— Запомни, твои орудия примут первый удар. Шоссе — на твою ответственность. Но рассчитывай на круговой сектор обстрела.
— Знаю.
— Минные поля саперы разминировать не будут. Наоборот, саперы минируют котловину перед твоими орудиями. Вокруг тебя везде мины: и наши и немецкие. Если немцы двинут на тебя, они застрянут на этих полях. Ясно?
— Знаю, — мрачно ответил Овчинников, прикуривая от окурка новую папиросу.
Помолчав, Овчинников опять хмыкнул; думая о чем-то, затягиваясь и выдыхая дым.
— Ловушка, значит? — резко, недоверчиво произнес он, как будто для того только, чтобы возразить.
— Какая? — Новиков усмехнулся. — Просто воюем на нейтральной полосе. Пусть твои связисты свяжутся с саперами, те отметят проход к высоте в минных полях.
— Знаю! — снова отсек Овчинников.
Это хмурое «знаю» говорилось им обычно из тяжелого самолюбия, говорилось потому, что Новиков по годам был гораздо моложе его и, казалось, жизненно неопытнее, и лишь стечением обстоятельств, невезением объяснял Овчинников то, что не он, Овчинников, лейтенант в двадцать шесть лет, а слишком молодой Новиков командовал батареей.
— Что «знаю»? — миролюбиво спросил Новиков и по тону Овчинникова снова почувствовал его превосходство над собой. — Действуй. И немедленно прокладывай связь с высотой. Счастливо! Желаю увидеть тебя живым!
Новиков встал, откинул висевшую над входом плащ-палатку.
Звездная, неестественно тихая ночь, со свежестью, крепостью горного воздуха, с осторожным шелестом трав, влилась в накуренный блиндаж. Блеск крупной звезды синим огнем дрожал, струился над бруствером.
— Молчат и ждут, — проговорил Новиков задумчиво. Потом спросил не оборачиваясь: — У тебя нет такого чувства, что война скоро кончится? В Венгрии Второй Украинский вышел на Тиссу. В Югославии наши танки на окраине Белграда. Скоро конец…
Овчинников не пошевелился в глубине блиндажа, во тьме только жарко разгорелся, подсвечивая его тонкие губы, огонек папиросы, ответил коротко:
— Нет.
Но этот ответ был ложью. Овчинников, как и все остальные, ощущал приближение конца войны и, порой задумываясь, испытывал смутное чувство растерянности, беспокойства о чем-то не доделанном им. Это подавляло его. Угнетало то, что не сделал он на войне нечто главное, что сделали другие.
— Нет! Не думал, — хмуро повторил он, и тотчас Новиков ответил полусерьезно:
— Ну и дурак! Ладно. Пошел.
В ходе сообщения, не отрытом еще полностью, он столкнулся с наводчиком Порохонько. Тот, взмокший, в телогрейке, надетой на голое тело, нес на спине ворох соломы, стянутой в узел плащ-палаткой. Спросил, крякнув, подбрасывая зашуршавший ворох на лопатках:
— Вы чи не вы приказали, товарищ капитан? Или разведка?..
Новиков сделал вид, что не понял намека.
— Приказ отдал я. Пора научиться жить на войне с относительным удобством. — И пошутил как будто: — Скоро будем спать на чистых простынях, Порохонько, я вам обещаю.
Порохонько протиснулся к землянке. Свалил со спины ворох и вдруг понимающе, сурово даже, оглянулся в темноту, поглотившую комбата. Первым признаком надвигавшегося боя (он знал это) была странная спокойная веселость Новикова.
Стояла полная предрассветная тишина. Немцы молчали.
За полчаса до рассвета Овчинникову доложили, что все готово: огневая отрыта в полный профиль, к высоте проложена связь, выставлены часовые.
Овчинников, разбуженный сержантом Сапрыкиным, некоторое время лежал на соломе в блиндаже, окутанный мутной дремотой, как паутиной, а когда сел, от движения заболели мускулы на спине, спросил не окрепшим после сна голосом:
— А второе орудие? Доложили о готовности?
— Нет еще.
В землянку входили истомленные солдаты с землистыми лицами, щурились на свет. На снарядном ящике в тепло-сыром воздухе неподвижными фиолетовыми огнями горели немецкие плошки. Стояли, дымясь, котелки, мясные консервы, огромная бутыль красного вина. Телефонист Гусев, наклоняя стриженую голову, ложкой носил из котелка к губам горячую пшенную кашу, дул, обжигаясь, на ложку.
