— Я люблю тебя больше всех на земле! — призналась я старой люстре. — Обожаю вас больше всего на свете!.. — объяснилась я голым стенам.
А потом принялась страстно обнимать занавес и целовать рояль, стоявший на сцене. Потому что тоже их обожала…
Ученики были от моего экспромта в совершенном восторге. А учителя — в обмороке. Родители же застыли в растерянности. Все, кроме моих собственных… У них были такие лица, будто я, сперва загубив папину судьбу, теперь самолично загубила свою.
Некоторые же приятели и приятельницы мои не хохотали, а прямо-таки гоготали — кто благодушно, весело, а кто язвительно и злорадно.
Злорадство… «Это же злая радость!» — неожиданно догадалась я. Потом уж, когда прошли годы, я осознала, что детям свойственно иногда осмеивать и тех, кто ни в чем, кроме несчастливости своей, не повинен. И ни в чем, кроме жалости, не нуждается.
Громкий успех, однако, заглушает все остальное… Школьники орали: «Бис!» И старшеклассник, который мне безответно нравился, тоже мной восхищался.
Со сцены я всем признавалась в любви вроде от имени директрисы, а дойдя взглядом до него, призналась вроде бы от себя. Но
Но все же ладоней своих и
Это сыграло главную роль, и я решила и дальше рожать экспромты. Случайно, сам собой, взор мой наткнулся на математичку… Она, в отличие от директрисы, имела уже третьего мужа. Согласно профессии, она общалась с теоремами и формулами, а жила, верней всего, лирикой и всем тем, что из-за нее происходит. Я догадалась об этом, поскольку математичка не оставляла без заглядывания ни одного зеркала на своем пути и, даже вглядываясь в стекла шкафов или окон, прихорашивалась. И обязательно восклицала: «Как я ужасно выгляжу!» Чем лучше выглядела, тем отчаянней восклицала. Все должны были понять, что это ее очарование еще не предел. И что она, как спортсменка, способна на побитие собственного рекорда. Неужто собиралась замуж в четвертый раз? Для своих уже завоеванных супругов женщины так не стараются.
Математичку и все свои подозрения я тоже изобразила. Среди учеников это вызвало и восторг, и некоторое смятение… Смятение в тех рядах, где расположились уже не мальчишки, но еще и не мужчины, коими старшеклассники пытались казаться. Обычно такие не смеются, а посмеиваются. И чувства запрятывают так прочно, что и сами потом не могут их отыскать. А тут они принялись отыскивать глазами математичку, которая как раз у них и преподавала (я бы лично направила ее в младшие классы!).
В ответ на поиски старшеклассников математичка прихорашивалась перед кругленьким зеркальцем пудреницы. Не знаю, изменяла ли она мужу, но себе самой оставалась верна!
Мой старшеклассник, однако, ее не выискивал. Он в тот вечер полностью принадлежал мне. И это было гораздо дороже аплодисментов остального зала!
За кулисы ворвалась директриса. Признаваться мне в любви она, кажется, не собиралась.
— Ты погубила меня и всю нашу школу!
Губить, похоже, становилось моей профессией.
— Но вы же сами просили не показывать старушек, постового, мэра… И у меня никого, кроме вас, не осталось.
— Где не осталось?
— В репертуаре, как говорит моя мама. Или в багаже, как сказали вы. А еще вы хотели экспромтов!
— Более подходящих экспромтов ты сочинить не смогла?
— Некогда было сочинять. А тут как раз вы с математичкой и… «подвернулись» — чуть было не сказала я, но вовремя удержалась.
Математичка за кулисами не появилась. Ну показала я, как она прихорашивается перед зеркалами и стеклами… Что такого? Хорошенькая женщина и должна прихорашиваться! А нехорошенькой ничто не поможет.
Потом вокруг заголосили мои одноклассники. Как известно, нужно появляться в нужное время и в нужном месте. Они же заголосили совсем не в том месте и совсем уж не в тот момент.
— Мы погибаем от смеха! Мы погибаем…
Получалось, что я сгубила папу со всей нашей семьей, директрису со всей ее школой и всех своих одноклассников. Не много ли для девочки по прозвищу Смешилка? Такое ласковое, мирное прозвище… И такое количество жертв!
После, уже дома, бабуля процитировала кого-то из знаменитостей: «Искусство требует жертв».
Я с облегчением вздохнула.
«Оно требует жертв от
И я вздохнула без облегчения.
— Мы погибаем!.. — продолжали жизнерадостно вопить мои однокашники.
По всему было видно, что до окончательной гибели им далеко.
А директриса была так бледна и у нее так дрожали пальцы, что, казалось, она вот-вот скончается в самом буквальном смысле.
Тут, как по сигналу, все расступились — и ко мне подошел мэр. Все сразу погибать перестали, а он начал так расхваливать мои артистические способности, точно я уже имела право избирать и могла отдать за него свой голос. Или, поскольку выборы приближались, он налаживал контакты не только со своими избирателями, но и с их детьми?
