— Так ты это хотел мне показать? Здесь ясно и так: упала, наверно, полутонная.
— Смотри сюда, — невозмутимо перебил Кирюшкин и моргнул в направлении консервной банки на столе. — Цель видишь?
— Цель? Банку?
— Не фриц же там стоит, — засмеялся Кирюшкин. — Стрелять не разучился? Можешь попробовать? — И закрыл за спиной Александра звякнувшую железом дверь. — Тут глухо, как в танке. Снаружи ничего не слышно. Ну, попробуй, Сашок. А то, может, пушечка заржавела и глаз не тот, а?
— Пожалуй, разозлить меня хочешь?
— А может, и хочу.
— Не вижу смысла. За три года я устал от злости. Злость теперь — бесполезное дело.
Александр медлительно вынул из заднего кармана ТТ, плоский, теплый, подержал его на ладони, ощущая его привычную, какую-то опасную тяжесть, бегло взглянул на Кирюшкина, затем на консервную банку, не торопясь прицелился и выстрелил. Со звоном банка покатилась по кирпичам, знобяще запахло порохом. Кирюшкин, дрогнув ноздрями, выговорил:
— А пушечка-то у тебя работает. — И поднял банку, разглядывая пробоину, договорил: — В общем — нормально. — Он повертел в пальцах банку, снова поставил ее на стол, внезапно, с жадностью в лице шагнул к Александру. — Дай-ка я попробую. Давно я не баловался этой игрушкой.
— Пробуй.
Кирюшкин сжал пистолет заметно напрягшейся рукой, тоже не спеша выстрелил, и сразу же с недовольством кинул ТТ Александру, поймавшему его на лету. Консервная банка по-прежнему торчала на столе зазубренными краями жести.
— Так и знал, — сквозь зубы проговорил Кирюшкин. — Если не попадаешь с первого выстрела — дело швах! Пистолет не моя стихия.
И в ту же минуту он сделал резкий жест, что-то коротко сверкнуло белой искрой, скользнуло в воздухе и вонзилось в край стола, подрагивая костяной рукояткой. Это была та изящная хромированная финочка, которой поигрывал в пивной Кирюшкин.
— Вот это — мое, — сказал он, выдернул финку из дерева, вытер лезвие полой своего щегольского пиджака и спрятал ее в металлический футляр на ремне под пиджаком.
— Тоже неплохо, — похвалил Александр. — Как в кино. Трофейный, американский фильм о ковбоях, взятый в поверженном Берлине. Только зачем?
— Что «зачем»?
— Финка.
— А пушка тебе зачем?
— Привычка. Да и веселее с пушкой ходить ночью по Москве. Чем черт не шутит.
— Он шутит иногда напропалую, — согласился Кирюшкин, — так вот, чтоб он не шутил, финочка нужна и мне. Впрочем — финочка почти игрушечная.
— Когда как. Теперь скажи: для чего мы совершили с тобой экскурсию по следам бомбежки? Может, заинтересовал мой ТТ? С какой стати? Продать — не продам, даже если не будет ни копья. Подарить ради знакомства — не подарю. Так что…
Кирюшкин дружески похлопал Александра по плечу.
— Так что хотел посмотреть, как бьешь из шпалера. Имеющий глаза да увидит. Словам не верю.
Александр отвел плечо из-под руки Кирюшкина.
— Ты мне аплодисменты на спине не устраивай. Скажи точно: зачем тебе это нужно?
— Все, Сашок. Пошли к Логачеву. Глянешь на его голубятню. Логачев знаменит на всю Москву кувыркунистыми, ленточными и черными монахами.
— Кувыркунистыми?
— До войны их называли турманами.
— Хочу посмотреть. Я ведь тоже бывший голубятник.
Как многие замоскворецкие ребята, до войны он водил голубей, устроив в сарае примитивный чердак, гнезда для высиживающих яйца голубок, приполок с нагулом, обтянутым сеткой.