Сержант Сапрыкин резал буханку черного хлеба, прижав ее к груди, оттопырив локоть; не соразмеряя силу, так нажимал на нож, — казалось, полоснет себя острием. Хозяйственно раскладывая крупные ломти на ящике, посоветовал с домовитым покоем в голосе:
— Поужинайте, товарищ лейтенант. С вином. Капитан Новиков прислал. Садитесь, ребятки.
— Есть не хочу.
Овчинников налил из бутылки полную кружку вязкого на вид вина, жадно выпил терпкую спиртовую жидкость, весь передернулся:
— Фу, дьявол, дрянь какая! Повидло прислал! А ну, Гусев, командира второго орудия старшего сержанта Ладью!
Гусев вытер поспешно губи — он, как ребенок, измазал их пшенной кашей, — сорвал трубку с аппарата, подул в нее, как на ложку, заговорил баском:
— Ладью, Ладью, давайте Ладью… Спите? А нам неясно, что вы делаете. — И, недоуменно пожав плечами, протянул трубку Овчинникову. — Он… музыку какую-то слушает… С ума посошли.
— Какая там еще музыка у тебя, Ладья? — лениво спросил Овчинников, услышав по проводу близкий, как бы щелкающий голос командира второго орудия. — Трофеи, может, виноваты? Как у вас там? Почему вовремя не докладываете? А если все в порядке, докладывать надо. Ладно, послушаем музыку. Какая еще музыка?
Встал, застегнул шинель на сильной, плотно слитой из мускулов, чуть сутуловатой фигуре, спросил тоном приказа:
— Лена где, у орудия?
И, не ожидая ответа, вышел из блиндажа.
Был тот кристально тихий час ночи, когда переместились звезды в позеленевшем небе, прозрачно поредел воздух над безмолвной землей и особой, острой зябкостью влажного рассвета несло от темной травы на бруствере, от стен ходов сообщения, от мокро блестевших лопат в ровике.
Поеживаясь от сырости, Овчинников мягкими шагами подошел к орудию, оттуда донесся негромкий разговор. На станине неясно чернел силуэт часового. По неуклюжей позе узнал Лягалова — на коленях железом отсвечивал автомат. Рядом на снарядном ящике сидела Лена, на плечи накинута плащ-палатка. Лягалов говорил, вздыхая, голос звучал сонно, ласково:
— Не женское это дело — война. Какое там! Мужчину убьют — это туда-сюда, его дело. А женщина — у ней другие горизонты. У меня тоже старшая дочь, Елизавета. Тоже, извиняюсь, фыркальщица, студентка… Парни за ней табунами ходили на Кубани-то. А разве могу я головой представить, что она вот тут бы, как вы, сидела? Не могу! Нет, не могу! Двести бы раз вместо нее согласился воевать! А вы откуда сами-то? Учились где? Школьница небось?
— Я из Ленинграда, училась в медицинском институте. Вы сказали — фыркальщица? — спросила Лена. — А что это значит?
— Да такая, чуть что — фырк. И пошла… Я не говорю про вас.
Лена засмеялась тихим смехом, охотно засмеялся и Лягалов, поглаживая большой крестьянской рукой своей автомат, точно лаская его, спросил:
— А родители как у вас?
— Я одна, — сказала Лена. — Нет, лучше один раз воевать, но навсегда. Я раньше представляла фашизм только по газетам. Потом увидела все сама. Нет, с ними должны воевать не только мужчины, но и женщины, и дети. Один раз. И навсегда! Иначе нельзя жить.
Замолчали.
— Лягалов! — строго позвал Овчинников и мягко подошел к ним. — Идите отдыхайте! Я побуду здесь. Леночка, мне поговорить с вами необходимо.
Лягалов в нерешительности потоптался, с неуклюжестью заковылял от орудия, растерянно взглядывая на подвижно-темную фигуру Лены, исчез в ровике. Подождав немного, Овчинников сел на ящик, почти касаясь плеча Лены, вынул из кармана кожаный трофейный портсигар, предложил, игриво улыбаясь:
— Покурим, что ли, Леночка? В рукав…
— Не курю, Овчинников.
