Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: По следам Георгия Чёрного - Юрий Михайлович Лощиц на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Действительно, кое-что он за давностью лет запамятовал, кое-где высказался чересчур категорично. Например, по поводу обстоятельств написания Пушкиным стихотворения «Дочери Карагеоргия».

Поэт, утверждает Липранди, «никогда не видел дочери Карагеоргия», которой в это время к тому же было, по его подсчётам, «не более 6–7 лет». Не видел же её потому, что хотя «мать её, в начале 1820 года, приезжала на некоторое время в Кишинёв», но постоянно здесь с дочерью не жила и «месяца за три до приезда Пушкина, возвратилась в Хотин; Пушкин же, что я знаю положительно, никогда в Хотине не был…». Здесь мемуарист ошибся: во-первых, в Бессарабии после смерти Георгия Чёрного оставались две из четырёх его дочерей, старшая из которых была уже сама вдовою. Сербский биограф Карагеоргия, сообщающий эти сведения, добавляет, что муж Сары — так звали старшую дочь — умер в Хотине в 1816 году. Из другого источника известно, что обе вдовы, мать со старшей дочерью, неоднократно приезжали в 1820 году в Кишинёв по личным своим делам к наместнику Бессарабии, генерал-лейтенанту Инзову, в особняке которого обосновался опальный поэт вскоре по прибытии в город. Словом, Пушкин мог видеть молодую вдову в промежутке между 21 сентября и 5 октября — датой написания «Дочери Карагеоргия». О том же, что стихотворение обращено к старшей дочери, а не к ребёнку, свидетельствует сам его текст:

Гроза луны, свободы воин, Покрытый кровию святой, Чудесный твой отец, преступник и герой, И ужаса людей, и славы был достоин. Тебя, младенца, он ласкал На пламенной груди рукой окровавленной; Твоей игрушкой был кинжал. Братоубийством изощренный… Как часто, возбудив свирепой мести жар, Он, молча, над твоей невинной колыбелью Убийства нового обдумывал удар И лепет твой внимал, и не был чужд веселью! Таков был: сумрачный, ужасный до конца. Но ты, прекрасная, ты бурный век отца Смиренной жизнию пред небом искупила: С могилы грозной к небесам Она, как сладкий фимиам, Как чистая любви молитва, восходила.

Конечно, эти строки, сразу видно (сразу бы увидел и Липранди, перечитай он стихотворение), обращены не к ребенку «6–7 лет». Возраст слишком малый, недостаточный, чтобы «смиренной жизнью» искупить «бурный век отца». Для такого искупления понадобилась жизнь сознательная, духовно-деятельная. Понадобилась осмысленная «чистая любви молитва». Дочь, во мнении поэта, встаёт вровень с великим своим отцом и в чём-то существенном как личность даже превосходит его, потому что осознанным подвигом смирения и любви ходатайствует за отца, искупает его страшные деяния…

Какой необычный для молодого Пушкина женский образ, удивимся мы. Какой решительный порыв к новому пониманию женской красоты — не внешней «прелести», но красоты сокровенной, целомудренно-чистой; порыв к тому идеалу женского естества, который будет отныне реять перед Пушкиным до конца его дней — то в облике «гения чистой красоты», то в образе Татьяны, то в лике мадонны.

Да и всё это стихотворение в целом — порыв в совершенно новую для поэта реальность, настолько ещё странную, неосвоенную, что он будто замирает на полпути. Какие загадочно-величественные — хочется добавить: преувеличенные — образы, какая вдруг малопривычная для Пушкина сумрачная и вместе с тем торжественная живопись!

Карагеоргий для него одновременно «преступник и герой», достойный ужаса и восхищения. Не этот ли самый принцип изображения разовьется затем в характеристике Петра из «Полтавы»: «Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен. Он весь, как божия гроза…»

Ощущается громадность впечатления, произведенного личностью Георгия Чёрного на поэта. И может быть, некоторая растерянность руки, неспособность пока что передать эти впечатления без помощи чрезмерных образов, расплывающихся в своих мрачных очертаниях. Поэт как бы зачарован этим безгласным пока видением. Пушкину понадобятся годы, чтобы это самому себе внушённое наваждение рассеялось, и он узрел иного Георгия Чёрного — в человеческой плоти, твёрдо стоящего на земле.

