— А, это вы? Заходите!
Страху у меня и впрямь поубавилось при виде этого типа, так нелепо похожего на злодея в мелодраме. Блеск его надетого набекрень цилиндра и крахмальной манишки, жест, которым он то и дело подкручивал усы, но более всего высокомерная его усмешка, убеждали меня, что он здесь потерпит неудачу.
Один шаг — и он у нашего столика.
— Извините, — сказал он, ухмыляясь, — что я помешал вашей приятной беседе, но...
— Отнюдь, вас-то нам и недоставало, — заверил я его. — Мистер Сомс и я хотели бы немного поговорить с вами. Не желаете ли присесть? Мистеру Сомсу его сегодняшнее путешествие не принесло никакой — ну ровным счетом никакой — пользы. Мы не хотим сказать, что вся эта затея — надувательство, обычное надувательство. Напротив, мы верим, что у вас были благие намерения. Но, конечно, ваша сделка с ее условиями расторгается.
Дьявол не сказал в ответ ни слова. Он только глянул на Сомса и указал негнущимся пальцем на дверь. Сомс неуклюже поднимался со стула, когда я, отчаянным быстрым движением, схватил два ножа, лежавших на столе, и сложил их крест-накрест. Дьявол резко попятился и, прислонясь к столику позади себя, весь дрожа, отвернулся.
— А вы не суеверны! — прошипел он.
— Ни капельки, — улыбнулся я.
— Сомс, — приказал он, будто своему подчиненному, но не поворачивая лица, — положите ножи рядом!
Сделав моему другу запрещающий жест, я с пафосом обратился к Дьяволу.
— Мистер Сомс, — сказал я, — сатанист-католик!
Но бедный мой друг исполнил приказ Дьявола, а не мой; под неотвратимым взглядом своего господина он встал и протиснулся мимо меня. Я хотел было заговорить, но заговорил он.
— Постарайтесь, — умоляюще сказал он, обернувшись ко мне, пока Дьявол грубо выталкивал его за дверь, — постарайтесь дать им знать, что я существовал!
Еще мгновение, и я тоже был за дверью. Я стоял на улице и смотрел во все стороны — направо, налево, напротив. Светила луна, светили фонари, но ни Сомса, ни того другого — не было.
Я стоял ошеломленный. Ошеломленный, вернулся наконец в маленький зал — кажется, я расплатился с Бертой или с Розой за обед и за ланч за себя и за Сомса; надеюсь, что так, потому что в «Vingtieme» я больше никогда не заходил. С той ночи я вообще избегал Грик-стрит. И многие годы нога моя не ступала даже на площадь Сохо, ибо именно по ней я всю ту ночь бродил и кружил с чувством смутной надежды, не покидающей человека, пока он не удалился от места, где что-то потерял... «По площади безлюдной в час ночной» — эта строка вспомнилась мне во время моей одинокой прогулки, а с ней и все стихотворение; оно звучало у меня в ушах, убеждая в том, сколь трагически отличалась веселая сценка, придуманная поэтом, от его нынешней действительной встречи с тем владыкой, на которого, среди всех владык, мы менее всего должны уповать.
Однако — странно, как ум писателя, даже столь потрясенный, не перестают осаждать мечты и грезы, — я вспоминаю, что остановился перед широким крыльцом, спрашивая себя, не те ли это ступени, на которых лежал юный больной Де Куинси, меж тем как бедняжка Энн со всех ног бежала на Оксфорд-стрит, эту «мачеху с каменным сердцем» их обоих, а потом вернулась с тем «стаканом портвейна и специями», которые — так он считал — спасли ему жизнь. Было ли это то самое крыльцо, к которому в старости Де Куинси потом не раз приходил, дабы его почтить? Я размышлял о судьбе Энн, о причине ее внезапного исчезновения, бегства от ее юного друга и винил себя за то, что это прошлое для меня заменяет настоящее. Бедный исчезнувший Сомс!
Что до меня самого, тут я тоже начал тревожиться. Что мне теперь надо предпринять? Поднимется переполох — «Таинственное исчезновение писателя» и тому подобное? В последний раз его видели, когда он завтракал и обедал вместе со мною. Не лучше ли мне прямо сейчас кликнуть кэб и направиться прямо в Скотланд Ярд? Они сочтут меня сумасшедшим. В конце концов я успокоился — Лондон такой огромный город, и исчезновение какой-то тусклой личности вполне может остаться незамеченным — особенно теперь, в слепящем сверкании грядущего Юбилея. Лучше вовсе помалкивать, решил я.
И решил правильно. Исчезновение Сомса не вызвало никакого шума. О нем совершенно забыли, прежде чем кто-либо — насколько я могу судить — заметил, что его что-то нигде не видно. Возможно, время от времени какой-либо поэт или прозаик спрашивал: «Куда подевался этот бедняга Сомс?» Но я лично ни разу такого вопроса не слышал. Вероятно, стряпчий, через которого он получал ренту, пытался что-то узнать, но никаких сведений об этом у меня не было. Что-то жуткое чудилось мне во всеобщем равнодушии к факту существования Сомса, и я не раз ловил себя на мысли, насколько Наптон, этот еще не родившийся сопляк, будет прав, считая его плодом моего воображения.
В выписке из гнусной книги Наптона есть один пункт, который, возможно, вас озадачит. Как получилось, что автор, хотя я здесь назвал его по имени и процитировал точно слова, которые он напишет, мог не осознать тот очевидный факт, что я ничего не выдумал? Ответ возможен лишь один: Наптон не прочтет последние абзацы этих моих воспоминаний. Подобное отсутствие добросовестности — серьезный недостаток для человека, который берется за научный труд. И я надеюсь, что эти строки попадут на глаза какому-нибудь современнику и сопернику Наптона и приведут к краху Наптона.
Мне приятно думать, что между 1992-м и 1997-м кто-нибудь прочитает это сообщение и убедит мир своими неизбежными поразительными выводами. И у меня есть основания верить, что так и будет. Вы же понимаете — читальный зал, куда Сомс был перенесен Дьяволом, был во всех отношениях точно таким же, каким он будет в этот день 3 июня 1997 года. Отсюда ясно, что в этот день, когда он наступит, там будет то же самое сборище народу, будет там точно в то же время и Сомс, и он, и все они будут делать то, что делали. Теперь вспомните рассказ Сомса о том, какую он произвел сенсацию. Вы можете сказать, что одного отличия его костюма было достаточно, чтобы поразить толпу в форменной одежде. Вы бы так не говорили, если бы хоть раз его увидели. Уверяю вас, Сомс в любую эпоху был бы бесцветным, тусклым. Тот факт, что люди будут на него глазеть и ходить за ним по пятам, и явно его пугаться, можно объяснить лишь предположением, что они каким-то образом будут предупреждены о его призрачном появлении. С жутким любопытством они будут ждать, появится ли он на самом деле. А когда он появится, впечатление, конечно, будет жуткое.
