– Не мочь, – повторил Вадька.
– Да почему?
– Очень уж ты был отвратительный.
– Вот тебе раз! Это же роль такая, чудак ты.
– А зачем ты такую роль себе выбрал?.. Все против тебя были. За тебя никто не был. Ни один человек. Когда дядя Коля тебя хотел шпагой фехтовать, так я и то за него был… Вот до чего ты меня довел совсем. Папа, не играй больше этого. Там один был красноармеец, он даже сказал, что ты тип.
– Так это значит, я именно хорошо играл, – сказал Гайранский, – я же должен был играть… ну… злодея – словом, плохого человека.
– Ты очень плохого играл, – согласился Вадька.
– Вот ты, например, – сказал Гайранский, – вот ты, например, во дворе играешь в войну с Катькой и Ленькой…
– Я с Катькой больше не играю, – сказал Вадька, – она мне вчера в рот песок высыпала, целый куличик.
– Ну хорошо… Но с Ленькой играешь?
– Играю.
– Ну, и я слышал, – продолжал Гайранский, – я слышал, как вы играете, будто за сараем белые и вы их бьете. А ведь за сараем же нет никаких белых? Это же неправда.
– Нет, правда, – сказал Вадька.
– Как правда? – опешил Гайранский.
– А там крапива, мы ее правда топчем, ее не жалко. Мы ее истребляем. Мы как будто истребители.
– Ага, вот видишь, «как будто». На самом же деле вы не истребителя.
– Сравнял! – сказал Вадька и даже головой покачал. – Так это же красные, наши истребители, а ты представлял, что против нас. И мы одни сами, а ты при всех. Сравнял!
Видя, что самому ему тут не справиться, Павел Дмитриевич призвал на помощь Шиллера.
– Смотри, – сказал он, – а Фердинанд был лучший сын, чем ты. Даже умирая, он простил меня, ну, то есть, следовательно, отца.
Вадьке понравился этот пример.
– Может, ты потом исправился, да? – спросил Вадька оживившись.
Сравнение прельстило его. Он сейчас же вообразил: вот он лежит, бледный, умирающий от горя, жестокий отец склонился над ним, как сейчас, и Ленька тут. А Катьки, конечно, нет. Ей давно насыпали в суп ядовитого песку. Нечего ей тут оставаться, на свете. Тут же нянька Дуся плачет и кричит: «Дайте мне умереть у этой святыни… Вот вам рубль десять сдачи с булочной… оставьте у себя эти проклятые деньги… Не дитя ли мое вы думали купить на них!..» – и, как музыкант Миллер, бросает портмоне на пол. А отец, бледный, рыдает и говорит: «Сын мой, неужто ни взгляда твоему убитому отцу?!» Вадьке стало ужасно жаль и себя, и папу. Нет, придется простить.
– Папа, – сказал Вадька, – папа, а ты опять Чапаева будешь играть?
– Ну, конечно, буду, – сказал Гайранский. – Завтра же и буду. Хочешь, я тебя возьму на утренник?
Ну, все в порядке… Завтра папа опять будет Чапаевым, и все ему станут хлопать, и все будут за него, а он будет выхватывать серебряную казацкую шашку и уходить за сцену на Гражданскую войну. И все, все будут опять за него. Нет, умирать не стоит. И Вадька, строго взглянув на папу, торжественно подал ему руку.
Потом он подтянул руку отца к подушке, прижал ее мокрой щекой, немножко поерзал, чтобы устроиться уютнее, громко глотнул, и день с его болью, позором и долгой вечерней мукой стал глохнуть и отходить куда-то в сторону, в искристую темь, полную гаснущих лампочек, и мягкие, неслышные створки сперва медленно, а потом все быстрее и быстрее стали сходиться и вот сошлись, запахнулись. День, трудный день Вадькиной жизни, кончился…
Павел Дмитриевич на цыпочках вышел из комнаты и тихо притворил за собою дверь. В столовой над полными бокалами томились музыкант Миллер, и Фердинанд, и леди Мильфорд, и Луиза.
– Он простил меня, – сказал Гайранский, – теперь я в вашей власти. Налей мне, Коля, вон того, легонького…
«Папагурка»
– Нет, это не сестрина карточка. Это моя мама такая. Сестры у меня нет. Я вообще один у мамы. Отца никогда не было. То есть он был, только, понимаете…
Мама старше меня на семнадцать лет. А выглядит так молодо, прямо девчонка совсем! С ней даже под руку ходить неловко: ребята в школе потом дразнятся: «Ай, Борька, оторвал себе симпатию…». Она, правда, веселая, и глаза у нее такие задиристые, с занозой (тут на карточке это не вышло). Она на фронте была… ох, она и боевая! Всем нашим девчонкам сто очков вперед даст. У меня с ней до прошлого года очень были хорошие отношения. И дурачились, и возились, и понимали всегда друг друга сразу. «Боря, контакт?» – «Есть контакт, мама!» И она со мной всегда считалась. Даже по работе советовалась, как ей там поступать.
