– «Они небрежны, написаны с какой-то нарочитой, подчеркнутой неряшливостью, словно поэт сознательно хотел показать: и так сойдет. Но хуже всего даже не эти „фунты изюма“, не „писнуть“, даже не скудная, сырая рифмовка стиха, – хуже всего, что „Стансам“ не веришь, они не убеждают. В них не вложено никакого серьезного, искреннего чувства, и клятвы поэта звучат сиро и фальшиво. Не верится, когда Есенин пишет, что фонари в Баку ему прекрасней звезд – это Есенину-то! что он полон дум об индустрийной мощи, что он „тихо“ сел за Маркса».
Воронскому не верится, а читателю и подавно. (Кстати, о фонарях уже в 1913 году Маяковский писал, и гораздо убедительнее). И как бы то ни было (и «подлинный поэт» и проч.), а приходится Воронскому констатировать, что
– «„Стансы“… фальшивы, внутренно пусты, не верны, несерьезны, не вески, их пафос неуместен, они безрадостны и худосочны, их слова вялы и, пожалуй, верно в них пока одно: жалобы поэта на скуку от Маркса: для него он, действительно, скучен: его он не читал и не нюхал. „Ни при какой погоде я этих книг, конечно, не читал“ – это куда правдоподобней».
Книг Маркса Есенин, действительно, не читал. Революции, советского города он и не нюхал. Эго видно не только по «Стансам», это явствует и из других «революционных» стихов Есенина, где он обещает «пальнуть по планете». Все эти стихи неестественны, натянуты, вымучены. Обо всем «советском» творчестве Есенина можно сказать словами того же Воронского:
– «Очень отрадно, когда поэт старается уйти от пропада городских кабаков и стать певцом и гражданином советских штатов, но плохих, фальшивых стихов… не надо. И Маркса и Ленина лучше не поминать, впредь до более „основательного знакомства с ними“»…
И далее в тех же «Литературных типах»:
– «…работать обычно Есенины не хотят: идут поэтому по пути наименьшего сопротивления, ограничиваясь внешней, напяленной на себя, взятой напрокат, наспех революционностью. Получается одна словесность и неестественное празднословие».
И действительно:
Ведь большую избитость и представить себе трудно. И еще:
Строчки из «знаменитого» ответа на письмо матери в книге «Русь Советская».
Все это плохо сделано технически, абсолютно не выдержано идеологически (нет никакой революционности, а лишь наивный анархизм и нигилизм), и, наконец, пресловутой есенинской «искренностью» здесь даже и не пахнет.
Гораздо большая искренность звучит в стихах, воспевающих упадок и безнадежность. Мы нарочно остановились на «советских» стихах Есенина, чтобы сравнить их с «висельной лирикой» (выражение Воровского) и показать, что эта последняя Есенину гораздо более свойственна. Заглянем же снова в «Москву Кабацкую»:
Кладбищенские образы неотступно сопровождают «воображение поэта». И иной раз начинаешь Есенина понимать в его тоске по кладбищу: действительно, больше деваться некуда в таком, например, душевном состоянии, какое выражено в строках:
Богатства Есенин не достиг, подлинной славы тоже:
И от всего этого поэт мысленно спешит не в трезвую жизнь, а на виселицу и в могилку:
И сама эта мысль для него не новая. Такие же мотивы встречаются и в более ранних его книгах:
И еще:
Виселица, смерть, гибель, гибель, гибель – только и слышишь в тех стихах Есенина, в которых он, пожалуй, действительно искренен.
Поэт сам ввел себя в заколдованный круг и не мог из него вырваться. Понятно, что результатом этого явилась смерть – на этот раз уже не только «стихотворная», но и физическая.
Самоубийство Есенина – факт показательный. Проследив его творчество, убеждаешься, что, в конце концов, как это ни печально, но другого пути у него уже не оставалось. Есенина мог спасти только решительный душевный перелом, окончательный уход от кабацкой цыганщины в здоровое творчество; сил для этого перелома Есенину не хватило.