Итак, «Дочери Карагеоргия» — если не самое первое, то одно из первых стихотворений, написанных им в Кишинёве. Похоже, Пушкин тем самым исполнял давно созревшее намерение, нужен был лишь повод, толчок. Похоже, он заранее рассчитывал на эту встречу с семейством сербского вождя и его воеводами, жившими в Бессарабии. Крошечную горстку являли они собой в стоязыком Кишинёве. Иголку в стоге сена, но эту иголку он обнаружил мгновенно.

Собеседуя на квартире Липранди со знаменитыми воинами, господарями и кнезами, мог он быть счастлив: наконец-то видит настоящих рыцарей Сербии, в том числе и настоящих гайдуков, а не тех ряженых гайдуков и гайдучат, что во времена его детства мелькали на московских улицах. Примостившиеся на запятках парадных карет, они проворно соскакивали, когда карета остановится, чтобы открыть дверцу и опустить бархатную ступеньку, на которую капризно опустится туфелька какой-нибудь юной павы.

Среди воевод в первую очередь достоин был внимания Яков Ненадович. Благородная отрасль знаменитого старосербского рода Ненадовичей, он в самом начале Первого восстания возмутил Валекский округ и покорил город Шабац. Успехи восстания поначалу и состояли в захвате городов, потому что турки жили исключительно в городах, в сельскую местность редко высовывались — лишь по случаю сбора ежегодных даней или для облав на разбойных гайдуков. Ненадович часто действовал самостоятельно от Чёрного. Их отношения даже смахивали временами на соперничество. Но когда господари всё же предложили в старейшины восставших безродного, хотя и бесстрашного гайдука, а не его, Ненадовича, чьи предки воспеты ещё древними гуслярами, Яков смирился. Зато в Правительствующем сербском Совете его ублажили высокой должностью «попечителя», и он ведал внутренними делами всей страны. Что греха таить, и в Совете он не раз ссорился с Чёрным, опасаясь, как и другие господари, усиления единоличной власти вождя. Чёрный в свой черёд опасался, как бы его приближенные не разодрали эту власть, а с нею и все земли Сербии, на клочки.

Не зря говорят: власть держать — не котенка гладить. Жёсткая была у Георгия рука, нравом вышел в отца своего. Не напрасно у сербов считается: «какав отац, такав син». Но когда идёт война, да ещё с таким безжалостным врагом, тут уж нe до нежностей… Однажды Георгий Петрович в упор застрелил провинившегося воеводу недавно отстроенной крепости. Тот, заслышав о приближении большого войска турок, в панику впал, велел срыть укрепления, а пушки утопить в Мораве. Когда Чёрный прискакал со своими момками и увидел, что творится, в ярости выхватил пистолет и разрядил в подлого труса… Или надо было его пожалеть, а? Нет, лучше мы пожалеем наших младенцев, которых турки, издеваясь над таинством крещения, окунали в кипяток. Пожалеем тех несчастных, из чьих черепов враги выкладывали, вперемешку с камнями, башни при дорогах. Сербию пожалеем, а не тех, кто, увидев за полверсты всадника в тюрбане, выдергивает пистолет из-за пояса и… отшвыривает подальше в кусты.

Можно догадываться, Пушкин желал побольше узнать от дарованных судьбой собеседников и о гайдуках.