Только в прошлом году у нас одно драматическое происшествие разыгралось.
К нам в квартиру по обмену новый жилец въехал. Рабочий, электрик. Он старше меня лет на девять, но с виду несолидный. Я его могу одной левой побороть. Я два пуда толкаю. Но так он очень веселый был. Мы с ним сразу подружились. А радиолюбитель – это просто он был по-настоящему мировой! Он всю комнату свою завалил всякими проводами, лампочками, конденсаторами, вариометрами. И меня прямо опутал этим. Я от него не выходил. Сидим у него в комнате и разговариваем на коротеньких волнах со всем земным шаром. Нет, серьезно! У него знакомые во всех пяти частях света есть. Сидишь ночью с ним и слушаешь, как какой-нибудь тоже радиолюбитель с острова Явы чирикает, с нами разговаривает, нас принимает. А Гурий (это жилец) мне про него, как про соседа, говорит: «Это учитель тамошний. Тоже злостный радист. Мы с ним уже второй год двустороннюю держим. Я его перевоспитываю…».
Мама с самого начала была сильно против вашей дружбы. Я увлекся радио. Ну, и тут сразу занятия начали прихрамывать. Мама очень сердилась на жильца. «Ну вот, связался черт с младенцем, – говорила она, – что это за дикая дружба? Он старше тебя настолько. Удивляюсь, что он находит интересного возиться с таким щенком, как ты. Сам, видно, дурак».
И все критиковала жильца и пускала всякие шпильки. А раз Гурий дал ей, чтобы успокоить, послушать, как наш учитель с острова Явы морзянкой поет. Она послушала, сняла наушники и говорит: «Ну а что дальше?» – «Да ведь это же с острова Явы, – говорит Гурий, – вы только представьте себе – с острова Явы! Чувствуете?» – «Ничего не чувствую. Пищит, и все». И долго она над нами издевалась. И часто я уже потом лягу спать и слышу, как мать в коридоре или в комнате жильца с ним дискутирует. Ну, мы с Гурием на это внимания не обращаем. Мы с ним настоящими друзьями-товарищами стали. Он из старых комсомольцев и хорошие всякие случаи рассказывал из своей жизни, как на Гражданской был маленьким. С виду даже не подумаешь…
Вот раз зашел я к нему вечером в комнату. Его не было. Он поздно приходил, потому что учился после работы. Вижу, около радио у него разноцветные всякие квитанции разложены. Такими квитанциями радиолюбители обмениваются. На них большие буквы позывные. Гурий мне без себя не позволял близко подходить к аппаратуре. Ну а квитанции-то я, надеюсь, имел право посмотреть? И вижу на них и на записях у Гурия одно слово попадается. Какой-то «прозит». А в это время Гурий вернулся. Я его спрашиваю, что такое «прозит»? Он говорит: «Ну, поздравление, значит». Я сразу покраснел. «Ты только не серчай, Борька, а отнесись, знаешь, по-товарищески. Ведь мы… Только чур не серчать. Условились?» – «Условились. Да что такое?» – «Значит, без дураков?» – «Без дураков». – «Ведь мы, Борька, с твоей мамой расписались…» – «То есть как это?» – «Да вот, то есть так…» И тут мне стало очень обидно, и противно, и обидно вот так, прямо по макушку… «Ну, это – хамство! Ты мне после этого не товарищ и не друг», – говорю. А он отвечает: «Правильно, я теперь буду, друг, порядка папаши… Да чего ты обозлился? Давай будем говорить, как мужчина с мужчиной». И стали мы говорить как мужчина с мужчиной. Снизу даже нам в пол стучать стали, чтобы тише… Мне было что обидно? Всему миру уже растрепал, уже на острове Яве учитель знает, из Рейкьявика поздравляют, в Капштадте известно, а я тут один, как маленький, ничего не знал. Ну ладно, ладно же!.. И мама тоже хороша! Скрыла, а потом сказать боится. Она, оказывается, Гурию сообщить поручила. А он никак не мог.
Мама услышала наш мужской разговор и боялась войти. Но потом тихонько вошла все-таки и обняла меня.
– Эх ты, – говорю, – героиня Гражданской войны… Все советовалась, а тут вдруг, не спросясь, поженилась!
– Не поженилась, а замуж вышла.
– Все равно, не в этом дело. Вот не приму его в семью. Что вы будете делать? Вот уйду из дому. Зачем вы от меня секрет держали?
Тут мама меня опять обняла и стала говорить, как в театре:
– Боря, мы любим друг друга, ты должен понять.