— Та-ак… Значит, мило шутили надо мной? Что ж, очень приятно, можно сказать, — проговорил он по-прежнему игриво-простодушно, однако, казалось, не без усилия владея голосом, и спросил еще: — Может, перед комбатом форсили?
Она сидела невнимательная, едва заметно хмуря брови, спросила:
— Ничего не слышите? — И повернулась в сторону озера. — Послушайте. Что там у них?
Овчинников не понял.
Низко и свинцово, подступая из темноты блестел край озера. Серая, застывшая по-осеннему, уже затянутая туманцем вода не отражала высоких звезд, кусты на берегу, откуда всю ночь стреляли пулеметы, стояли затаенно, неподвижно. Тишина рассвета осторожно прижалась к холодеющей земле, к озеру. И тотчас Овчинников с тревогой и недоверием услышал, как сквозь узкую щель в земле, нежные, звенящие звуки саксофонов, дробный грохот барабанных палочек, сентиментально-томный женский голос пел о чем-то томительно-незнакомом. Внезапно появилось такое чувство, будто там, у озера, приемник немцев поймал случайную, с другой планеты, музыку (которую слышали и возле орудия старшего сержанта Ладьи). Сразу возникшая мысль у Овчинникова о том, что у немцев не спали в эти самые крепкие часы сна, неспокойно и подозрительно насторожила его.
Он сидел несколько минут, прислушиваясь. Слева от орудия, очень далеко, за ущельем; в горах, мягко тронули тишину пулеметные очереди, витиеватым узором вплелись автоматные строчки и кругло ударили танковые выстрелы. В той стороне четвертые сутки шел бой в районе Ривн. Потом все смолкло. Сразу смолк и патефон у немцев. Безмолвие лежало там.
— Что вы, Леночка? — сказал Овчинников небрежно. — Обыкновенная обстановка. Вам-то что за забота? Серьезно обещаю вам — прекрасные духи достану. Встречались — не брал. А вот эту штучку взял. Хороша? Хотите, подарю?
Откинул полу шинели, вынул из кармана нагретый теплом тела, игрушечно блестевший перламутром рукоятки маленький, в ладонь, пистолет, подбросил его на руке, сказал:
— Немка военная какая-то носила. Даже себя убить, должно быть, невозможно. И ранить нельзя, а так вещь, вроде игрушки. У вас оружия нет, возьмите…
— Ну-ка покажите.
Лена легко скинула влажно зашуршавшую плащ-палатку, чтобы не сковывала движения, и будто разделась перед ним. Он увидел четко вырезанные среди свинцового свечения озера ее узкие плечи, тонкую шею; миндальный запах волос, как бы обещающий сокровенную близость гибкого, крепкого тела, коснулся Овчинникова при повороте ее головы.
— Дамский «вальтер», — услышал он голос Лены. — Это действительно игрушка.
Он смутно слышал ее голос, как сквозь воду, и только остро и ревниво мелькнувшая в его сознании мысль о том, что она хорошо знала то, чего не знали другие женщины, что она холодна и недоступна из-за его нерешительности, отозвалась в нем нетерпеливой дрожью, в прерывистом шепоте его:
— Как гвоздь вошли в сердце, Леночка. Клещами не вытащишь. Я тебя никому не дам, никому не дам!..
И сильно, по-мужски опытно обнял ее, рука, уверенно лаская, скользнула от груди к тайно теплым, сжатым бедрам. Он так резко повернул ее к себе, до близости плотно прижал грудью, что она откинула голову, замотала головой. Он начал порывисто, колюче жадно целовать ее холодный, сопротивляющийся рот, зубами стукаясь о стиснутые ее зубы.
— Леночка, Леночка…
Она упруго вырвалась, вскочила, ударила изо всей силы его по виску и еще раз ударила с перекошенным лицом, сказав страстно и зло:
— Дурак, глупец! Убирайся к черту! Иначе я не знаю, что сделаю!..
Он сидел оглушенный, гладя одеревеневшую от ударов щеку, потом внезапно засмеялся удивленно, подставил лицо, дрогнули ноздри его крупного крючковатого носа.
— Еще… ударь… еще!.. Сильней ударь!
Она шагнула к нему.
— Да, ударю!