Что ж, давно они в Сербии завелись, гайдуки, почитай, с тех пор, как заявились в её пределы турки. Много было лесных храбрецов, так много, что на всех и песен не хватило. Но если о последних по времени говорить, над всеми гайдуками высился гайдук Велько. Сербы его чтят ничуть не меньше, чем Георгия Петровича. Этот Велько был любимцем всех восставших, он словно народился с пистолетом за пазухой и воевать любил больше всего на свете. «Дай Бог, — говаривал, — чтобы сербы не мирились с турками, покуда я жив, а как умру, пусть себе живут спокойно». Много денег, с бою добытых, прошло через его руки, но он любил их добывать, потому что ещё больше любил раздавать. Славно пожил Велько Петрович и погиб, как подобает юнаку. Турки принудили его отряд запереться в крепости Неготин. Когда кончились у осаждённых боевые заряды, он велел лить пули из ложек, из подсвечников, а пушки заряжать вместо картечи монетами. То-то звонкая выходила пальба… Его и самого убили из пушки, не пожалели целого заряда на одного человека. Не зря про Велько, когда ещё жив был, пели песни… Очень любил он русских, ни за что не хотел верить, когда говорили ему, что Наполеон взял Москву…

На квартире Липранди Пушкин слышал, как звучат знаменитые сербские песни, сопровождаемые однообразным гудением гуслей. При этих звуках на лицах старых воинов будто разглаживались морщины. «Ко пева, зла не има». Тут были и сказания про древних князей и юнаков времён Косовской битвы, и песни о событиях дня вчерашнего. Но Пушкин не только слушал. «От помянутых же воевод, — пишет Липранди, — он собирал песни и часто при мне спрашивал о значении тех или других слов для перевода».

Перед нами — первое в жизни Пушкина свидетельство о нём как собирателе народного творчества. Сохранились тексты русских народных песен, которые в разных губерниях России он запишет позже и в 1833 году передаст их для издания своему московскому знакомому Петру Васильевичу Киреевскому. Но его записи времён кишинёвской ссылки, где они? Знакомство с ними помогло бы осветить до сих пор во многом неясные очертания его долгого пути к «Песням западных славян». Более того, эти записи, эти дерзкие и, может быть, отчасти неловкие заплывы в стихию родственного славянского языка явили бы нам один из ранних примеров «всемирной отзывчивости» Пушкина. Находись сейчас рядом с ним в этой комнате Вук Караджич, собиратель куда более опытный, конечно, и у Пушкина дело спорилось бы иначе. Но, свидетельствует Липранди, поэт и так старался: не стесняясь, расспрашивал о смысле непонятных ему слов и выражений.

Так же он вёл себя и в Измаиле, куда ездил вместе с подполковником и где их «приняли со славянским радушием» в семье местного торговца Славича. На другой день Пушкин сообщил приятелю, что родственница хозяина «продиктовала ему какую-то славянскую песню; но беда в том, что в ней есть слова иллирийского наречия, которых он не понимает, а она, кроме своего родного и итальянского языка, других не знает, но что завтра кого-то найдут и растолкуют». В этих упражнениях начинающего собирателя, не правда ли, обращает на себя внимание твёрдая хватка, напор и цепкость. Он ищет по-настоящему и там, где натыкается на стену, привлекает на помощь кого лишь можно. Как ни трудны эти первые шаги, но заготовка впрок начата…

«Пушкин проснулся ранее меня. Открыв глаза, я увидел, что он сидел на вчерашнем месте, в том же положении, совершенно ещё не одетый, и лоскутки бумаги около него. В этот момент он держал в руках перо, которым как бы бил такт, читая что-то; то понижал, то подымал голову. Увидев меня проснувшимся уже, он собрал свои лоскутки, стал одеваться…»

Простим военному разведчику это нечаянное или профессиональное подглядывание. Мы должны быть благодарны ему за такого Пушкина, подсмотренного в час сокровенного труда. Жаль только, что никто никогда уже не узнает, что же там было, на этих лоскутках — строки «Цыган», «Чёрной шали» или записанная позавчера песня со словами «иллирийского наречия»…

«Шедевр из шедевров»