Знаменательно, что в его стихах «После скандалов» слышится не бодрость, а еще большая грусть, усталость, реакция.
Эти стихи помешены в сборнике (изданном «Кругом») после «Москвы Кабацкой» и «Любви Хулигана», но не радуют они, и Есенин все больше сбивается на похоронный лад. Вот что он говорит в следующем стихотворении:
Силы Есенина иссякали. Это видно, в частности, и из его предсмертных стихов:
Эти стихи, говорят, написаны кровью. В искренности их не приходится сомневаться. И вот, стало быть, поэт с полной искренностью утверждает, что современная жизнь не новей и не привлекательней смерти. Как крепко нужно было закрывать глаза на жизнь, чтобы совершение не увидеть и не заинтересоваться ею!..
В № 1 журнала «Красная Новь» за 1926 год напечатаны еще два стихотворения Есенина, написанные, вероятно, незадолго до смерти. Это – отрывки, неотделанные наброски, но тем острее можно судить по ним о настроении поэта:
Тоска по ушедшей молодости, пролетевшему счастью, горечь при виде навсегда «чужой» радости – все это давно знакомо нам по другим стихам Есенина – и здесь звучит еще более горестно.
Второе из напечатанных в «Красной Нови» стихотворений отмечено тем же знаком усталости, безнадежности и полного отсутствия веры в себя:
Опять столь привычные Есенину слова безнадежности: «я не заласкан», «я все прожил» и такое предчувствие погибели «нежною ночью»…
Мы не знаем, будут ли найдены еще неизданные стихи Есенина последнего периода, но думается, – уже теперь можно поручиться: если нам суждено увидеть их, они будут звучать той же самоубийственной безвыходностью, отчаянностью мертвецкой.
Есенин,
Как жаль, что при жизни поэта мало находилось людей, которые по-настоящему серьезно указали бы и ему и читателю на гибельность его поэтического пути; как жаль, что другого пути ему по-настоящему серьезно не помогли найти, все «щадили» его и деликатничали. При жизни Есенина так мало говорилось о том, что лирика «есенизма» есть лирика упадочная, «пропащая». Мелькнули у Воронского слова о «кабацком пропаде» и замерли в потоке мало обоснованных похвал и восторгов… У Есенина, может быть, были некоторые задатки стать, действительно, здоровым советским поэтом. Он в другую сторону направил свои способности, и дело критики было не захваливать его «подлинный лиризм», а строго и решительно указывать на все его ошибки, блуждания и заблуждения.
Есенин погиб. Но и теперь еще не поздно беспристрастно рассмотреть его творчество, хотя бы для того, чтобы другие поэты не шли по его печальной дороге, и хотя бы для того, чтобы читатели поняли, что «висельная лирика» и соответствующая психика ведут «к неведомым пределам», к черному провалу, в могилу…
Мы говорим об этом также и потому, что после смерти Есенина критика захваливает его особенно восторженно и необоснованно, часто даже запутываясь в похвалах, противореча себе на каждой странице.
Выше, когда мы приводили много очень горьких и откровенных слов Воронского о Есенине, нам было особенно странно после них читать у того же критика: в стихах Есенина «заразительная душевность», «глубокий и мягкий лиризм» и проч. и проч.
Еще большей двойственностью отличается заметка Воронского о смерти Есенина, напечатанная в «Красной Нови», № 1, за 1926 г.
Еще раз подчеркивается здесь:
– «Есенин не был крестьянским поэтом, тем более он не был выразителем чувств и настроений передового революционного крестьянства наших лет».
И на этой же странице, повыше, Воронский заявляет что среди «крестьянских» поэтов и писателей (Клюев, Клычков, Орешин, Иван Вольнов и др.)
– «Есенин в поэзии занял по праву первое место».
Интересно, как это можно занять место там, где тебя нет?! Или сами «крестьянские писатели» миф?! Зачем же тогда первое место?