И мама тут разъехалась, смолкла. А при чем тут плакать?!. Гурий говорит:
– Ну, надеюсь, ты не такая свинья, Борис, чтобы подмешивать дегтя в наш медовый месяц?.. Папой меня можешь не звать. Мне от этого мало удовольствия. И дружить по-прежнему будем. Можешь даже теперь супергетеродин без меня трогать. Общий будет. Ну, условились?
А мне вдруг стало очень опять противно и так скучно. Почему-то зареветь потянуло. Ужасно охота была заскулить. Сам не знаю почему. Обидно как-то. Вот жили, жили вдвоем, и здравствуйте! А Гурий агитирует:
– Борька, дурной ты! Ведь у нас верь мир в распоряжении. Такая планета солидная, и жизнь мы такую на ней наворачиваем. А ты чуть-чуть потесниться не хочешь.
И тут, правда, мне немножко неловко стало: все-таки пионер и должен уже понимать… А потом я представил себе: земля большая и дела кругом такие, что закачаешься. Просто совестно тут мелочами жизнь портить. Ну я и согласился. Только просил первое время, чтобы не целовались при мне. Ну а потом и к этому привык. Гурия я стал нарочно звать «папа Гурка». Так его у нас и во всем доме теперь зовут – «папагурка». Он ничего батька. На месте. Растет. Только иногда нос сует свой куда не просят: например, в мои тетрадки. С супергетеродином он меня буквально надул. «Пока, – говорит, – у тебя хоть один неуд будет, к аппарату ни-ни! Чтоб духу твоего в эфире не было…» Пришлось нагонять, подтягиваться. А он еще сам раз пришел в школу к директору. Тот его спрашивает: «Вы к нам поступать?» Гурий говорит: «Я не поступать, я родитель отчасти». А сам сзади как ткнет меня в бок. Я не выдержал и хвать его! А директор смотрит и ничего понять не может.
А ночью мы с ним по всему миру путешествуем. Гурий сделал еще усовершенствование. На днях с Австрией болтали. Какой-то там радиолюбитель объявился, говорит, что безработный кондитер. Врет, наверное, просто буржуй, только стесняется сказать: слышит издали, с кем дело имеет…
Дочь
Ой, мне об этом рассказывать стыдно и страшно. Все-таки я вам расскажу. Только можно все рассказывать? Как было? Ну ладно. Все равно…
Это вышло к вечеру, часов в шесть. Папа уже пришел с работы. Мы только-только кончили чай пить, и вдруг маме начало делаться плохо. Она ушла в свою комнату и позвала оттуда: «Николай!» Я уже по голосу поняла, в чем дело. А сама представляюсь, будто ничего не знаю. Папа выбежал от мамы серьезный и растяпистый какой-то сразу стал. Посмотрел на меня неловко, потом оделся и сказал: «Я сейчас… посмотри тут за мамой». И побежал. А мама ему кричит вдогонку: «Не надо такси… не успеем. Я чувствую. Беги к Розалии Матвеевне!»
Я осталась с мамой одна. Вдруг мама как зашебуршится на постели, как застонет.
– Валентина, – кричит, – скорей, милая, поставь воду кипятить!..
Я живенько поставила на газ чайник, а сама подбежала к маме. Она лежала на постели бледная, стонала. И глаза у нее были какие-то другие.
– Не уходи, Валюша… посиди тут со мной, – говорит мама.
– Куда же я уйду? – говорю.
– Видишь, Валюша, – говорит мама, а сама, видно, мучается, – видишь, Валюша, я тебе давно хотела рассказать… Жизнь человека, понимаешь, Валя, начинается в мученьях.
– Угу.
– Что «угу»?
– Я говорю: угу, в мученьях…
– А ты откуда знаешь?
– Ну, догадываюсь. Представляю себе, каково это рожать.
– Не смей говорить так, Валентина… – говорит мама. – Видишь, Валюша, когда тебя не было… ох!., то есть перед тем, как тебе появиться на свет, ты была во мне…
– Ну, ясно, в тебе. Я ведь, кажется, родная, собственная, а не подкидыш.
– Ох, Валентина, оставь… худо мне, Валюша. Ох, я должна сказать… предупредить…
Тут уж я просто не выдержала.
– Мама, ну бросьте вы мне шарики-риторики крутить! – говорю я. – Что за шарики-риторики? Откуда у тебя такие выражения? Ты за последнее время ужасная босячка стала, Валентина.
– Ну, мама, что я, не вижу, что ли? Это же у тебя схватки начались. Не понимаю просто, чего тут от меня скрывать!
– Это ты так прямо такие слова матери говоришь?
– Что ты думаешь, – говорю я, – нам не объясняли уже, что человек относится к живородящим?