Подлинный, гарантированный, проверенный призрак, но — только призрак. Всего лишь. При своем первом посещении Сомс был существом из плоти и крови, тогда как существа, в среду которых он был заброшен, были только призраками. Я согласен — призраками материальными, осязаемыми, говорящими, но лишенными сознания, призраками-автоматами в здании, которое само было иллюзорным. В следующий раз это здание и эти существа будут реальными. Что ж до Сомса, он там будет лишь как видение. Мне хотелось бы верить, что ему суждено вновь посетить мир реально, физически, сознательно. Мне хотелось бы, чтобы у него был хоть один этот краткий просвет, эта маленькая радость, которая его бы ободрила. Мне его уже не забыть! Он там, и он там навек. Самые строгие моралисты среди вас, возможно, скажут, что он должен винить лишь самого себя. Я, со своей стороны, считаю, что он наказан слишком жестоко. Верно, что тщеславие заслуживает кары, а тщеславие Эноха Сомса было чрезмерным и требовало особого отношения. Но такая мстительная жестокость — это уж лишнее. Вы скажете, он обязался уплатить ту цену, которую платит, это так, но я настаиваю, что его к этому вынудили обманом. Всезнающий Дьявол должен был знать, что мой друг от своего визита в будущее ничего не выиграет. Вся эта история была весьма гнусным жульничеством. Чем больше я о ней думаю, тем ненавистней становится мне Дьявол.
Его-то я потом, после того дня в «Vingtieme», несколько раз встречал то здесь, то там. Однако лишь однажды я видел его вблизи. Было это в Париже. Как-то днем я шел по улице Антен и увидел, что он идет мне навстречу — как всегда, разодетый, помахивающий тростью черного дерева, и с таким видом, будто вся улица — это его владение. При мысли об Энохе Сомсе и о мириадах других вечных страдальцев в империи этой скотины сильнейший холодный гнев нахлынул на меня, и я выпрямился во весь рост. Но, знаете, мы так привыкли кланяться и улыбаться любому знакомому, встреченному на улице, что это движение совершается почти независимо от нашей воли: чтобы удержаться от него, нужно очень резкое усилие и большое присутствие духа. К стыду своему, когда Дьявол прошел мимо меня, я почувствовал, что киваю ему и улыбаюсь. И стыд мой был тем более глубок и жгуч, что он — только представьте! — глянул прямо мне в глаза с величайшим высокомерием.
Стерпеть унижение, намеренное унижение — от него! Меня охватила — и сейчас охватывает — ярость из-за того, что это со мной случилось.
Кто здесь царь?
Мне вспомнилась одна моя давняя мысль. Царь является правителем и духовным отцом ста пятидесяти миллионов людей. Однако лежащая на нем безмерная ответственность мнима. В сущности, перед Богом он отвечает за весьма малое число своих ближних. Если во времена его правления бедняки в его империи были угнетены, если его правление принесло неисчислимые бедствия, кто знает, не был ли истинным и единственным их виновником слуга, чистивший его обувь? А проникни наш взгляд в сокровенные глубины, кто оказался бы там царем, кто королем, а кто кичился бы тем, что он простой слуга?
Радости этого мира
Сколь ужасны мысли Жанны относительно per speculum[27]. Радости этого мира могут оказаться адскими муками, увиденными в зеркале, перевернутыми.
Пленники Лонжюмо
Вчера «Почтальон Лонжюмо» с прискорбием сообщил о кончине супругов Фурми. Эта уважаемая газета, снискавшая заслуженную любовь подписчиков обилием и достоверностью информации, терялась в догадках относительно причин, толкнувших на самоубийство эту пару, которая считалась счастливой.
Вступив в брак в юном возрасте, они прожили двадцать лет, как молодожены, и не покидали города
Избавленные стараниями родителей от денежных забот, способных отравить семейную жизнь, щедро наделенные, напротив того, всеми благами, украшающими подобный союз, законный, разумеется, но удивительно не вяжущийся с потребностью в новизне чувств, которая извечно будоражит непостоянное человеческое сердце, они воплощали в глазах людей чудо вечной любви.
Однажды майским вечером, на следующий день после падения Тьера, они приехали в Лонжюмо на пригородном поезде в сопровождении родителей, прибывших, чтобы помочь им устроиться в прелестной усадьбе, которая должна была дать приют их счастью.
Добросердечные лонжюмяне с умилением взирали па эту юную пару, которую ветеринар без колебаний уподобил Полю и Виргинии.
В тот день они, в самом деле, выглядели очаровательно и напоминали бледных детей владетельного сеньора.
Мэтр Пьекю, самый влиятельный нотариус кантона, приобрел для них у въезда в город уютное, утопающее в зелени гнездышко, которому позавидовали бы мертвецы. Ибо, надо признать, что сад наводил на мысль о заброшенном кладбище. Это сходство, видимо, их не смущало, поскольку они не предприняли ничего, чтобы его сгладить, и заброшенный сад продолжал свободно разрастаться.
По глубоко оригинальному выражению мэтра Пьекю, они жили
К тому же для этого пришлось бы разомкнуть объятия на несколько часов или минут, прервать восторги любви, и, право же, учитывая быстротечность жизни, можно понять этих удивительных супругов, у которых не хватало на это решимости.
Один из величайших людей средневековья, мэтр Жан Толер, рассказывает историю про отшельника, к которому пришел человек попросить некий предмет, имевшийся в его келье. Отшельник счел своим долгом отправиться в келью на поиски этого предмета. Но, войдя, он забыл, зачем пришел, поскольку образ предметов материального мира не задерживался в его сознании. Он вышел и попросил посетителя напомнить ему, чего он хочет. Тот повторил просьбу. Отшельник снова пошел в келью, но, не успев взять нужную вещь, снова забыл о ней. После нескольких неудачных попыток он вынужден был сказать назойливому просителю: «Пойдите и возьмите сами то, что вам нужно, ибо
Супруги Фурми напоминали мне этого отшельника. Они охотно отдали бы все, что у них просят, если бы могли хоть на минуту удержать это в голове.