Крестьянским поэтом Есенин не был, повествует Воронский.
– «Первый цикл его стихов был деревенски-идиллический, окрашенный церковностью… Затем пришел период „Инонии“… „Инония“ отразила чаяния середняцкого крестьянства, но чаяния очень узкие, ибо в них сочетались ненависть к барскому и господскому, тяга к земле с оглядкой назад к патриархальному укладу. Есенину нетрудно было убедиться, что его „Инонию“, „мир таинственный и древний“ ждет гибель… Вера в полудедовскую „Инонию“ была расшатана, а новая поэту была чужда. Здесь истоки и личной, и общественной, и художественной драмы Есенина. Он повис в пустоте. Отсюда – прямой путь в Москву Кабацкую».
Сад в голубых накрапах, нежные цветочки черемухи и березки не помогли. Вероятно, не велика цена им в современном поэтическом творчестве.
И, естественно, что эта «цветочная душевность» и слышать не могла о каком-то «грубом городе», где «железные гости» и прочие ужасы. А уж если попал в него, то надо спрятаться в кабак. Такая естественная дорога: от сентиментальной церковно-мармеладной деревни в городской притон.
Воронский в «Красной Нови» также отмечает, что погибельная тоска началась у Есенина еще с его первых вещей.
– «Грусть-тоска по ушедшей, рано увянувшей молодости… хулиганство и смирение, чувство одиночества, примиренность и буйство – все то, что с наибольшей силой выражено в „Москве Кабацкой“ и в предсмертных стихах, мы находим и в первых, юношеских вещах поэта».
Итак, Воронский и в статье-некрологе приходит к тому же выводу, что и в своих «Литературных типах», а именно: Есенина надо считать певцом «Москвы Кабацкой», стихи которой «висельные, конченные, безнадежные». «Поэт нашел в себе для выражения кабацкого чада неподдельный пафос». А дальше неожиданный вывод:
– «Я почувствовал и узнал, что ты большой, очень большой поэт… Я поклоняюсь пророку, но больше пророка я поклоняюсь поэту».
(Это Воронский восхищенно приводит мнение тюркского собирателя песен, – кстати, ни слова не понимающего по русски, – о Есенине).
Выше мы уже приводили мнение самого Воронского, что Есенин занял среди крестьянских поэтов «по праву первое место».
Тут явное недоразумение. Можно ли назвать большим и первым поэтом того, кто очень хорошо заражает висельными настроениями и кабацкими эмоциями? Ведь в понятие большой, истинной поэзии входит не только форма, но и материал ее, целеустремленность, установка. И поэзия, зовущая к висельным настроениям, к кабацкому отчаянию, небытию, – должна быть отмечена не то что большим плюсом, а, наоборот, минусом,
Что же тогда остается от Есенина? Его нет, и он это понял сам раньше многих критиков.
Нам, может быть, возразят: но ведь это только «содержание» у него кабацкое, зато форма-то какая отличная! Возражающие так забывают, что в произведениях простого есенинского типа «форма» от «содержания» очень трудно разделимы,
И десятки раз встречающиеся: Я хулиган… Мошенник и вор… Шарлатан…
И мы лишь вскользь в статье подчеркивали особенно избитые образы и слова.
В частности, после футуристов и Лефов, писать о городе так, как Есенин, по меньшей мере, не нужно.
Окончательный вывод: висельным настроениям специфически есенинских стихов вполне соответствует «тоскливо-висельная» форма их.
Почему мы никак не можем согласиться с Л. Троцким, что лирик Есенин – «Прекрасный и неподдельный поэт, по-своему отразил эпоху и обогатил ее песнями, по-новому сказавши о любви, о синем небе»…
В заключение надо отметить следующий знаменательный факт: пишущими о Есенине не учитывается доля
– его дела». Уже в «Драме Есенина» я указывал, что он еще задолго до своей смерти писал:
и ряд подобных строк, являющихся типичными для его творчества. Неужели все эти «чорные» слова – на ветер? Неужели поэзия Есенина не имела никакого
Пусть поклонники Есенина выбирают любое.