– Тьфу! Замолчи сейчас же. Ох! Не могу… Уходи сейчас же вон.
– Пожалуйста, – говорю, – уйду. Но сердиться нечего. Это естественное явление.
Я вышла в другую комнату и стала волноваться. А мама вдруг как закричит посторонним голосом. Я сначала даже не поняла. Думала: кто-то другой у нее в комнате. Вбежала туда, она катается по кровати и кричит:
– Ой, господи, Валентина, уходи, ради бога, отсюда… Нет, стой! Ой, милые мои, что же делать? Куда же он пропал? Погоди! Нет, нет! Убирайся…
Вот самое страшное тут и началось. Я побежала к соседке. Стучала, стучала, звонила, звонила – никого нет. Вернулась обратно и решила организованно взять себя в руки. Я себе заявила ясно и определенно: «Спокойно, граждане, ничего особенного не происходит. Происходит обыкновенное рождение. Давайте мыслить. Что мы имеем? Мы имеем естественное явление (это так наш вожатый говорит). А вдруг война случится? Какая ты будешь пионерка, если так сразу стушуешься? Очень мило с твоей стороны! Нашла момент малютиться! Скажите, какие благородные нежности, барышня Валентина Николаевна!» Но, по правде оказать, эта проработка вопроса не очень помогла. Я все-таки основательно растерялась. А мама вскрикивает, стонет и руками за кровать хватается.
– Боже мой… Ой, господи! За что это наказание, муки такие, боже мой милостивый!
Я нарочно учительницыным голосом говорю:
– Что ты, мама, на Бога кричишь без толку? Бог не виноват, что его нет.
– А что же мне прикажешь – лозунги кричать? Дура! Господи! Что же это за дочка! Ой, ой, Валенька!..
Тут я действительно подумала, что неуместно сказала. – Ой, Валентина, Валенька, – стонет мама, – прости меня, ради бога… Ой, стыд-то какой!
– Действительно, – говорю, – стыд и позор так тебе думать… Мамочка, не думай об этом, думай про что-нибудь хорошее. Думай лучше, как мы в Сочи в доме отдыха были. Помнишь, море какое было теплое, прямо вареное.
– Ох, не до моря.
– Ты, мамочка, старайся, старайся, чтобы тебе море представилось. Ну как, представляется?
– Ох, представляется…
Ну, дальше все-таки как-то не выйдет рассказывать. Мама вдруг опять стала старшей, строгой и стала все говорить мне тихим голосом, где что взять, что принести, что надо сделать. И я все сделала как надо. Еще потом мама со мной вот так говорила, как будто я уже сама большая выросла. Мне вот так и казалось. И я все успокаивала маму:
– Ну мамочка, золотенькая, ну милая, ну потерпи… Только, если можно, постарайся, чтобы девочка. Терпеть ненавижу мальчишек! Это у меня в порядке ведения к тебе просьба.
– Ох, Валенька, прости ты меня… Ты когда-нибудь, Валя, поймешь… бог даст… сама будешь…
– Еще как буду! Держись только.
И я все прокипятила как надо и все потом тоже как надо перевязала. Мне было очень страшно. Я старалась как-нибудь не смотреть. У меня в голове и внутри все прямо как струнка натянулось. А я боялась, что мама заметит. Ей ведь обидно будет: с ней такое событие в жизни, а во мне какие-то мелкие нюни тошнятся.
И когда прибежал папа с акушеркой, они испугались сами. А я им уже в одеяле вынесла готовенькое и говорю:
– Заходите, заходите, не стесняйтесь… А мы тут уже с мамой девочку родили… Хорошенькая, ну просто кукленочек. А главное хорошо, что не мальчишка. Имя предлагаю – Авиэта, Ава, Авочка. По-моему очень революционно и красиво.
А папа схватился за голову да как сядет на стул, так прямо в пальто и шапке, и говорит:
– Как же это?.. Валентина?.. Как же ты тут? Ничего? Благополучно?.. Ну и бой-дочки теперь пошли. А я, помню, мальчишкой был, так когда мать брата рожала, я так в чулан забился, меня наутро только разыскали, да и то еле за ноги вытащили. А ведь ты у меня героиня, Валентина.
– Это еще с какой стороны героиня?
Тут меня начало с чего-то всю трясти, а потом прошло. Ночью опять начало. А утром опять прошло. А на другой день в школе Зина Свешникова, моя подруга, сказала мне, что у меня такие глаза, как будто я что-то такое большое-большое, громадное увидела. Такое, что как будто всю жизнь не забудешь.
Еще бы! Все-таки учтите, это же – переживание как-никак!
Становой хребет
– Тихо, тихо, ребята, – говорит Петр Никанорович и легонько стучит карандашом по краю стола. – Я ведь все слышу.
И в классе становится очень тихо.