Широкая тень от липы, росшей у глухой стены соседнего дома, испещряла в жаркие дни пятнами и островами крышу сарая, половину заднего двора, в душном запахе листвы и теплого толя стонали изнемогающие в любовной истоме голуби, звали голубок, а они, серебрясь грудками, равнодушно поклевывали коноплю на приполке, и солнечные стрелы скользили по их гордым головкам с аккуратными прическами хохолков. И как возбуждал, как радовал его шум и треск, метельное мелькание крыльев над двором, когда махалом он подымал своих любимцев из тишины беспечного рая, завидев «чужого» в летней синеве за куполами Вишняковской церкви, как азартно было видеть присоединение «чужого» к стае, которая кругами ходила, сверкая белизной в эмалевой глубине неба и как, играя, ярые турманы один за одним будто спотыкались в воздухе, «садились на хвост» и начинали падать вниз, подобно воздушным акробатам, падение их переходило в озорные кувырки, стая снижалась следом за ними, потом наконец с шумом, хлопаньем, с ветром садилась на толевую крышу, и он в охотничьем нетерпении искал глазами чужого, и снизу подкидывал жареную коноплю на приполок нагула, издавая нежный призывный звук, знакомый всем голубятникам: «Кш, кш, кш» — и даже сбивалось дыхание от горячего желания заманить в нагул чужака, затем пойманного приучить к голубятне, увеличить свою стаю, испытывая особое тщеславное чувство. Вид домашних голубей волновал его даже на войне, но видел он их только раза два на брошенных хозяевами фольварках в Восточной Пруссии.
Он демобилизовался в декабре сорок шестого года и в первый же вечер, придя за дровами в сарай, поразился разгрому и запустению — нагул с сеткой был, видимо, кем-то похищен, приполок безобразно сломан, от гнезд не оставалось и следа, лишь коряво обросшие зеленоватым инеем поленья осклизло блеснули при жидком свете зажигалки да почему-то почудился в холодном воздухе горький запах голубиных перьев.
Голубятня Логачева мало чем напоминала довоенную голубятню Александра — здесь чувствовалась зажиточность хозяина, нестесненность в деньгах, удобство и широта в своем деле (а Логачев явно был профессионалом), сарай был большой, двухэтажный, стены первого этажа мастерски обиты вагонкой, вделанные в стены полати застелены солдатскими одеялами, посередине вкопан в земляной пол однотумбовый стол, вокруг тоже вкопаны скамьи с решетчатыми, несколько кокетливыми спинками; лестница на второй этаж — все было оборудовано с любовью и прочно. На втором этаже располагалось царство голубей самых изысканных редких пород, баснословно дорогих — «николаевских», «ленточных», «палевых», «красных монахов», «дутышей», «курносых мраморных»… — царство голубиной аристократии, недосягаемой для безнадежных владельцев скромных «чиграшей», «рябых», «пегих» и «сорок».
Как только Александр вместе с Кирюшкиным вошел в голубятню и тут же поднялся по лестнице, чтобы посмотреть устройство голубиного дома, он хорошо понял, что владелец его не любитель ловить «залапанных чужих», а обладает несметным богатством, и странное щекотное чувство еще полностью не забытой страсти заставило его улыбнуться Логачеву.
— В первый раз вижу такую коллекцию. Здорово! Долго ты собирал красавцев?
— Всю жизнь, — вяло ответил Логачев, и прокуренные усы его неожиданно ощетинились. — А ты чего лыбишься? Своих увидел?
— Своих я распродал до войны. Да у меня таких и не было. — Александр снова улыбнулся, восхищенный слитным воркованием, заполнившим весь второй этаж. — Да, букет ты собрал золотой, Гриша. Не ошибся именем?
— Я тебе пока еще не Гриша! Спрашиваю, чего лыбишься? — повторил вспыльчиво Логачев, и его крошечные, как дробинки, глазки подозрительно засветились.
— Нельзя? Штренк ферботен? — пожал плечами Александр. — Повесил бы для ясности объявление: «Улыбки запрещаются. За нарушение — в морду».
— Не шуткуй надо мной, я не люблю, — предупредил угрожающе Логачев. — Голубятня — храм, а не забегаловка. Особливо для чужих. Здесь молиться надо, а не щериться.
«Нет, Логачев не такой добряк, как показался в забегаловке».
— Пошел к черту, — беззлобно сказал Александр.
— Схлопочешь промеж глаз. Ежели еще вякнешь про черта, сознание на пять минут выключу.
— Что ж, отключай рубильник, — Александр засмеялся. — Посмотрю, как ты это сделаешь. Только не сердись, если я тебя выключу на десять.
— Ну, хватит, хватит пылить без толку! — послышался бодро-властный голос Кирюшкина. — Не для того я привел Сашку, чтобы мы пыль из ковров выбивали. Садись к столу!
И он подвел Александра к столу, где сидели уже знакомые по забегаловке парни — молчаливый гигант «боксер», длинноволосый остроносенький «монах» и незнакомый, совершенно без шеи, круглый человек в поношенном тельнике, капитанской фуражке, его словно ошпаренное обрюзгшее лицо было иссечено лиловыми жилками, как это бывает у пьющих людей; возле его ног в прохладе пола дремала черноухая дворняжка, она то и дело, не открывая глаз, наугад кляцала зубами, отгоняя назойливых мух. Парни с аппетитом ели красную смородину, холмом наваленную на стол из огромного газетного кулька, моряк же опасливо отщипывал по ягодке от кисточки, бросал в рот и, пожевав, всякий раз с отвращением крякал.
