(1915 г.).
(Прибл. 1917 г.).
И – чем дальше – тем безнадежнее:
(1921 г.).
(1921 г.).
Так стремление к смерти победило жизнь в плане литературном. Впоследствии – в трагический день самоубийства Есенина – оно победило и в плане действительности. Но в настоящей работе мы не собираемся касаться связи творчества Есенина с его жизнью[6]. Что же касается стихов, то распад и тление оказались победителями не только в тематике, но и в технике. Точно так же, как из-за похоронного ладана Есенин не рассмотрел жизни. – так из-за призрачной «красивости» или «печальности» темы, он не увидел одной из подлинных задач поэта: использовать свой материал с максимальным мастерством. Техника есенинского стиха поражает своей небрежностью. Есенин чрезвычайно мало ценит слово, как таковое, и обращается с ним почти пренебрежительно. Результатом является целый ряд технических невязок, неудачных строк, давно использованных в поэзии и давно надоевших образов.
Среди «Персидских мотивов» попадаются, например, такие строки:
Или – из «Письма матери», которое считается одним из лучших стихотворений Есенина:
Если бы под этими строками не стояла подпись Есенина, их легко можно было бы принять за отрывок из популярного в провинции романса.
А вот две строки из цикла «Любовь Хулигана»:
И дальше – окончательная литературная «старинка»:
Если бы подобные строки встречались у поэта, который не мог сказать иначе и лучше – об этих строках, да пожалуй и о самом поэте, вообще, не стоило бы говорить. Но ведь у Есенина иногда попадаются яркие, хорошо сделанные (да простит нам читатель это выражение) стихи. Следовательно в приведенных нами примерах (а их в книге слишком много) проявилась небрежность и – как это ни печально, приходится сказать – преступная небрежность поэта по отношению к поэзии. Есенин в технике «не обратил внимания» на то, без чего не живет стих, на слово, как таковое – точно также, как в тематике он «не обратил внимания» на жизнь, как таковую. И вот – в результате
(1923 г.)
Тлен, слезная сырость, надрыв и тоска по загубленной жизни…
В сентябре 1925 года, за три месяца до смерти, Есенин пишет и посвящает «сестре Шуре» следующее стихотворение:
(1925 г.)
Это – стихи последнего, заключительного периода творчества и жизни Есенина. Вот к чему пришел он: над прежним жилищем, как над могилой, воет покинутый пес. Все, что было в прошлом – деревенская юность, тихая радость в полевых просторах – все умерло: «Возвращаться не надо» – нет ничего, к чему стоило бы возвращаться. А настоящее? О нем в этом стихотворении прямо ничего не сказано. О нем мы внаем из целого ряда других стихов, часть которых нами процитирована выше. Это настоящее – беспросветный угар, «мреть» – и исход из него единственный: смерть.
И хотя во втором посвящении «сестре Шуре», поэт на минуту пытается вспомнить о чем-то радостном:
но это его не утешает. «Голубые звезды» «звенят» только во сне, а наяву – тоска и всеобщая гибель. И это стихотворение, из которого мы привели две строки со слабым намеком на радость – заканчивается смертельной безнадежностью:
Сентябрь 1925 г.
«Все прошло!» В этих двух словах весь безнадежный провал Есенина. Поэт в течение всей своей деятельности оглядывался куда-то назад: «все прошло», все в прошлом, «где моя утраченная свежесть?» и т. д. и т. д. А когда он пытался заглянуть в будущее, оно виделось ему таким же безнадежным:
И вот, все проходит, все гибнет. Конечно, эту гибельность Есенин носил в себе, в складе своей психики. Но он переносил ее на внешний мир: гибнут, и неизменно гибнут, по его представлению, люди, погибают животные. Кот, собака, лисица, корова, – все обречены на страшную и печальную смерть. И всех их Есенину жалко, и об этой жалости пишутся стихи. Странно только, что животных ему больше жаль, чем людей. Он сочувствует собаке и корове, но по отношению к близкой женщине не находит более нужных выражений, чем «паршивая сука», «чучело», «дрянь» и. т. п.[8]
К человеческому страданию Есенин относится почти пренебрежительно. В этом сказывается его болезненный уход от реальности. Ему не до жизни и, следовательно, ему не до людей. И вот он растрачивает свои душевные силы на сострадание тем, кому оно не нужно. («Не обижу ни козы, ни зайца» и т. п.).
Есенин беспросветно одинок, и это одиночество тащит его в омут.
