— Какой Федя?
Ее подруга, стоявшая тут же, засмеялась:
— Да тот… Ты что не помнишь? Ну, Федя… Шофер Василия Ильича Лукина.
— А-а… — поскучнела Маша.
Стеша заканчивала работу — стригла последнюю овцу. С этой последней она обошлась нежно. Даже машинка в ее руке заработала глуше, ровнее, будто ее только что вынули из масла. Закончив стричь, она подтолкнула овцу с помоста и на прощание ласково похлопала ее по спине ладонью, словно раздела ребенка и отсылала теперь спать.
За судейским столом задвигались члены комиссии. С дальних концов его к Лукину опять запорхали бумажки, он разбирал их ворох и выписывал цифры в свой блокнот.
Скоро показатели Стеши записали мелом на щите. Время — рекордное, а за остальное баллы низкие, хотя по среднему и выходило, что она вполне может выйти в первую тройку.
— Как вы думаете, Маша, все там правильно? — кивнул я на щит.
— Почему же неправильно?.. Все правильно, — сказала она. — Работала Стеша быстро, а за остальное и оценки по заслугам. Сама виновата: спокойнее бы стригла, так средний балл, возможно, был бы повыше.
И сразу мне стало стыдно. Выходит, и во мне тлело сомнение, и я (пусть на минуту!) допустил, что раз Лукин — начальник, то может сделать все, что захочет, хотя и предполагать такое было нелепо.
Болельщики потихоньку разбредались: соревнования подходили к концу. Кое-кто прилег в степи, другие ушли в совхоз к себе домой, к знакомым, к Дому культуры, где в ожидании, когда объявят окончательные результаты соревнований и вручат призы, завели музыку.
По разговорам, самые сильные стригальщицы уже отработали свое, и интересных выступлений не ожидалось.
Вскоре подался в совхоз и я. Еще вблизи ремонтной мастерской я услышал песню.
Радиола играла на подоконнике открытого окна Дома культуры. На высохшей, твердой, как асфальт, глинистой площадке с ленцой кружилось несколько пар. Много людей сидело на длинных ступеньках крыльца, на слабой травке, пробившейся у решетчатой ограды.
Долго ждать не пришлось. Приехали члены судейской комиссии, и весь народ повалил в зал.
Остальное заняло с час. Огласили имена победителей, вручили призы.
Теперь пора было мне подумать и об отъезде. В редакции меня ждут, но поезд со станции уходит рано утром. По всему выходило: придется топать на станцию вечером и коротать там ночь. А идти до станции — километров восемь.
На улицу вышли Василий Ильич с Вяткиным. У Лукина настроение было явно хорошим.
— А вот и наша пресса. Так как показались вам соревнования? — спросил он.
— Очень интересно было смотреть, тем более, что я впервые побывал на таких соревнованиях.
— А они и проводились у нас в области впервые, — подчеркнуто сказал Лукин. — Это очень важно. У нас как привыкли? По старинке… Привяжут овцу и стригут. Хлопотно, долго, а тут сами видели, какая скорость. Хорошо бы об этом подробнее в газете написать, чтобы все поняли, как это важно.
— Обязательно напишу. Меня уже ждут в редакции с материалом, — ответил, я и не без умысла добавил: — Вот только с поездом плохо, а то бы материал сразу в номер пошел.
Василий Ильич посмотрел на меня понимающим взглядом и предложил:
— А вы езжайте со мной. Я вот кое-какие дела доделаю и поеду. К утру будем в городе.
Остаток дня я просидел на скамейке у дома, в котором остановился Лукин. У себя в комнате на втором этаже начальник управления вел долгий разговор с директором совхоза, я его ждал.
Феди и его машины что-то нигде не было видно.
Приехал он под вечер. Подогнал газик к крыльцу и озабоченно спросил у меня:
— Самого не видел? Не ругался он, что меня дома нет?
— Там он, — вздернул я подбородком к верхним окнам. — С Вяткиным совещается.
Федя успокоился.
— А я, знаешь, прощаться ездил, — сказал он. — Моя-то дуреха на седьмом небе от счастья: ковер получила. Я и отвез его домой.
Заходящее солнце освещало Федю с затылка, и у него розово просвечивали уши.
— Что бы ты, интересно, делал, если бы она и на третье место не вышла? — спросил я.