— Эй, капитан, а ты, похоже, лягушек или тараканов глотаешь, — мимоходом сказал Кирюшкин, садясь рядом с Александром и выбирая в рдеющем холме кисточку с переспелыми ягодами. — Выпить небось хочешь? Башка как колокол, а во рту стадо ослов ночевало? Надо было прийти к Ираиде.
Грубое лицо капитана приняло жалкое выражение.
— Аркаша, одолжи, дай на полторашку, не то башка лопнет, — забормотал он, и бесцветные глаза его заслезились. — Нам на Северном флоте каждый день — норму, а тут — на мели я…
— Сопьешься ты, Леня, закладываешь без меры, — заметил Кирюшкин неодобрительно и достал несколько купюр из заднего кармана. — Возьми на память. Наследство получишь, бутылку «Жигулевского» поставишь.
Моряк, оживляясь, взял деньги, рванулся с места всем телом, похожим на бочку, выплюнул недожеванную смородину в распахнутые двери сарая и, ритмично потрясая бумажками перед ухом, скомандовал:
— А ну, Шкалик, покажи народу, как барыня танцует! — И заиграл толстыми губами: — А дю дюшки, адю-дю… Ай, барыня, барыня, сударыня-барыня!..
Шкалик послушно вскочил на задние лапы и, весело глядя на помидорообразное лицо хозяина, шлепающего губами, заходил вокруг стола, повесив лапы перед грудью, махая хвостом по полу.
— Молодчага! — похвалил моряк и сделал жест, изображающий аплодисменты. — А теперь покажи, как пьяный валяется.
Шкалик с удивительной покорностью закончил танец, повалился на бок, полежал немного, повернулся, лег на спину, помотал лапами и замер.
— Молодец! — опять похвалил моряк, тщательно пряча деньги. — Кусок колбасы заслужил сполна. Вставай, держи курс к Ираиде.
— Ты, Митя, только сам себя не изобрази под забором, — посоветовал Кирюшкин добродушно.
Моряк лихо сдвинул капитанку на затылок, поднес руку к козырьку.
— Я — как штык. Северная закалка. Вверх килем лежат под забором салаги.
Он свистнул Шкалику и вразвалку, как раскачивающийся шар, двинулся по белому от зноя двору, вдогонку за ним побежал, высунув язык, Шкалик.
За столом продолжали есть смородину, пот стекал с лиц, в сарае не было прохлады, и от жары, от размеренности никому не хотелось говорить, только на втором этаже ворковали, постанывали голуби, изредка постукивали коготки по потолку, иногда слышалось шарканье крыльев, видимо, слетающих с гнезд голубок. В духоте сладко пахло жареной коноплей, теплым, почти горячим пером — знакомые запахи обжитой голубятни. Но были, в общем-то, не знакомы эти молодые парни, чем-то похожие и чем то непохожие на него, Александра, с которыми произошло нежданное объединение в забегаловке, как будто их одинаково связывала, быть может, страсть к голубям, прерванная войной и вот вновь возникшая? Это было не совсем так. Александр уже не испытывал того прежнего чувства от этих голубиных звуков и запахов, оставалось лишь неповторимо далекое отражение детского увлечения, к чему он вряд ли мог вернуться сейчас. Но что-то все-таки сохранялось в нем, звенело успокоительно-милым колокольчиком воспоминаний.
— Да, голубятня замечательная, — сказал Александр, поглядывая на потолок, где постукивали бегущие коготки, потрескивали крылья, происходила любовная голубиная возня после призывного воркования. — И у вас все в порядке, все нормально, ни разу голубей не лямзили?
Все перестали есть. Все посмотрели на него зорко и подозрительно, а в желтых дробинках глаз Логачева злой искоркой промелькнуло: это что за вопрос?
«Боксер», уловив взгляд Логачева, провел по своей колючей, как стерня, стриженой голове и напряженно приставил к контуженному уху клешню-руку, чтобы лучше расслышать.
Длинноволосый с виноватым лицом повернулся к Логачеву, точно молитвенно утешая его, пропел шепотом:
— Ради Бога…
Логачев передернул ноздрями, отчего редкие коричневые усы его стали колючими.