Если в первый период творчества Есенину казалось, что по деревенским нивам ходит благостный апостол Андрей, то теперь эти нивы помрачены, тоской и страхом веет от них – словом – по ним бродит «чорная жуть» смерти. «Песнь о хлебе», тема которой – полевые работы, – написана в скорбном и безнадежном тоне. «Песнь о хлебе» под пером поэта безнадежности становится «Песней о чуме».
Таково это единственное есенинское стихотворение о крестьянском
Любопытное само по себе, оно знаменательно и для развития поэтических образов Есенина.
Труп, катафалки, склеп, погребальный чин, яд, отрава, – вот какие слова находит теперь поэт для бывших прежде «благостными» деревенских нив.
Вполне понятно, почему это произошло: до сих пор Есенин обыкновенного, настоящего поля как бы никогда и не видел. Это теперь отмечено даже снисходительными критиками Есенина:
– «И в молитвенном экстазе говорит Есенин:
Да, нездешних нив. Мистика и поповщина уводят от подлинной жизни. Черные крепы мистической тайны закрывают глаза, молитвенный шум заглушает шумы подлинной жизни, и надуманным, искусственным становится творчество писателя. Есенин не смог стать певцом деревни, осознать ее подлинные нужды, подлинные радости, истинные горести[10]. И – добавим – вместо подлинных радостей деревни Есенин усмотрел призрачные радости в духе «апостола Андрея» и вместо подлинных горестей – вымышленные горести несчастных колосиков. И совершенно прав тот же В. Киршон, когда несколько далее он говорит о есенинских описаниях деревни: «
Однако, несмотря на это совершенно категорическое утверждение, В. Киршон черев две страницы приходит к совершенно противоположному выводу, усмотрев «громадное положительное значение» творчества Есенина:
– «Глубокой задушевностью, искренностью, простотой и нежностью напитаны песни Есенина… Он находит удивительно мягкие и теплые слова для белесой коровы Буренки. Для собаки, у которой утопили щенят… И даже колосья, которые режут[11] „как под горда (?) лебедей“, вызывают в нем сочувствие».
Вот то-то и плохо, что у Есенина «мягкие и теплые слова» сочувствия нашлись для животного и растительного мира, и не нашлись для людей. Вот в этом-то именно и сказывается с наибольшей силой оторванность Есенина от жизни, а В. Киршон полагает, будто Есенин «прекрасно показал» «внутренний облик крестьянства», «которому жестокость несвойственна»[12] – и в этом – «громадное положительное значение его творчества». Но не станем долго спорить с В. Киршоном. В конце-концов стихи Есенина достаточно красноречиво убеждают в том, что Есенин, как поэт, избирал темы и краски глубоко отрицательного, а уж совсем не положительного значения для современности. 1-й том собрания стихотворений чрезвычайно показателен в этом отношении. Кое-что из этого тома процитировано нами выше. Приведем еще несколько строф из центральной части книги.
«Был»… А что же теперь? Теперь поэт хочет уйти от хулиганства и пытается уйти от него (1923 г.) в личную жизнь, в любовь:
Но любовь не явилась исходом и спасением. В кабацком чаду она сама приобрела чадный облик.
Еще прежде в его стихах прорывались темные, грустные нотки.
Ближе к концу, они превращаются в сплошной вопль отчаяния и безнадежности. Мы позволим себе процитировать полностью два стихотворения, чрезвычайно показательные в этом отношении.
Здесь уже нет речи о счастье, тишине и молитве. Стихи говорят о глубоком душевном надрыве, о бессмысленном пьяном буйстве я ругани (написаны в 1922-23 г.):
Если прежде друг был не нужен («счастлив, кто… живя без друга»), потому что и без друга жизнь была какой-то ценностью, то теперь – этот «последний, единственный друг» – последняя соломинка, за которую хватается утопающий. То, что поэт сознает себя утопающим, гибнущим, – ярко выражено в следующих строках:
(Здесь и дальше курсив наш).