1835-й год. Журнал «Библиотека для чтения» начинает печатать пушкинские «Песни западных славян». В том же году они полностью, с авторскими предисловием и примечаниями, переиздаются в составе четвёртой части «Стихотворений» Александра Пушкина. В цикл включены две песни, переведенные из сборника народных песен Вука Караджича, и три, сочиненные самим Пушкиным, в том числе две — на сюжеты из современной сербской жизни: «Песня о Георгии Чёрном» и «Воевода Милош». Остаётся неясным, почему он прервал работу над переводом знаменитой «Хасанагиницы» («Что белеется на горе зеленой?»), также взятой из собрания песен Караджича. Остаётся также непонятным, почему поэт не завершил начатое им третье самостоятельное стихотворение о недавних кровавых событиях в Сербии, стихотворение, в котором, судя по сохранившимся отрывкам, изображается столкновение двух народных вождей — Георгия Черного и воеводы Милоша Обреновича. Вот эти отрывки:

Менко Вуич грамоту пишет Георгию, своему побратиму: «Берегися, Черный Георгий, Над тобой подымается туча, Ярый враг извести тебя хочет, Недруг хитрый, Милош Обренович. Он в Хотин подослал потаенно Янка младшего с Павлом…» --------- — Осердился Георгий Петрович, Засверкали черные очи, Нахмурились черные брови.

Судя по энергичной завязке, сюжет о столкновении двух вождей был нужен автору «Песен западных славян» для того, чтобы соседство в цикле «Песни о Георгии Чёрном» и «Воеводы Милоша» не создало у читателя иллюзию почти идиллической преемственности между первым и вторым, которой на самом деле не было. (Существует мнение, что сюжет о распре вождей Пушкин намеренно оборвал на завязке, понимая, что все равно не сможет опубликовать стихотворение по соображениям чисто политическим: Милош Обренович в 1835 году, несмотря на новые вспышки недовольства в народе, продолжал править Сербией, и русский двор оказывал ему покровительство).

Как почти всякий пушкинский отрывок, как и всякая его незавершённая вещь, это стихотворение интригует необыкновенно, вызывая почти болезненную в своей неудовлетворенности жажду: но что же, что именно предполагал дальше сказать Пушкин?.. Ведь, как мы помним, в «Сербской революции» Леопольда Ранке, написанной по материалам Караджича, нет и намёка на то, что Георгий Петрович, ещё в Хотине живя, до своего рокового путешествия в Сербию, знал о коварном замысле бывшего соратника, кнеза Милоша. Сам ли Пушкин придумал этих «Янка младшего с Павлом», тайно подосланных Обреновичем в Хотин, или воспользовался свидетельствами своих кишинёвских собеседников — сербских воевод? Вряд ли на эти вопросы можно будет когда-нибудь ответить. «Песни западных славян» всегда будут томить новых своих читателей, беспокоить недопетостью, тайной недовоплощённости. Только ли из этих шестнадцати стихотворений, образующих окончательный состав цикла, замышлял Пушкин собрать «Песни…»? Не было ли у него замысла, помимо «Хасанагиницы» и «Менко Вуич грамоту пишет…», добавить сюда ещё и два недавно сделанных перевода из Мицкевича («Будрыс и его сыновья» и «Воевода»)? Да и само стихотворение о Мицкевиче («Он между нами жил…»), написанное в пору работы над циклом «Песен…», разве не относится к их тематике непосредственнейшим образом? Кажется, в воображении поэта уже грезился гораздо более обширный свод «Песен западных славян», куда вошли бы и переводы с польского, и написанный на украинском материале «Гусар», и стихотворный укор Мицкевичу, и конечно же пламенная политическая публицистика 1831 года, скреплённая думой о славянской семье и о старом домашнем споре «славян между собою», который никому постороннему разрешить не дано. По крайней мере, такой обширный свод «славянской» лирики зрелого Пушкина, какое бы условное имя мы ему ни дали, существует объективно. Его тематика ясна, его хронологические границы отчётливы: самый конец 20-х — первая половина 30-х годов. Но это поистине недопетые песни — как недопето сказание о вражде двух сербских вождей, как недопета пушкинская «Хасанагиница», как недосказанным осталось моление Пушкина за Мицкевича:

Знакомый голос!.. Боже! освяти В нём сердце правдою твоей и миром, И возврати ему…

Смиримся! Наша жажда ненасытима. Пушкин тут ещё раз умолк на полуслове, хотя, если прислушаться, то и молчание его говорит не меньше, чем прозвучавшие слова. Потому что этим молчанием он приглашает нас додумать то, на что и слов-то тратить ему уже нет нужды.