Их рассеянность была невероятной, слух о ней дошел до Корбея. Однако, судя по всему, она их не огорчала, и их «роковое» решение лишить себя жизни, завидной во всех отношениях, кажется необъяснимым.
Одно давнее уже письмо от несчастного Фурми, с которым я был знаком еще до его женитьбы, позволило мне восстановить методом индукции всю его печальную историю.
Вот это письмо. Быть может, прочтя его, вы поверите, что мой друг не был ни сумасшедшим, ни слабоумным.
«... Уже в десятый, а то и в двадцатый раз, дорогой мой друг, мы самым непростительным образом не сдержали данного тебе обещания. Каково бы ни было твое терпение, я уверен, что больше ты не станешь нас приглашать. Действительно, в этот раз, как и во все предыдущие, нам нет оправдания. Мы написали, что ты можешь рассчитывать на наш приезд, что мы абсолютно свободны. И тем не менее опоздали на поезд, как всегда.
Вот уже
Это длится, повторяю, уже пятнадцать лет, и я чувствую, что это в конце концов нас погубит. Из-за этого я ничего не достиг в жизни, со всеми поссорился, слыву ужасным эгоистом, и моя бедная Жюльетта тоже, естественно, подвергается всеобщему осуждению. С тех пор, как мы поселились в этом проклятом месте, я пропустил семьдесят пять похорон, двенадцать свадеб, три десятка крестин и, наверно, тысячу необходимых визитов и дел. Я оставил умирать в одиночестве тещу, так и не навестив ее ни разу, хотя она болела около года, что стоило нам трех четвертей наследства, которых она в гневе лишила нас, изменив перед смертью завещание.
Я никогда не кончу, если стану перечислять случаи своего непозволительного поведения и все неприятности, в которых повинно то невероятное обстоятельство, что мы не можем вырваться из Лонжюмо. Одним словом, мы самые настоящие
Я опускаю продолжение письма, где мой друг делится со мною переживаниями слишком личными, чтобы я мог предать их гласности. Но даю честное слово, что это был человек незаурядный, достойный любви своей жены, и оба они заслуживали лучшей судьбы, нежели этот бессмысленный и неприглядный конец.
Некоторые детали, которые я, с вашего позволения, сохраню в тайне, приводят меня к мысли, что несчастные супруги были и в самом деле жертвами непостижимых козней Врага рода человеческого, который через посредство нотариуса, несомненно, посланного Адом, заманил их в этот заколдованный уголок Лонжюмо, откуда уже ничто не могло их вырвать.
Я действительно убежден, что они
Знак дьявольского вмешательства я вижу в том, что супруги Фурми были одержимы страстью к путешествиям. По натуре своей эти затворники были кочевниками.
Их всегда обуревала жажда странствий. Пока они были еще женихом и невестой, их видели в Энгиене, в Шуази-ле-Руа, в Медоне, в Кламаре, в Монтрету. Однажды их занесло даже в Сен-Жермен.
В Лонжюмо, который представлялся им островом в Океании, эта страсть к дерзким, неутомимым исследованиям мира, к приключениям на суше и на море разгорелась еще сильней.
В их доме было множество глобусов и географических карт, имелись атласы английские и атласы немецкие. У них была даже карта лунной поверхности, изданная в Готе под редакцией ученого педанта по имени Юстус Пертес.
Когда они не занимались любовью, то читали вместе книги о знаменитых мореплавателях, заполнявшие всю их библиотеку, и не существовало такого туристического журнала или газеты — от «Кругосветного путешествия» до «Бюллетеня Географического общества», на который они не были бы подписаны. Справочники железных дорог и проспекты туристических агентств сыпались на них дождем.
Трудно поверить, но у них всегда стояли наготове упакованные чемоданы. Они постоянно собирались уехать, пуститься в нескончаемое путешествие в самые дальние, самые опасные и неизведанные края.
Я сам получил сорок телеграмм с известием об их предстоящем отъезде на Борнео, на Огненную Землю, в Новую Зеландию или Гренландию.
Несколько раз они действительно чуть не уехали. Но в итоге этого не произошло, они так и не уехали никогда, ибо не в их власти было уехать. Все атомы и молекулы согласно преграждали им путь.
И все же однажды, лет десять назад, они подумали было, что наконец вырвались. Вопреки ожиданиям, им удалось вскочить в вагон первого класса, который должен был умчать их в Версаль. Свобода! Магический круг вот-вот разомкнется!
Поезд тронулся, но они остались на месте. Они сели, разумеется, в отцепленный вагон. Все вернулось к исходной точке.
Единственный путь, который был для них открыт, это, увы, тот, в который они и пустились, и, хорошо их зная, я думаю, что они готовились к нему с трепетом и содроганием.
Тлён, Укбар, Орбис Терциус[28]
Открытием Укбара я обязан сочетанию зеркала и энциклопедии. Зеркало тревожно мерцало в глубине коридора в дачном доме на улице Гаона в Рамос-Мехиа; энциклопедия обманчиво называется The Anglo-American Cyclopaedia (Нью-Йорк, 1917) и представляет собою буквальную, но запоздалую перепечатку Encyclopaedia Britannica 1902 года. Дело было лет пять назад. В тот вечер у меня ужинал Бьой Касарес и мы засиделись, увлеченные спором о том, как лучше написать роман от первого лица, где рассказчик о каких-то событиях умалчивал бы или искажал бы их и впадал во всяческие противоречия, которые позволили бы некоторым — очень немногим — читателям угадать жестокую или банальную подоплеку. Из дальнего конца коридора за нами наблюдало зеркало. Мы обнаружили (поздней ночью подобные открытия неизбежны), что в зеркалах есть что-то жуткое. Тогда Бьой Касарес вспомнил, что один из ересиархов Укбара заявил: зеркала и совокупление отвратительны, ибо умножают количество людей. Я спросил об источнике этого достопамятного изречения, и он ответил, что оно напечатано в The Anglo-American Cyclopaedia, в статье об Укбаре. В нашем доме (который мы сняли с меблировкой) был экземпляр этого издания. На последних страницах тома XXVI мы нашли статью об Упсале; на первых страницах тома XXVII — статью об «Урало-алтайских языках», но ни единого слова об Укбаре. Бьой, слегка смущенный, взял тома указателя. Напрасно подбирал он все мыслимые транскрипции: Укбар, Угбар, Оокбар, Оукбар... Перед уходом он мне сказал, что это какая-то область в Ираке или в Малой Азии. Признаюсь, я кивнул утвердительно, с чувством некоторой неловкости. Мне подумалось, что эта нигде не значащаяся страна и этот безымянный ересиарх были импровизированной выдумкой, которою Бьой из скромности хотел оправдать свою фразу. Бесплодное разглядывание одного из атласов Юстуса Пертеса укрепило мои подозрения.