Я не знал, что любовь –
Я не знал, что любовь –
Подошла и прищуренным глазом
Хулигана
Сумасшествие, зараза, чума, гибель – вот как рисуется любовь Есенину теперь. А ведь в более ранних стихах он мечтал о том, что любовь «явится ему, как спасенье». В тот период и любимая женщина представлялась его сознанию нежной и трогательной. Теперь она стала темным призраком, символом безобразной и бессмысленной жизни, «кабацкого пропада»[13]:
Интересно отметить, что образ любимой женщины у Есенина всегда соответственен, подобен тому образу самого поэта, который он рисует в своих стихах. Сам был светлым и кротким – и она была такой же. Сам стал «хулиганом» – и она стала «дрянью». И именно потому, что самого себя бичевать – мучительно, и ее он на минуту щадит:
Но пощада продолжается не более одного мгновения. В следующих строках поэт в темнейшие низины низводит и свой образ и образ возлюбленной:
«Розовый купол» и «золотые сны» не спасли от черного провала. Жизнь покатилась вниз и поэт чувствует, что это уже непоправимо:
«В омут»… Невольно приходят на мысль, что поэт предчувствовал свою гибель. Но ведь надо же куда-нибудь деваться от нестерпимого сознания близкой гибели. И вот – отчаянный, истерический, последний разгул:
Уверенный в том, что смерть близка, что она надвигается и вот-вот задавит – он старался внушить самому себе и своему «последнему другу» мысль о собственном бессмертии. Но «роковая беда» все-таки неотступно шла за ним по пятам и в конце-концов настигла его…
Вот еще одно стихотворение того же периода, что и первое. В некоторых его строках надрыв чувствуется еще острее:
«Невтерпеж»… – некуда деваться от смертельного отчаяния, кроме как в пьяный угар: «Пей со мной». Но и в попойке не легче, и горькая досада берет, и спутница – не мила:
«Чем хуже, тем лучше». «Она глупей», – ладно, пусть: ни в чем нет спасения, может быть оно найдется в «глупой», животной, мясистой любви. Но и любовь оказывается спасеньем не была и не будет:
И чем дальше, тем острее надрыв:
«Не покончу», – разве это обещание успокаивает? Наоборот: так горько сказано оно, что воспринимается в обратном смысле. Над тем, кто в таких выражениях обещает остаться жить, – непременно маячит револьвер или веревка.
Могильным холодом тянет от этого последнего «простыть». И все-таки жалко жизни, мучительно хочется все темное бросить, во всем «пропащем» раскаяться:
Но «прости» звучит, как «прощай», как последнее слово перед смертью…
Оба цитированные нами стихотворения производят жуткое впечатление. В них мрачный пафос кабацкого отчаяния достигает последнего предела. И не даром вся книга заканчивается принятием смерти:
Когда гибель неизбежна, остается ее принять. Так решил Есенин. Так, соответственно своему решению, он сам расположил стихи в книге[14], которой ему уже не суждено было увидеть напечатанной…
Мы внимательно прочли всю эту книгу.
Что же дает нам право говорить, что в 1-м томе «Собрания стихотворений» можно увидеть «Нового Есенина?» Казалось бы, все, о чем мы говорим в настоящей нашей работе было известно и раньше. Казалось бы… Но в действительности это далеко не так. Достаточно хотя бы двух стихотворений («Пой же, пой… На проклятой гитаре» и «Сыпь, гармоника»), нигде прежде не напечатанных (в СССР), чтобы найти в Есенине нечто новое. Но этого мало. В 1-м томе собрано большое количество лирических стихов Есенина, написанных в течение целого ряда лет. То, что прежде появлялось перед глазами читателя разрозненно и не одновременно, сливается в некоторое единство. Только теперь можно с полным правом начать говорить о творчестве Есенина в его целом. И только теперь у нас есть возможность убедиться, что те заключения, которые делались нами в других работах относительно отдельных произведений или отдельных групп произведений Есенина – верны и по отношению ко всему его творчеству, во всяком случае, по отношению ко всей лирике Есенина…
И мы не думаем, чтобы этот пафос смерти и дебоша был уместен в настоящее время. Разве это нужно сейчас читателю? Разве подобные «надгробные рыдания» могут вдохнуть в кого-либо бодрость и мужество, столь необходимые в суровых условиях строительства и борьбы переходного времени?
Нет, нет и нет!
И я неоднократно указывал на опасность есенинских тем для современной молодежи. В частности, в «Чорной тайне Есенина» я провел психиатрический диагноз есенинской болезни, особенно ярко выразившейся в его посмертной поэме «Чорный человек».
Ни для кого не секрет, что безумие (как и хулиганство!) – вещь весьма заразительная. В частности, есенинская белая горячка и последствия ее: мания преследования, чорная меланхолия и, как завершение, самоубийство, – уже заразили достаточное количество неуравновешенных людей.
Я, буквально, кричал об этом еще тогда, когда каждое слово против Есенина приравнивалось к кощунству. В самом деле, во второй книге «Молодой Гвардии» решительный критик А. Кулемкин требовал, чтобы по отношению к моим книгам были во время приняты меры, дабы следующую «продукцию» (речь идет о статье в сборнике Пролеткульта «На путях искусства») «не выпустили в свет».
Милый наивный Кулемкин! Ваши слова, разумеется, остались втуне. Не только эта моя «продукция» благополучно появилась, но и мои мысли, столь возмутившие Кулемкина и Кº, стали теперь общедоступной истиной.