Но вернемся всё-таки к шестнадцати каноническим стихотворениям цикла, обратимся к самому выдающемуся из них.

Не два волка в овраге грызутся, Отец с сыном в пещере бранятся, —

таков зачин этого короткого, всего в пятьдесят строк, эпического повествования о домашнем споре «славян между собою» и о том, почему Георгия Петровича прозвали Чёрным. В «Песнях западных славян» это, пожалуй, самое «сербское» стихотворение. Но одновременно и самое русское среди других, если иметь в виду его образный строй, выдержанный в духе народнопоэтической культуры. Пушкин тут совершенно свободно говорит на языке сразу двух народных культур — русской и сербской:

Старый Петро сына укоряет: «Бунтовщик ты, злодей проклятый! Не боишься ты Господа Бога, Где тебе с султаном тягаться, Воевать с белградским пашою! Аль о двух головах ты родился? Пропадай ты себе, окаянный, Да зачем ты всю Сербию губишь?» Отвечает Георгий угрюмо: «Из ума, старик, видно, выжил, Коли лаешь безумные речи».

Потрясает здесь обнаженность человеческих чувств, неколебимая, какая-то исступлённая и яростная уверенность каждого в своей правоте.

Старый Петро пуще осердился, Пуще он бранится, бушует. Хочет он отправиться в Белград, Туркам выдать ослушного сына, Объявить убежище сербов. Он из темной пещеры выходит…

И тут следует такой неожиданный, но совершенно оправданный психологический перелом в поведении сына:

Георгий старика догоняет: «Воротися, отец, воротися! Отпусти мне невольное слово». Старый Петро не слушает, грозится: «Вот ужо, разбойник, тебе будет!» Сын ему вперед забегает, Старику кланяется в ноги. Не взглянул на него старый Петро.

Какое погибельное горение страстей! Нельзя не восхититься и отцом, и сыном, прямолинейной неумолимостью одного, податливой сокрушенностью другого. И всё-таки родное стремительно спешит на разрыв: как бы ни винился сын, он не обещает отцу отказаться от задуманного, он тоже до конца неумолим.

Догоняет вновь его Георгий И хватает за сивую косу, «Воротись ради Господа Бога, Не введи ты меня в искушенье!» Отпихнул старик его сердито И пошел по белградской дороге. Горько, горько Георгий заплакал, Пистолет из-за пояса вынул, Взвел курок да и выстрелил тут же.

И вот — место, одно их самых поразительных, да и самых загадочных, может быть, во всей русской поэзии:

Закричал Петро, зашатавшись: «Помоги мне, Георгий, я ранен!» И упал на дорогу бездыханен.

Право же, разве об этом кто-нибудь когда-нибудь писал до Пушкина: смертельно раненный отец призывает на помощь сына, только что в него стрелявшего. Тут что-то одно: или старый Петро тем самым показывает, что простил убийцу? Или же для него чудовищна сама возможность заподозрить Георгия в святотатстве, и он думает, что стрелял кто-то другой? Или ещё: знает, кто стрелял, и простить не может, но так могуществен и не подвластен уму инстинкт отцовской любви, что не может он теперь не подозвать сына. Поистине бездну человеческого содержания разверзает Пушкин на пространстве нескольких стихотворных строк.

Весь ужас от содеянного и услышанного, пережитый в эти секунды Георгием, умещён в одну лишь строку:

Сын бегом в пещеру воротился.