На другой день Бьой позвонил мне из Буэнос-Айреса. Он сказал, что у него перед глазами статья об Укбаре в XXVI томе энциклопедии. Имени ересиарха там нет, но есть изложение его учения, сформулированное почти в Тех же словах, какими он его передал, хотя, возможно, с литературной точки зрения менее удачное. Он сказал: «Copulation and mirrors are abominable»[29]. Текст энциклопедии гласил: «Для одного из этих гностиков видимый мир был иллюзией или (что точнее) неким софизмом. Зеркала и деторождение ненавистны (mirrors and fatherhood are hateful), ибо умножают и распространяют существующее». Я совершенно искренне сказал, что хотел бы увидеть эту статью. Через несколько дней Бьой ее принес. Это меня удивило — ведь в подробнейших картографических указателях «Erdkunde»[30] Риттера не было и намека на название «Укбар».
Принесенный Бьоем том был действительно томом XXVI Anglo-American Cyclopaedia. На суперобложке и на корешке порядковые слова были те же (Тор — Урс), что и в нашем экземпляре, но вместо 917 страниц было 921. На этих-то дополнительных четырех страницах и находилась статья об Укбаре, не предусмотренная (как читатель наверняка понял) словником. Впоследствии мы установили, что никаких других различий между томами нет. Оба (как я, кажется, уже говорил) — перепечатка десятого тома Encyclopaedia Britannica. Свой экземпляр Бьой приобрел на аукционе.
Мы внимательно прочли статью. Упомянутая Бьоем фраза была, пожалуй, единственным, что там поражало. Все прочее казалось весьма достоверным, было по стилю вполне в духе этого издания и (что естественно) скучновато. Перечитывая, мы обнаружили за этой строгостью слога существенную неопределенность. Из четырнадцати упомянутых в географической части названий мы отыскали только три — Хорасан, Армения, Эрзерум, — как-то двусмысленно включенные в текст. Из имен исторических — лишь одно: обманщика и мага Смердиса, приведенное скорее в смысле метафорическом. В статье как будто указывались границы Укбара, но опорные пункты назывались какие-то неизвестные — реки, да кратеры, да горные цепи этой же области. К примеру, мы прочитали, что на южной границе расположены низменность Цаи-Хальдун и дельта реки Акса и что на островах этой дельты водятся дикие лошади. Это значилось на странице 918. Из исторического раздела (страница 920) мы узнали, что вследствие религиозных преследований в тринадцатом веке правоверные скрывались на островах, где до сих пор сохранились их обелиски и нередко попадаются их каменные зеркала. Раздел «Язык и литература» был короткий. Одно привлекало внимание: там говорилось, что литература Укбара имела фантастический характер и что тамошние эпопеи и легенды никогда не отражали действительности, но описывали воображаемые страны Млехнас и Тлён... В библиографии перечислялись четыре книги, которых мы до сих пор не отыскали, хотя третья из них — Сайлес Хейзлем, «History of the Land Called Uqbar»[31], 1874 — значится в каталогах книжной лавки Бернарда Куорича[32]. Первая в списке «Lesbare und lesenwerthe Bemerkungen uber das Land Ugbar in Klein Asien»[33] имеет дату 1641 год и написана Иоганном Валентином Андрее. Факт, не лишенный интереса: несколько лет спустя я неожиданно встретил это имя у Де Куинси («Writings»[34], том тринадцатый) и узнал, что оно принадлежит немецкому богослову, который в начале XVII века описал вымышленную общину розенкрейцеров — впоследствии основанную другими по образцу, созданному его воображением.
В тот же вечер мы отправились в Национальную библиотеку. Тщетно ворошили атласы, каталоги, ежегодники географических обществ, мемуары путешественников и историков — никто никогда не бывал в Укбаре. В общем указателе энциклопедии Бьоя это название также не фигурировало. На следующий день Карлос Мастронарди (которому я рассказал об этой истории) приметил в книжной лавке Корриентеса и Талькауано черные, позолоченные корешки «Anglo-American Cyclopaedia»... Он зашел в лавку и спросил том XXVI. Разумеется, там не было и намека на Укбар.