— Для чего ты, хрен с утюгом, речи такие завел? — спросил он хрипло. — Вон, гляди на дверь, жах твою жабу, все железом обито, засовы стальные, сверху ломик на стальной проволоке. Даже если дверь откроют, ломик — по черепушке — и венец с музыкой! Чего ты у нас болтаешь, жах твою жабу? Зачем ты его привел, Аркашка? В забегаловке понравился он мне, вроде свой, а тут глазами зыркает во все углы, как лягаш купленный! Кто он такой?
И Александр не сдержался.
— Слушай, щетинистый, об тебя наверняка спички зажигают! Что ты ко мне пиявкой присосался? На кой дьявол мне твоя голубятня? Ты что — чокнутый или дуростью по голове ударенный? Ни мата, ни водки не люблю! И не терплю многовековое хамство! Контуженых только прощаю! Сам после Курской дуги три месяца заикался. Драться мне с тобой неинтересно. Ну, неинтересно — и все! Парень ты, видать, в силе, но я встречал разных, уверяю тебя! Поэтому давай разойдемся. Спасибо, ребята, за угощение. Пока. Привет. Может быть, и увидимся, если судьба сведет.
И, стараясь смягчить мгновенную вспышку взаимного неприятия, договорил:
— Пожалуй, квиты. Будь здоров, Логачев, король голубятников. — И не спеша пошел к двери, зная по себе простую истину, распространенную людскую болезнь — нелюбовь, неприязнь, подозрительность к незнакомцу лечить не надо: в разведке притиралось то, что притиралось, коли была в этом надобность.
— Чего он сказал? — насторожился «боксер» и завертел стриженой головой. — Никак он на тебя попер, Гришуня?
— Ша, Твердохлебов, не дергайся, — сказал Кирюшкин.
Он сидел за столом и веточкой смородины тихонько водил по щеке, думая о чем-то.
— Стоп, Сашок, побудь. Напылить успеем, — добавил он примирительно и сейчас же моргнул длинноволосому: — Скажи, Эльдар, что-нибудь для души.
— «И сказал фараон…» — проговорил напевно Эльдар и коснулся ладонями щек, точно умываясь. — «Господи, дай мне остановиться…»
— Что это значит? — не понял Александр.
— «И сказал фараон»?.. Пятидесятый стих сорок третьей главы Корана, — завывающим речитативом ответил Эльдар и возвел светлые безгрешные глаза к потолку. — О, слава пророку, да пребудет благословенный мир над ним.
— Откуда ты такое знаешь? Ты татарин?
Эльдар ответил миролюбиво:
— Думаю, так. Отец татарин, мать русская. Наполовину мусульманин, наполовину православный. Изгнан из Московского университета и вышиблен из комсомола за религиозную пропаганду.
— За что?
— За проповеди по Корану и Библии.
— Черт знает что за чудеса! — сказал Александр. — Проповеди? Где ты их читал?
— Несколько раз собирались в аудитории. Затем последовал поцелуй Иуды. Но… не называйте заговором всего того, что народ сей называет заговором, и не бойтесь того, что он боится, и не страшитесь.
— А это?.. Проповедь твоя?
— Нет. Библия. Апостол Исайя, глава восьмая. И к этому из Корана: «Есть ведь над вами хранители…» — проговорил живым тенорком Эльдар и вновь ладонями коснулся щек. — «О люди, нуждаетесь вы в Господе». Часть шестнадцатого стиха тридцать пятой главы Корана.
— С ума сойти, — поразился Александр. — Не то в церквушку, не то в мечеть попал. А почему волосы такие длинные? Тоже по Корану?
— Длинные волосы носили «сейды», потомки пророка Мухаммеда.
— Память потрясающая! Честное слово, таких, как ты, не встречал. И Коран наизусть шпаришь? И Библию? Зачем?
— Ты был на войне и знаешь. Человек зол до умопомрачения, — сказал Эльдар, глядя на свои маленькие, почти женские по форме руки, но корявые и грязные от какой-то физической работы. — Хочу знать, кто и что есть начало всех начал? Сочти всех безумцев в России и в мире. Их счесть невозможно. Можно пересчитать разумных и праведных. Их всего несколько человек.
— А себя относишь к кому?
— К козлам, а не агнцам, — пробормотал Эльдар. — Нужда склоняет и к постыдным делам.
— А интересно, кто они? Праведники? Агнцы? — Александр взглядом описал круг, вбирая в него присутствующих в сарае. — И о себе, конечно, спрашиваю, хоть ты меня не знаешь.
— Все неправедники. Козлищ — океан, агнцев — капли.
— Почему?
— Для чего, Саша, спрашивать? — перебил Кирюшкин. — Морда у всех в пушку. У некоторых в такой перине — глаз не видать. И у тебя пушочек заметен.