Или, может, в одно только слово — «бегом».

Его мать вышла ему навстречу. «Что, Георгий, куда делся Петро?» Отвечает Георгий сурово: «За обедом старик пьян напился И заснул на белградской дороге».

Какой жестокий, даже циничный, скажем мы, ответ. Но иносказание, вложенное в уста отцеубийцы, для Пушкина — самый короткий способ передать, как смятенно противоборствуют в душе Георгия угрызения совести, желание отшутиться от содеянного и вызревающая уверенность в том, что поступить можно было только так. Поэт намеренно использует здесь обычную эпическую формулу народного отношения к смерти: погибнуть — напиться допьяна. Можно вспомнить хотя бы знаменитое место из «Слова о полку Игореве»: «Ту кроваваго вина не доста; ту пир докончаша храбрии русичи; сваты попоиша, а сами полегоша…» Георгий говорит иносказательно не для того, чтобы прикрыться своим ответом, а потому что никаким прямым объяснением не может оправдаться перед матерью, перед другими людьми.

Догадалась она, завопила: «Будь же Богом проклят ты, чёрный, Коль убил ты отца родного!» С той поры Георгий Петрович У людей прозывается Чёрный.

«Читая эти стихи, невольно подумаешь, что они переведены с сербского», — заметил современник Пушкина, русский учёный-славист Измаил Иванович Срезневский, прочитав «Песню о Георгии Чёрном». Впечатление тем более ценное, что принадлежало знатоку сербской эпической поэзии, который сам же и попытался первым перевести «Песню о Георгии Чёрном» на сербский язык. В 1841 году, находясь в заграничной поездке по славянским странам, Срезневский решил показать свой перевод человеку, который на ту пору, по его мнению, мог быть самым сведущим в мире ценителем и судьей этого пушкинского стихотворения. Они сидели в крошечном кабинетике. Хозяин попросил у гостя позволения не снимать с головы красную сербскую феску, очень уж он привык носить постоянно эту свою «капу». Срезневский заметил про себя, что кустистые полуседые брови и усы придают лицу его собеседника какое-то суровое выражение. Но, конечно, и содержание читаемых строк, и разворошенные стихами воспоминания о пережитом его народом и им самим могли прибавить теперь суровости лицу пятидесятичетырёхлетнего Вука Стефановича.

Перевод, внимательно прочитанный и одобренный Караджичем, дал им повод говорить о Пушкине и Георгии Чёрном, о Сербии и России, об общем движении русского и сербского литературных языков к языку народному. Караджич сказал тогда, что до сих пор трудится не покладая рук для того, чтобы сербская литературная речь вобрала в себя как можно больше богатств устной народной речи. В России, по его наблюдениям, такое сближение проходит быстрее. Это заметно хотя бы по тому, что сербский читатель, привыкший к книжному «славянскому» языку, легче воспринимает, к примеру, стихи Ломоносова и Державина, чем Крылова и Пушкина, которые сделали решительный шаг в сторону народного языка…

Но не вытекала ли из такого рода признаний неутешительная и для русского, и для сербского слуха мысль, что литературные языки родственных народов, да и сами их литературы всё более расходятся? Да нет же, не расходятся, а, наоборот, всё более испытывают нужду друг в друге. О том ведь как раз и свидетельствует пушкинский порыв к славянству, его «Песни западных славян», его раздумья об общем славянском языковом источнике «Слова о полку Игореве».

Пушкинский порыв назовёт позднее пророческим Ф. М. Достоевский в своём «Дневнике писателя» за 1877 год: «Песни западных славян» это — шедевр из шедевров Пушкина, между шедеврами его шедевр, не говоря уже о пророческом и политическом значении этих стихов, ещё пятьдесят лет тому назад появившихся. Факт тогдашнего появления у нас этих песен важен: это предчувствие славян русскими, это пророчество русских славянам о будущем братстве и единении».

1986–1987



Поделиться книгой:

На главную
Назад