Какое-то слабое, все более угасающее воспоминание о Герберте Эше, инженере, служившем на Южной железной дороге, еще сохраняется в гостинице в Адроге, среди буйной жимолости и в мнимой глубине зеркал. При жизни он, как многие англичане, вел существование почти призрачное; после смерти он уже не призрак даже, которым был раньше. А был он высок, худощав, с редкой прямоугольной, когда-то рыжей бородой и, как я понимаю, бездетный вдовец. Через каждые несколько лет ездил в Англию поглядеть там (сужу по фотографиям, которые он нам показывал) на солнечные часы и группу дубов. Мой отец с ним подружился (это, пожалуй, слишком сильно сказано), и дружба у них была вполне английская — из тех, что начинаются с отказа от доверительных признаний, а вскоре обходятся и без диалога. Они обменивались книгами и газетами, часто сражались в шахматы, но молча... Я вспоминаю его в коридоре отеля, с математической книгой в руке, глядящим на неповторимые краски неба. Как-то под вечер мы заговорили о двенадцатеричной системе счисления (в которой двенадцать обозначается через 10). Эш сказал, что он как раз работает над перерасчетом каких-то двенадцатеричных таблиц в шестидесятеричные (в которых шестьдесят обозначается через 10). Он прибавил, что работу эту ему заказал один норвежец в Риу-Гранди-ду-Сул. Восемь лет были мы знакомы, и он ни разу не упомянул, что бывал в тех местах... Мы поговорили о пастушеской жизни, о «капангах»[35], о бразильской этимологии слова «гаучо», которое иные старики на востоке еще произносят «гаугчо», и — да простит меня Бог! — о двенадцатеричных функциях не было больше ни слова. В сентябре 1937 года (нас тогда в отеле не было) Герберт Эш скончался от разрыва аневризмы. За несколько дней до смерти он получил из Бразилии запечатанный и проштемпелеванный пакет. Это была книга ин-октаво. Эш оставил ее в баре, где — много месяцев спустя — я ее обнаружил. Я стал ее перелистывать и вдруг почувствовал легкое головокружение — свое изумление я не стану описывать, ибо речь идет не о моих чувствах, а об Укбаре и Тлёне и Орбис Терциус. Как учит ислам, в некую ночь, которая зовется Ночь Ночей, распахиваются настежь тайные врата небес и вода в кувшинах становится слаще; довелись мне увидеть эти распахнутые врата, я бы не почувствовал того, что почувствовал в этот вечер. Книга была на английском, 1001 страница. На желтом кожаном корешке я прочел любопытную надпись, которая повторялась на суперобложке: «A First Encyclopaedia of Tlon, vol. XI. Hlaer to Jangr»[36]. Год и место издания не указаны. На первой странице и на листке папиросной бумаги, прикрывавшем одну из цветных таблиц, напечатан голубой овал со следующей надписью: «Orbis Tertius». Прошло уже два года с тех пор, как в томе некоей пиратски изданной энциклопедии я обнаружил краткое описание вымышленной страны, — ныне случай подарил мне нечто более ценное и трудоемкое. Ныне я держал в руках обширный, методически составленный раздел со всей историей целой неведомой планеты, с ее архитектурой и распрями, со страхами ее мифологии и звуками ее языков, с ее властителями и морями, с ее минералами и птицами и рыбами, с ее алгеброй и огнем, с ее богословскими и метафизическими контроверсиями. Все изложено четко, связно, без тени намерения поучать или пародийности.
В Одиннадцатом Томе, о котором я рассказываю, есть отсылка к предыдущим и последующим томам. Нестор Ибарра в статье в «N. R. F.»[37], ставшей уже классической, отрицает существование этих других томов; Эсекиель Мартинес Эстрада и Дрие ла Рошель опровергли — и, вероятно, с полным успехом — его сомнения. Однако факт, что покамест самые усердные розыски ничего не дают. Напрасно мы перевернули библиотеки обеих Америк и Европы. Альфонсо Рейес, устав от этих дополнительных трудов детективного свойства, предлагает всем нам сообща приняться за дело воссоздания многих недостающих пухлых томов: ex ungue leonem[38]. Полушутя-полусерьезно он подсчитал, что тут хватит одного поколения «тленистов». Этот смелый вывод возвращает нас к основному вопросу: кто изобретатели Тлёна? Множественное число здесь необходимо, потому что гипотеза об одном изобретателе — этаком бесконечном Лейбнице, трудившемся во мраке неизвестности и скромности, — была единодушно отвергнута. Вероятней всего, этот brave new world[39] — создание тайного общества астрономов, биологов, инженеров, метафизиков, поэтов, химиков, алгебраистов, моралистов, художников, геометров... руководимых неизвестным гением. Людей, сведущих в этих различных науках, есть множество, однако мало есть способных к вымыслу и еще меньше способных подчинить вымысел строгому систематическому плану. План этот так обширен, что доля участия каждого бесконечно мала. Вначале полагали, будто Тлён — это сплошной хаос, безответственный разгул воображения; теперь известно, что это целый мир и что сформулированы, хотя бы предварительно, управляющие им внутренние законы. Кажущиеся противоречия Одиннадцатого Тома — это, могу уверить, краеугольный камень доказательства существования и других томов, такая явная, четкая упорядоченность соблюдена в его изложении. Популярные журналы, с извинительным для них увлечением, сделали общим достоянием зоологию и топографию Тлёна — думаю, что прозрачные тигры и кровавые башни, пожалуй, не заслуживают постоянного внимания всех людей. Попрошу лишь несколько минут, чтобы изложить концепцию мира в Тлёне.
Юм заметил — и это непреложно, — что аргументы Беркли не допускают и тени возражения и не внушают и тени убежденности. Это суждение целиком истинно применительно к нашей земле и целиком ложно применительно к Тлёну. Народы той планеты от природы идеалисты. Их язык и производные от языка — религия, литература, метафизика — предполагают исходный идеализм. Мир для них — не собрание предметов в пространстве, но пестрый ряд отдельных поступков. Для него характерна временная, а не пространственная последовательность. В предполагаемом Ursprache[40] Тлёна, от которого происходят «современные» языки и диалекты, нет существительных, в нем есть безличные глаголы с определениями в виде односложных суффиксов (или префиксов) с адвербиальным значением. Например: нет слова, соответствующего слову «луна», но есть глагол, который можно было бы перевести «лунить» или «лунарить». «Луна поднялась над рекой» звучит «хлер у фанг аксаксаксас мле» или, переводя слово за словом, «вверх над постоянным течь залунело».
Вышесказанное относится к языкам южного полушария. В языках полушария северного (о праязыке которых в Одиннадцатом Томе данных очень мало) первичной клеткой является не глагол, а односложное прилагательное. Существительное образуется путем накопления прилагательных. Не говорят «луна», но «воздушное-светлое на темном-круглом» или «нежном-оранжевом» вместо «неба» или берут любое другое сочетание. В избранном нами примере сочетания прилагательных соответствуют реальному объекту — но это совершенно не обязательно. В литературе данного полушария (как в реальности Мейнонга) царят предметы идеальные, возникающие и исчезающие в единый миг по требованию поэтического замысла. Иногда их определяет только одновременность. Есть предметы, состоящие из двух качеств — видимого и слышимого: цвет восхода и отдаленный крик птицы. Есть состоящие из многих: солнце и вода против груди пловца; смутное розовое свечение за закрытыми веками, ощущения человека, отдающегося течению реки или объятиям сна. Эти объекты второй степени могут сочетаться с другими; с помощью некоторых аббревиатур весь процесс практически может быть бесконечен. Существуют знаменитые поэмы из одного огромнейшего слова. В этом слове интегрирован созданный автором «поэтический объект». Тот факт, что никто не верит в реальность существительных, парадоксальным образом приводит к тому, что их число бесконечно. В языках северного полушария Тлёна есть все имена существительные индоевропейских языков — и еще много сверх того.