— Товарищ лейтенант, к телефону вас. Немедленно! — послышался робкий голос Лягалова, и Лена и Овчинников оба одновременно увидели в посеревшем воздухе силуэт головы над ровиком.
— Кто еще там? Лягалов? Подсматривали? — гневно спросил Овчинников. — Я спрашиваю: подсматривали?
— Никак нет, — сдерживая зевоту, ответил Лягалов. — Живот у меня. По своей нужде вышел. Комбат вас… А я на пост встану.
Овчинников до странности быстро потух, лишь колючий подозрительный блеск горел в зрачках. Он косо взглянул на белеющее лицо Лены и, ссутулив плечи, сказал:
— Можешь идти спать к разведчикам. Иди. Мы им в подметки не годимся. Покажи им класс.
И мягкими, щупающими шагами двинулся к ровику, мимо Лягалова, вошел в душный, наполненный храпом блиндаж. Телефонист Гусев сидел в сонной полутьме и, все время сползая спиной по стене, усиленно разлеплял веки. Трубка лежала на коленях. Овчинников схватил трубку, не остывший еще от возбуждения, проговорил:
— Второй у телефона!
— Почему не докладываете о проходе? — спросил голос Новикова. — С саперами связался? Что молчишь?
— За мою жизнь беспокоитесь? — произнес Овчинников, беспричинно злясь на этот спокойный голос Новикова (сидит себе в коттедже и водку пьет!). — Я приказ выполняю! Отсюда драпать не собираюсь! За меня не беспокойтесь! Именно за меня!
— Если прохода не будет, отдам под суд! — тихо и внятно сказал Новиков. — Именно за тебя я не беспокоюсь.
— А-а, куда угодно! Хоть под суд, хоть к дьяволу!
Он сидел на нарах, узколицый, с вислым носом, расставив мускулистые руки, самолюбиво сжав тонкие губы, — был похож на взъерошенную хищную птицу.
— Да тут чего порох рассыпать? Схожу я к саперам, обойдется. Ложитесь, товарищ лейтенант, я потопаю потихоньку…
Только сейчас Овчинников заметил сержанта Сапрыкина. Наклонясь в углу над снарядным ящиком, он, добродушно улыбаясь, приклеивал к сильно потертому, помятому партбилету отставшую фотокарточку: крупное лицо, мягкое, задумчиво-домашнее, слегка серебрились виски при слабом свете плошки.
— Вот наказание, скажи на милость. Отклеивается, и только! От сырости или поту? В какой карман класть? Вот шелковую тряпочку от немецкого пороха достал. Годится?
Медлительно завернул партбилет в шелк, долго засовывал его в пришитый на тыльной стороне гимнастерки карман, потом поднялся, говоря покойно, будто слова взвешивая:
— Пошел я, товарищ лейтенант. А вам бы отдохнуть.
5
Командир дивизиона майор Гулько приехал на огневую Новикова в четвертом часу ночи.
Хлопая кнутом по узкому сапогу, осмотрел позицию, затем, звеня шпорами, прошелся перед орудиями, здесь в раздумье постоял на высоте, вглядываясь в озеро слева от нейтральной полосы, где в двухстах метрах от немцев были поставлены на позицию орудия Овчинникова.
— Позиция дурная. Орудия как на ладони. Но лучшей нет. Как полагаете, капитан Новиков?
— Я полагаю, что немцы рядом, я приказал разговаривать шепотом, вы же, товарищ майор, звените шпорами и разговариваете громко, как на свадьбе, — нестеснительно и прямо сказал Новиков. — Пулеметы уже пристреляли позицию.
Если в штабной землянке майор Гулько мог сидеть в присутствии офицеров в одной нательной рубахе, то в батареи он обычно приезжал по-уставному подтянутый, тщательно, до синевы выбритый, надевал шпоры, был весь крест-накрест перетянут новыми скрипучими ремнями, говорил громким голосом, с той командной интонацией, которую обычно подчеркивают интеллигентные люди на войне. Не раздражаясь, однако, на замечание Новикова, Гулько невозмутимо щелкнул кнутом по голенищу, сказал:
— Взводу Алешина отдайте приказ отдохнуть по-человечески. Пока спокойно. В этой самой респектабельной вилле. Заслужили. Пусть спят на мягких перинах, на постелях, на чистом белье.