Две автобиографии Есенина
Приводимая ниже автобиография Есенина написана им в период создания «Москвы Кабацкой», и оказалась весьма интересной
Впервые напечатана она в Берлине в издании Ладыжникова «Новая Русская Книга», № 5, 1922 г.
В том же, примерно, духе написана и вторая автобиография Есенина, помещенная в «Красной Ниве», № 2, за 1926 г. Интересно отметить, что эта автобиография даже написана в
Интересно бы знать, где написана первая?
Цитируем первую автобиографию по книге «Писатели-современники», под редакцией Голубкова, ГИЗ, 1925 г.
– «Я сын крестьянина. Родился в 1895 году 21 сентября в Рязанской губернии, Рязанского уезда, Козминской волости».
Во второй автобиографии написано:
– «Родился в 1895 году, 4-го октября».
Разница в числах, вероятно, от перевода на новый стиль.
– «С двух лет, по бедности отца и многочисленности семейства, был отдан на воспитание довольно зажиточному деду по матери, у которого было трое взрослых неженатых сыновей, с которыми протекло почти все мое детство. Дядья мои были ребята озорные и отчаянные. Трех с половиной лет они посадили меня на лошадь без седла и сразу пустили в галоп. Я помню, что очумел и очень крепко держался за холку.
Потом меня учили плавать. Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня белье и, как щенка, бросал в воду. Я неумело и испуганно плескал руками, и, пока не захлебывался, он все кричал: „Эх, стерва. Ну, куда ты годишься“. „Стерва“ у него было слово ласкательное. После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавая по озерам за подстреленными утками. Очень хорошо я был выучен лазать по деревьям. Из мальчишек со мной никто не мог тягаться. Многим, кому грачи в полдень после пахоты мешали спать, я снимал гнезда с берез, по гривеннику за штуку. Один раз сорвался, но очень удачно, оцарапав только лицо и живот да разбив кувшин молока, который нес на косьбу деду.
Среди мальчишек я всегда был коноводом и большим драчуном и ходил всегда в царапинах. За озорство меня ругала одна только бабка, а дедушка сам иногда подзадаривал на кулачную и часто говорил бабке: „Ты у меня, дура, его не трожь. Он так будет крепче“.
Бабушка любила меня изо всей мочи, и нежности ее не было границ. По субботам меня мыли, стригли ногти и гарным маслом гофрили голову, потому что ни один гребень не брал кудрявых волос. Но и масло мало помогало.
Всегда я орал благим матом и даже теперь какое-то неприятное чувство имею к субботе».
Здесь необходимо привести выдержку из 2-й автобиографии:
– «Бабка была религиозная, таскала меня по монастырям. Дома собирала всех увечных, которые поют по русским селам духовные стихи от „Лазаря“ до „Миколы“. Рос озорным и непослушным. Стихи начал слагать рано. Толчки давала бабка. Она рассказывала сказки. Некоторые сказки с плохими концами мне не нравились, и я их переделывал на свой лад. Стихи начал писать, подражая частушечным».
По воскресеньям меня всегда посылали к обедне и, чтобы проверить, что я был за обедней, давили 4 копейки. Две копейки за просфору и две за выемку частей священнику. Я покупал просфору и вместо священника делал на ней перочинным ножом три знака, а на другие две копейки шел на кладбище играть с ребятами в свинчатку.
Так протекало мое детство. Когда же я подрос, из меня захотели сделать сельского учителя и потому отдали в закрытую церковно-учительскую школу, окончив которую 16 лет, я должен был поступить в московский учительский институт. К счастью, этого не случилось. Методика и дидактика мне настолько осточертели, что я и слушать не захотел.
Стихи я начал писать рано, лет девяти, но сознательное творчество отношу к 16–17 годам. Некоторые стихи этих лет помещены в «Радунице».