Можно без преувеличения сказать, что классическая культура Тлёна состоит всего лишь из одной дисциплины — психологии. Все прочие ей подчинены. Я уже говорил, что обитатели этой планеты понимают мир как ряд ментальных процессов, развертывающихся не в пространстве, а во временной последовательности. Спиноза приписывает своему беспредельному божеству атрибуты протяженности и мышления; в Тлёне никто бы не понял противопоставления первого (характерного лишь для некоторых состояний) и второго — являющегося идеальным синонимом космоса. Иначе говоря: они не допускают, что нечто пространственное может длиться во времени. Зрительное восприятие дыма на горизонте, а затем выгоревшего поля, а затем полупогасшей сигары, причинившей ожог, рассматривается как пример ассоциации идей.
Этот тотальный монизм, или идеализм, делает всякую науку неполноценной. Чтобы объяснить (или определить) некий факт, надо связать его с другим; такая связь, по воззрениям жителей Тлёна, является последующим состоянием объекта, которое не может изменить или пояснить состояние предшествующее. Всякое состояние ума ни к чему не сводимо: даже простой факт называния — id est[41] классификации — приводит к искажению. Отсюда можно было бы заключить, что в Тлёне невозможны науки и даже просто рассуждение. Парадокс заключается в том, что науки существуют, и в бесчисленном количестве. С философскими учениями происходит то же, что с существительными в северном полушарии. Тот факт, что всякая философия — это заведомо диалектическая игра, некая Philosophic des Als Ob[42], способствовал умножению систем. Там создана пропасть систем самых невероятных, но с изящным построением или сенсационным характером. Метафизики Тлёна не стремятся к истине, ни даже к правдоподобию — они ищут поражающего. По их мнению, метафизика — это ветвь фантастической литературы. Они знают, что всякая система есть не что иное, как подчинение всех аспектов мироздания какому-либо одному.
Даже выражение «все аспекты» не годится, ибо предполагает невозможное сочетание мига настоящего и мигов прошедших. Также недопустимо и множественное число — «миги прошедшие», — ибо этим как бы предполагается невозможность иного представления... Одна из философских школ Тлёна пришла к отрицанию времени: по ее рассуждению, настоящее неопределенно, будущее же реально лишь как мысль о нем в настоящем[43]. Другая школа заявляет, что уже «все время» прошло и наша жизнь — это туманное воспоминание или отражение — конечно, искаженное и изувеченное — необратимого процесса. Еще одна школа находит, что история мира — а в ней история наших жизней и мельчайших подробностей наших жизней — записывается неким второстепенным богом в сговоре с демоном. Еще одна — что мир можно сравнить с теми криптограммами, в которых не все знаки наделены значением, и истинно только то, что происходит через каждые триста ночей. Еще одна — что, пока мы спим здесь, мы бодрствуем в ином мире, и, таким образом, каждый человек — это два человека.
Среди учений Тлёна ни одно не вызывало такого шума, как материализм. Некоторые мыслители сформулировали и его — скорее пылко, чем ясно, — в порядке некоего парадокса. Чтобы легче было понять сие непостижимое воззрение, один ересиарх одиннадцатого века[44] придумал софизм с девятью медными монетами, скандальная слава которого в Тлёне сравнима с репутацией элеатских апорий. Есть много версий этого «блестящего рассуждения», в которых указываются различные количества монет и нахождений; привожу самую распространенную.
«Во вторник X проходит по пустынной дороге и теряет девять медных монет. В четверг Y находит на дороге четыре монеты, слегка заржавевшие из-за случившегося в среду дождя. В пятницу Z обнаруживает на дороге три монеты. В ту же пятницу утром X находит две монеты в коридоре своего дома». Ересиарх хотел из этой истории сделать вывод о реальности — id est непрерывности бытия — девяти найденных монет. Он утверждал: «Абсурдно было бы думать, будто четыре из этих монет не существовали между вторником и четвергом, три монеты — между вторником и вечером пятницы и две — между вторником и утром пятницы. Логично же думать, что они существовали — хотя бы каким-то потаенным образом, для человека непостижимым, — во все моменты этих трех отрезков времени».
Язык Тлёна был не пригоден для формулирования этого парадокса — большинство так и не поняло его. Защитники здравого смысла сперва ограничились тем, что отказались верить в правдоподобие анекдота. Они твердили, что это-де словесное жульничество, основанное на необычном употреблении двух неологизмов, не закрепленных обычаем и чуждых строгому логическому рассуждению, а именно глаголов «находить» и «терять», заключающих в себе предвосхищение основания, ибо они предполагают тождество первых девяти монет и последующих. Они напоминали, что всякое существительное (человек, монета, четверг, среда, дождь) имеет только метафорическое значение. Изобличалось коварное описание «слегка заржавевшие из-за случившегося в среду дождя», где предполагается то, что надо доказать: непрерывность существования четырех монет между вторником и четвергом. Объяснялось, что одно дело «подобие» и другое — «тождество», и было сформулировано некое reductio ad absurdum[45] или гипотетический случай, когда девять человек девять ночей подряд испытывают сильную боль. Разве не нелепо, спрашивали, предполагать, что эта боль всегда одна и та же?[46] Говорили, что у ересиарха была лишь одна побудительная причина — кощунственное намерение приписать божественную категорию «бытия» обычным монетам — и что он то отрицает множественность, то признает ее. Приводился аргумент: если подобие предполагает тождество, следовало бы также допустить, что девять монет — это одна-единственная монета.
Невероятным образом эти опровержения были еще не последними. Через сто лет после того, как проблема была сформулирована, мыслитель, не менее блестящий, чем ересиарх, но принадлежавший к ортодоксальной традиции, высказал чрезвычайно смелую гипотезу. В его удачном предположении утверждается, что существует один-единственный субъект, что неделимый этот субъект есть каждое из существ вселенной и что все они суть органы или маски божества. X есть Y и Z. Z находит три монеты, так как вспоминает, что они потерялись у X; X обнаруживает две монеты в коридоре, так как вспоминает, что остальные уже подобраны... Из Одиннадцатого Тома явствует, что полная победа этого идеалистического пантеизма была обусловлена тремя основными факторами: первый — отвращение к солипсизму; второй — возможность сохранить психологию как основу наук; третий — возможность сохранить культ богов. Шопенгауэр (страстный и кристально ясный Шопенгауэр) формулирует весьма близкое учение в первом томе «Parerga und Paralipomena»[47].
