехов и тогда только, покуда не затушил свечу, посмотрел на ладонь левой руки.
А была ведь там звездочка! Точно, была!.. Вот она, родимая, никуда не делась!
Чувствуя от этого сатисфакцию, капрал снова лег в постель, укрылся одеялом, и почти сразу же зашептала ведьма-ворожея: «
И батюшка, Царствие ему Небесное, приговаривал: «
Молодой рыцарь фон Штраубе после того, как лег, несколько часов не мог уснуть. Он все думал: зачем его привезли в этот холодный город? А спросишь — так и не ответит никто. Комтур граф Литта, отводя глаза, только бормочет туманное что-то про спасение ордена и про его, фон Штраубе, великую в этом деле миссию, а отец Иероним изрекает что-нибудь вроде: «Nemo contra Deum nisi Deus ipse[2]» и, закатывая свои бельма, дает понять, что все эти расспросы для него «agonia Dei[3]».
Про свою высокую миссию в делах ордена и про свое Die grosse Zweekbestimmung[4] молодой фон Штраубе был наслышан уже давно, однако в чем сие заключалось, было покрыто завесой тайны, а свои тайны, и малые, и великие, орден умел хранить — и за бельмами слепых глаз, и за туманом слов.
Завтра, однако, что-то должно было произойти, что-то впрямь важное, фон Штраубе уловил это в том прахе слов, который нынче не то с умыслом, не то по нечаянности просыпал граф Литта. И сразу как почтительны стали с ним братья Жак и Пьер, прежде его почти не замечавшие. И даже за бельмами всегда сурового отца Иеронима с вечера он видел что-то похожее на благорасположение к своей персоне.
Быть может, действительно завтра он благодаря своему Die grosse Zweekbestimmung сумеет чем-то помочь ордену, уже более двадцати лет после потери Мальты вынужденному скитаться по всей земле, а заодно сможет хоть немного приоткрыть завесу некой огромной тайны, его, фон Штраубе, с детства окружающей.
О, ради такого он готов был на что угодно — второй год мерзнуть в этой самой северной столице мира, где небо всегда настолько серое, что почти никогда не видно звезд, постигать этот странно звучащий язык и эти во многом непостижимые нравы, даже подобно комедианту бряцать завтра рыцарскими доспехами, как распорядился тот же граф Литта, ради такого он был готов.
Завтра состоится долгожданная аудиенция, которую им даст император этой необъятной страны. И он, фон Штраубе, закованный в латы, должен будет, припав на одно колено, произнести те слова, что долго заучивал и не раз повторял придирчивому комтуру: «Ваше императорское величество, все рыцарство ордена с трепетом приветствует властелина, чья благословенная Богом страна…»
Как там дальше? Надо, пока свечу не погасил, еще раз перечитать, чтобы укрепилось за ночь.
Так фон Штраубе и поступил.
Оттого сон, который наконец стал его понемногу забирать, был томительный, без сновидений, заполненный лишь какими-то смутными предощущениями, в которые то и дело вкраплялись эти слова:
…Как всегда при этом видении, в последнее время повторявшемся все чаще, император, не успев до конца пробудиться, вскочил на постели во весь рост и прижался к холодной стене, словно пропуская мимо себя могучую тень. Полное пробуждение настало позже. И тогда он, вновь улегшись под пуховую перину, стал раздумывать о мрачных пророчествах, уже давно клубившихся вокруг него.
Кому это вздумалось (нынче и не вспомнишь) явить ему прорицателя по имени Авель? А тот возьми да и напророчь, что-де царствовать тебе общим счетом четыре года, четыре месяца и четыре дня. Император был крепок здоровьем, и никакая хворь не могла бы свести его в могилу за столь короткий срок. Что же разумел дурак Авель?
Да ясно же что! То самое, за что и гнить ему, дураку, в остроге до скончания века…
А прежде Авеля кликуши какие-то пели ему недоброе: в пенье том вроде как царствия лишали, но то давно уж было, еще в гатчинскую бытность. Не иначе как матушка расстаралась их к нему подослать.
Ну а это, вчерашнее, и ни к чьему умыслу не пристегнешь. Супруг, Марии Федоровны развлечение, — гадательная книга царя Соломона. На страницу шарик из хлебного мякиша кидаешь — он и указует грядущее. Забава, не более. Вот и он давеча позабавиться возрешил. Да только забава получилась невеселая. Шарик покатался немного и уткнулся в ответ, самый из всех короткий. Всего-то в нем три цифры и было: 444. Три четверки. Неужто те самые Авелем отмеренные четыре года, четыре месяца и четыре дня?