Мэр сказал, что я напомнила ему Чарли Чаплина… С бюджетом и с капитальным ремонтом школы все, таким образом, обстояло благополучно. Директриса, немного воспрянув, тоже сказала, что я далеко пойду. Но я и так уже далеко зашла: в результате директрису слушали как-то не всерьез, иронично.
Позже мама сказала, что я уронила авторитет директрисы.
«А уронив, можно разбить…»
Впервые и она попыталась образно мыслить. Такое я произвела на нее впечатление! В отрицательном смысле…
Некоторые мои приятели, глядя на директрису, прикрывали рот ладонями и очень заметно в них прыскали. «С жестокой радостью детей…» — как-то процитировала моя бабуля. Этими словами великий русский поэт Лермонтов тогда, помнится, меня удивил. Но вдруг справедливость его слов я поняла… Директриса вновь побелела, сжалась — и одежда ее уже не казалась только что купленной в магазине.
Пора наконец сказать, что бабуля моя из русского дворянского рода… И потому очень почитает литературу. Уже в ту давнюю пору, когда она была не только дворянкой, но и девочкой моего возраста, она без литературы, по ее словам, не могла дышать. Маму называли вторым поколением того древнего рода (имея в виду живых!). А я, значит, принадлежала к третьему поколению… Бабуля очень хочет, чтобы и я тоже без книг «задыхалась». И может, если бы я от них задыхалась в такой степени, как мечтает моя бабуля, директриса в тот вечер… не задыхалась бы от тягостного волнения.
Дети, по неопытности своей, бывают жестоки, но они не так предприимчивы, как взрослые, — и с просьбами к мэру не обращались. А родители напирали со всех сторон. И он всем говорил: «Я вам гарантирую… Я гарантирую!»
«Другие мэры все обещают. А он —
Мне мэр чересчур искренне пожал сразу обе руки и не слишком естественно затрясся, задергался, будто припоминая мои смешилки.
Мне казалось, что он заискивает передо мной. И даже меня побаивается…
Когда я спускалась по лестнице, мне представлялось, что это — лестница славы. Прозвище «Смешилка» было легкомысленным для столь триумфального шествия. Со всех сторон доносилось: «Ну, ты — актриса!», «Ну, ты у нас…»
Я заметила свет в кабинете, с которого, по правде говоря, и началось мое шествие. Ноги, не спросив меня, неожиданно побрели туда сами собой. Не очень торопясь, но упрямо…
Директриса сидела одна, уронив голову на свой директорский стол. Она плакала. Нет, не от смеха. И беззвучно… Слезы смазали буквы и даже целую строчку на какой-то служебной бумаге. Она плакала в кабинете, потому что дома ее никто не ждал и пожаловаться ей там было некому. Кабинет, школа, мы, которые над ней потешались, и были всей ее жизнью.
Она направо и налево раздаривала свои обожания… И что тут плохого? Разве лучше раздаривать ненависть? Почему же я ее так… Зачем? Ради забавы?
«Люди это любят!», «Люди этого не любят… Учти!» — втолковывала мне мама. Но я-то тогда уже догадалась, что больше всего люди любят самих себя. И очень не любят, чтобы об этом догадывались. А директриса больше всего дорожила тем, что была вместе с нами. За что ж мы ее? «С жестокой радостью детей…» — вновь вспомнилось мне. Вот она, жестокая радость!
Смех и слезы… Известно, что они рядом. Но я не думала, что в такой мере! И что с юмором следует обращаться осмотрительно.
— Извините меня.
Я обняла ее сверху. Она вздрогнула и приподняла голову.
— За что тебя извинять? Всем было весело.
— Нет, не всем.
— Я обожаю, когда люди смеются.
— Но не за счет чужих слез…
Голова ее снова зарылась в руки.
Постепенно известность моя увеличивалась… в объеме и качестве. В не очень большом городе большая популярность особенно видна и даже чересчур выпирает. Солидная газета соседнего, но огромного города напечатала мои фотографии: я изображала математичку, которая заглядывала во все стеклянное — в шкафы, в буфет, в пустую бутылку. И всякий раз улучшала себя, точно перед свиданием. Ее мне не было жалко: нечего кокетничать при живом муже. Надо что-то выбрать, в конце концов, — или зеркала, или супруг!
На улицах со мной стали здороваться прохожие. Простые люди… Я их не знала, а они меня знали. Это было приятно. И, здороваясь, все непременно или прикрывали рот, чтобы ни с того ни с сего не рассмеяться, или потихонечку прыскали, или начинали светиться внезапно, как вспыхивающие фары. Грусть я не вызывала ни у кого.
«Это замечательно! Жизнь подкинет печаль и без посторонней помощи», — говорила бабуля.
Есть люди, у которых с утра до вечера скверное настроение. Мне кажется, что постоянно быть в плохом настроении так же странно, как быть постоянно в хорошем.
— То и дело хмурятся трудные люди, а то и дело улыбаются глупые, — сказала бабуля. Сама непривычно нахмурившись, она расширила эту мысль: — Для горя у человека, увы, больше поводов, чем для счастья. Чтобы у всех было хорошее настроение, надо изменить не столько характеры людей, сколько характер мира, в котором мы с тобой проживаем.