Геометрия Тлёна состоит из двух слегка различающихся дисциплин: зрительной и осязательной. Последняя соответствует нашей геометрии и считается подчиненной по отношению к первой. Основа зрительной геометрии — не точка, а поверхность. Эта геометрия не знает параллельных линий и заявляет, что человек, перемещаясь, изменяет окружающие его формы. Основой арифметики Тлёна является понятие бесконечных чисел. Особая важность придается понятиям большего и меньшего, которые нашими математиками обозначаются с помощью > и <. Математики Тлёна утверждают, что сам процесс счета изменяет количество и превращает его из неопределенного в определенное. Тот факт, что несколько индивидуумов, подсчитывая одно и то же количество, приходят к одинаковому результату, представляет для психологов пример ассоциации идей или хорошего упражнения памяти. Мы уже знаем, что в Тлёне объект познания единствен и вечен.
В литературных обычаях также царит идея единственного объекта. Автор редко указывается. Нет понятия «плагиат»: само собой разумеется, что все произведения суть произведения одного автора, вневременного и анонимного. Критика иногда выдумывает авторов: выбираются два различных произведения — к примеру, «Дао Дэ Цзин» и «Тысяча и одна ночь», — приписывают их одному автору, а затем добросовестно определяют психологию этого любопытного homme de lettres...[48]
Отличаются от наших также их книги. Беллетристика разрабатывает один-единственный сюжет со всеми мыслимыми перестановками. Книги философского характера неизменно содержат тезис и антитезис, строго соблюдаемые «про» и «контра» любого учения. Книга, в которой нет ее антикниги, считается незавершенной.
Многие века идеализма не преминули повлиять на реальность. В самых древних областях Тлёна нередки случаи удвоения потерянных предметов. Два человека ищут карандаш; первый находит и ничего не говорит; второй находит другой карандаш, не менее реальный, но более соответствующий его ожиданиям. Эти вторичные предметы называются «хрёнир», и они хотя несколько менее изящны, зато более удобны. Еще до недавних пор «хрёниры» были случайными порождениями рассеянности и забывчивости. Трудно поверить, что методическое их создание насчитывает едва ли сто лет, но так утверждается в Одиннадцатом Томе. Первые попытки были безрезультатны. Однако modus operandi[49] заслуживает упоминания. Комендант одной из государственных тюрем сообщил узникам, что в старом русле реки имеются древние захоронения, и посулил свободу тем, кто найдет что-нибудь стоящее. За несколько месяцев до начала раскопок их познакомили с фотоснимками того, что они должны найти. Эта первая попытка показала, что надежда и жадность могут помешать: после недели работы лопатой и киркой не удалось откопать никакого «хрёна», кроме ржавого колеса, из эпохи более поздней, чем время эксперимента. Эксперимент держали в секрете, а затем повторили в четырех колледжах. В трех была полная неудача, в четвертом же (директор которого внезапно скончался в самом начале раскопок) ученики откопали — или создали — золотую маску, древний меч, две или три глиняные амфоры и зеленоватый, увечный торс царя с надписью на груди, которую расшифровать не удалось. Так обнаружилась непригодность свидетелей, знающих про экспериментальный характер поисков... Изыскания в массовом масштабе производят предметы с противоречивыми свойствами; предпочтение ныне отдается раскопкам индивидуальным, даже импровизированным. Методическая разработка «хрёниров» (сказано в Одиннадцатом Томе) сослужила археологам неоценимую службу: она позволила скрашивать и даже изменять прошлое, которое теперь не менее пластично и послушно, чем будущее. Любопытный факт: в «хренирах» второй и третьей степени — то есть «хренирах», производных от другого «хрёна», и «хренирах», производных от «хрёна» «хрёна», — отмечается усиление искажений исходного «хрёна»; «хрениры» пятой степени почти подобны ему; «хрениры» девятой степени можно спутать со второй; а в «хренирах» одиннадцатой степени наблюдается чистота линий, которой нет у оригиналов. Процесс тут периодический: в «хрёне» двенадцатой степени уже начинается ухудшение. Более удивителен и чист по форме, чем любой «хрён», иногда бывает «ур» — предмет, произведенный внушением, объект, извлеченный из небытия надеждой. Великолепная золотая маска, о которой я говорил, — яркий тому пример.
Вещи в Тлёне удваиваются, но у них также есть тенденция меркнуть и утрачивать детали, когда люди про них забывают. Классический пример — порог, существовавший, пока на него ступал некий нищий, и исчезнувший из виду, когда тот умер. Случалось, какие-нибудь птицы или лощадь спасали от исчезновения развалины амфитеатра.
В марте 1941-го в книге Хинтона, принадлежавшей Герберту Эшу, было обнаружено написанное от руки письмо Гуннара Эрфьорда. На конверте стоял почтовый штемпель Оуро-Прето; в письме полностью разъяснялась тайна Тлёна. Начало этой блестящей истории было положено в некий вечер первой половины XVII века — не то в Люцерне, не то в Лондоне. Было основано тайное и благорасположенное общество (среди членов которого был Дальгарно, а затем Джордж Беркли) с целью выдумать страну. В туманной первоначальной программе фигурировали «герметические штудии», благотворительность и каббала. К этому раннему периоду относится любопытная книга Андрее. После нескольких лет совещаний и предварительных обобщений члены общества поняли, что для воспроизведения целой страны не хватит одного поколения. Они решили, что каждый из входящих в общество должен избрать себе ученика для продолжения дела. Такая «наследственная» система оказалась эффективной: после двух веков гонений братство возродилось в Америке. В 1824 году в Мемфисе (штат Теннесси) один из участников заводит разговор с миллионером-аскетом Эзрой Бакли. Тот с некоторым презрением дает ему высказаться — и высмеивает скромность их плана. Бакли говорит, что в Америке нелепо выдумывать страну, и предложил выдумать планету. К этой грандиозной идее он прибавил вторую, плод своего нигилизма[50]: обязательно хранить гигантский замысел в тайне. В то время как раз были выпущены двадцать томов Encyclopaedia Britannica; Бакли предлагает создать методическую энциклопедию вымышленной планеты. Пусть себе описывают сколько хотят золотоносные горные хребты, судоходные реки, луга с быками и бизонами, тамошних негров, публичные дома и доллары, но с одним условием: «Это произведение не вступит в союз с обманщиком Иисусом Христом». Бакли не верил в Бога, но хотел доказать несуществующему Богу, что смертные люди способны создать целый мир. Бакли умер от яда в Батон-Руж в 1828 году; в 1914 году общество вручает своим сотрудникам — а их было триста — последний том Первой энциклопедии Тлёна. Издание это тайное: составляющие его сорок томов (самое грандиозное сочинение, когда-либо затеянное людьми) должны были послужить основой для другого, более подробного, написанного уже не на английском языке, но на одном из языков Тлёна. Этот обзор иллюзорного мира предварительно и был назван Orbis Tertius, и одним из его скромных демиургов был Герберт Эш — то ли как агент Гуннара Эрфьорда, то ли как член общества. То, что он получил экземпляр Одиннадцатого Тома, как будто подкрепляет второе предположение. Ну а другие тома? В 1942 году события разыгрались одно за другим. С особенной четкостью вспоминается мне одно из первых, и, по-моему, я отчасти почувствовал его пророческий характер. Произошло оно в особняке на улице Лаприда напротив светлого, высокого, выходившего на запад балкона. Княгиня де Фосиньи Люсенж получила из Пуатье свою серебряную посуду. Из обширных недр ящика, испещренного иностранными печатями, появлялись изящные неподвижные вещи: серебро из Утрехта и Парижа с угловатой геральдической фауной, самовар. Среди всего этого живой, мелкой дрожью спящей птицы таинственно трепетал компас. Княгиня не признала его своим. Синяя стрелка устремлялась к магнитному полюсу, металлический корпус был выпуклый, буквы на его округлости соответствовали одному из алфавитов Тлёна. Таково было первое вторжение фантастического мира в мир реальный. Странно-тревожное совпадение сделало меня свидетелем и второго случая. Он произошел несколько месяцев спустя в харчевне одного бразильца в Кучилья-Негра. Аморим и я возвращались из Санта-Аны. Разлив реки Такуарембо вынудил нас испытать (и вытерпеть) тамошнее примитивное гостеприимство. Хозяин поставил для нас скрипучие кровати в большой комнате, загроможденной бочками и винными мехами. Мы улеглись, но до самого рассвета не давал нам уснуть пьяный сосед за стенкой, который то долго и вычурно ругался, то, завывая, распевал милонги — вернее, одну милонгу. Мы, естественно, приписывали эти нестихавшие вопли действию жгучей тростниковой водки нашего хозяина... На заре соседа нашли в коридоре мертвым. Его хриплый голос ввел нас в заблуждение — то был молодой парень. Из пояса пьяницы выпало несколько монет и конус из блестящего металла диаметром в игральную кость.
Напрасно какой-то мальчуган пытался подобрать этот конус. Его с трудом поднял взрослый мужчина. Я несколько минут подержал его на ладони; вспоминаю, что тяжесть была невыносимая, и, когда конус забрали, ощущение ее еще длилось какое-то время. Вспоминаю также четко очерченный кружок — след, оставшийся на ладони. Маленький предмет такой невероятной тяжести вызывал неприятное чувство отвращения и страха. Один из местных предложил бросить его в их быструю реку. За несколько песо Аморим его приобрел. О мертвом никто ничего не знал, кроме того, что он «с границ». Эти маленькие, тяжеленные конусы (из металла, на земле неизвестного) являются символами божества в некоторых религиях Тлёна.
Здесь я заканчиваю лично меня касающуюся часть повествования. Остальное живет в памяти (если не в надеждах или страхах) всех моих читателей. Достаточно лишь напомнить или назвать следующие факты — в самых кратких словах, которые емкая всеобщая память может дополнить и развить. В 1944 году некто, изучавший газету «The American» (Нэшвилл, штат Теннесси), обнаружил в библиотеке Мемфиса все сорок томов Первой энциклопедии Тлёна. До нынешнего дня продолжается спор, было ли то открытие случайное или же с соизволения правителей все еще туманного Orbis Tertius. Правдоподобнее второе. Некоторые невероятные утверждения Одиннадцатого Тома (например, размножение «хрёниров») в мемфисском экземпляре опущены или смягчены, можно предположить, что эти исправления внесены согласно с планом изобразить мир, который бы не был слишком уж несовместим с миром реальным. Рассеивание предметов из Тлёна по разным странам, видимо, должно было завершить этот план...[51] Факт, что мировая печать подняла невероятный шум вокруг «находки». Учебники, антологии, краткие изложения, точные переводы, авторизованные и пиратские перепечатки Величайшего Произведения Людей наводнили и продолжают наводнять земной шар. Почти сразу же реальность стала уступать в разных пунктах. Правда, она жаждала уступить. Десять лет тому назад достаточно было любого симметричного построения с видимостью порядка — диалектического материализма, антисемитизма, нацизма, — чтобы заворожить людей. Как же не поддаться обаянию Тлёна, подробной и очевидной картине упорядоченной планеты? Бесполезно возражать, что ведь реальность тоже упорядочена. Да, возможно, но упорядочена-то она согласно законам божественным — даю перевод: законам бесчеловечным, которые нам никогда не постигнуть. Тлён — даже если это лабиринт, зато лабиринт, придуманный людьми, лабиринт, созданный для того, чтобы в нем разбирались люди.
Контакты с Тлёном и привычка к нему разложили наш мир. Очарованное стройностью, человечество все больше забывает, что это стройность замысла шахматистов, а не ангелов. Уже проник в школы «первоначальный язык» (гипотетический) Тлёна, уже преподавание гармоничной (и полной волнующих эпизодов) истории Тлёна заслонило ту историю, которая властвовала над моим детством; уже в памяти людей фиктивное прошлое вытесняет другое, о котором мы ничего с уверенностью не знаем — даже того, что оно лживо. Произошли перемены в нумизматике, в фармакологии и археологии. Думаю, что и биологию, и математику также ожидают превращения... Рассеянная по земному шару династия ученых-одиночек изменила лик земли. Их дело продолжается. Если наши предсказания сбудутся, то лет через сто кто-нибудь обнаружит сто томов Второй энциклопедии Тлёна.
Тогда исчезнут с нашей планеты английский, и французский, и испанский языки. Мир станет Тлёном. Мне это все равно, в тихом убежище отеля в Адроге я занимаюсь обработкой переложения в духе Кеведо (печатать его я не собираюсь) «Погребальной урны» Брауна.