Изменить характер целого мира даже я, Смешилка, видимо, не смогу.
— Но если твой юмор сумеет избавить кого-то от грусти, попробуй. Это благородное дело.
— Я ни разу не видела улыбки на лице своего мужа, — призналась, к примеру, соседка с первого этажа. — Рассмеши его…
— Ни единой улыбки? Зачем же вы за него вышли?
— Любовь зла…
— И даже свирепа! — подтвердила я на основании собственного горького опыта.
Все раздавали мне комплименты. Иногда (не так часто!) казалось, что собеседники раздавали мне взятки: чтобы я в благодарность за похвалы не пополняла ими свой репертуарный багаж. Но он тем не менее увеличивался… Когда я входила в помещение, где собирались люди, так сказать, избранные, все цепенели. Они боялись проявлять свои странности — и не проявляли вообще ничего. Как неживые…
— Ты всех запугала! — сообщила мне мама.
И я не поняла: довольна она мной или возмущена. Или полагает, что я сама должна бояться тех, кого запугала.
Когда же меня пригласили на телевидение того самого гигантского соседнего города, который я уже упоминала, мама с папой тоже наконец оцепенели. Но от гордости… Они передавали друг другу то приглашение, разводя руками, точно пытались обнять побольше пространства и воздуха. И так же молча задавали друг другу вопрос: неужели это мы, вдвоем, произвели то существо, которое теперь на официальном бланке именуют талантом? На бланке… С печатью и чьей-то начальственной подписью! И передача-то, в которой меня приглашали принять участие, называлась, между прочим, «Знакомьтесь, открытие!». Мама и папа открыли меня давно… как дочь и Смешилку. Но открыть как открытие?!
— Никому пока не рассказывай. А то начнут завидовать… раньше времени. Будь скромной! — тут же принялась оборонять меня от других и от меня самой мама.
У бабули на все случаи жизни имелись примеры и цитаты из бессмертных творений. Она была из русских дворян — и потому уважала не только российских знаменитостей, но и остальных знаменитостей тоже. Тут она припомнила слова великого немецкого писателя Гёте: «У скромных, я заметил, почти всегда есть основания быть скромными». Бабуля намекнула, что слишком уж скромничать также не следует. И сразу, буквально без передышки, ей на память пришли слова мудреца Геродота: «Предпочитаю, чтобы мои недруги завидовали мне, чем я моим недругам».
— На всякий случай… о приглашении никому не рассказывай! — Мама осталась при своем мнении.
Ведущего той программы я знала, так как его знали все. Тем более что во время передач и в перерывах он, как и другие ведущие, не то просил, не то умолял зрителей: «Оставайтесь с нами…» То есть не хотел, чтобы они выключали телевизоры или перескакивали на другие программы.
Мне он для начала предложил изобразить что-нибудь из жизни телевидения. А сам отправился с микрофоном к зрителям, которые были не вдали от него, возле экранов, а в студии, будто в концертном зале.
— Оставайтесь с нами! — произнесла я его слова, но в форме приказа.
Он замер на полдороге. А его микрофон показался мне в ту минуту гранатой.
Робко, стараясь быть незамеченной, приподнялась девочка в последнем ряду: небось приспичило в туалет.
— Оставайтесь с нами… Не уходите! — прикрикнула я.
И она опустилась на стул — с риском для себя и для стула.
Осветитель полез было на лестницу, чтобы поярче меня осветить.
— Оставайтесь с нами!
И он застыл на второй ступеньке.
Так я всех поставила и усадила на место. Всех, кроме смеха, который перемещался по залу как хотел… Громче всех потешался ведущий, чтобы не подумали, что он напрасно меня открыл. Необоснованный смех обычно чрезмерен, как и необоснованный гнев.
Успех же очень затягивает… С ним не хочется расставаться. На этот раз он затянул меня так глубоко, что я им даже чуть-чуть захлебнулась. Если мне и хотелось вынырнуть из аплодисментов, так только в овацию.
— Покажи что-нибудь из жизни своего города…
Я решила показать мэра, который всем и все гарантирует… И клянется здоровьем близких, которые, как я принялась демонстрировать, в это самое время теряют сознание, корчатся от сердечных приступов и почечных колик. Их, несчастных, увозят в сопровождении врачей и сирен, а мэр клянется их здоровьем, которого уже нет. Здоровьем сестер и братьев, родной тети и двоюродного дяди…
— А почему вы не клянетесь
И ответила голосом мэра:
— Потому что чужое здоровье для меня дороже, чем свое собственное!
Зал задергался, как от щекотки. Он не поверил мэру. И кажется, вообще не поверил, что чужое может быть дороже, чем собственное. Это было вершиной, или, как выразился ведущий, эпицентром, моего успеха. С эпицентрами, как известно, неразлучны вулканы и землетрясения… Поэтому я догадалась, что ведущий, ожидая от меня извержений, тайно предпочитал уже, чтобы лава затопляла кого-то в моем городе, а не в его передаче.
Историю с мэром я показала дважды — и на бис, чего в телепередачах делать не полагается.