— Прощания бы не состоялось, — осклабился он. — Но, однако, вот вышла. Учись, корреспондент. Хочешь, я тебе совет один дам?
— Оставь при себе свои советы, ты мне и так за эти дни до чертиков надоел.
— Да брось ты, — обиделся Федя. — Я в Варламово тебя не свозил, да?
Ну, что было на такое ответить?
— Иди наверх, начальник твой тебя ждет, — сказал я.
— Это я и без тебя знаю, — ответил Федя и повернулся к двери.
Скоро он спустился вниз вместе с Лукиным. Василий Ильич попрощался с Вяткиным и сказал:
— Поехали.
— Корреспондент тоже с нами? — кисло спросил Федя, но тут же приободрился. — Вот и хорошо, может, путевые мемуары с нас напишет.
Открыв заднюю дверку кабины, я полез на кожаное сиденье и в полутьме больно ударился коленом о стоявшее в машине ведро. Оно брякнуло, и Василий Ильич перегнулся через спинку переднего сиденья.
— Это что у тебя опять там в ведре? — строго спросил он у Феди.
У шофера нахально заблестели глаза.
— Да анадысь возил я нашего зоотехника в Михайловку, а там у них парники. Так говорят: бери огурцов свежих, — а дальше Федя неожиданно заговорил высоким слогом. — Есть же люди на свете. У них там ферма овцеводческая, кругом степь одна, воды мало, а они парники разбили. Прямо патриоты, энтузиасты. Вот звал с собой корреспондента, чтобы написал о них, так ведь не поехал.
Но Лукин пропустил эту тираду мимо ушей и покачал головой.
— Добренькие.
— Так ведь не даром же, за деньги, — сказал Федя.
— Смотри у меня, — пригрозил Лукин и удобно привалился плечом к дверце кабины.
— Да что вы, Василий Ильич, — ответил Федя. — Все в самом аккурате получилось. Никто не в обиде.
Стемнело. Но машина далеко разгоняла тьму светом фар.
Шофером Федя был что надо — ничего не скажешь. Газик шел почти на пределе, но на заднем сиденье, хотя дорога и была неважной, почти не трясло. Зато ведро, притянутое веревкой к ободку спинки кресла, тяжеловато двигалось и давило мне на ногу.
Оранжевый свет фар то падал вниз, растекался широким пятном на дороге, то — на подъемах — кидался ввысь светящимся столбом.
Лукин потихоньку задремывал.
А я сидел на заднем сиденье, посматривал на круглый затылок Феди, на сонно привалившегося к спинке кресла Василия Ильича, и мне почему-то казалось странным видеть их, сидящих рядом.
Долго мы ехали молча. А потом Федя с материнской заботой в голосе проронил:
— Василий Ильич, если пить захотите, так я запас в термосе чай. Крепкий. Какой любите. И варенец есть — прямо из погреба.
— Спасибо, Федя. Пока не хочу, — сонно отозвался Лукин.
От их разговора мне стало неловко, словно я рывком открыл дверь в квартиру и застал хозяина ее еще не одетым. Захотелось отодвинуться подальше, спрятаться, и я невольно глубже вдавился в мягкую спинку сиденья.
А машина быстро катила через степь по ночной дороге.
НА СТАНЦИИ
Поезда дальнего следования проскакивают станцию Костылики без задержки, лишь чуть поубавив скорость, — грохотнут по путям, охватят дежурного пронзительным сквозняковым ветром, рванут из рук флажок и… поминай как звали, только рельсы еще долго гудят от затихающего стука колес. В окне вагона редко когда забелеет лицо пассажира: на этом длинном перегоне между двумя городами станция мало чем отличается от десятка себе подобных и любопытства не вызывает. Особенно неприметна она зимой. Порыжевший вокзальчик с плоским крыльцом под железным навесом, деревянный пакгауз с большой, наподобие ворот, дверью, грузно осевшей на петлях, да жилые дома с крестовиками бревен по углам и с замерзшими редкими березами у окон становятся от сугробов поменьше, поприземистей и кажутся погруженными в сладковатую морозную дрему, а прозрачно-голубое пустынное небо над ними блестит, как лед, и выглядит холодным, ломким.
Останавливаются здесь только пассажирские поезда местного сообщения всего лишь два раза в сутки.
Начальник станции Потапов очень дорожит этим временем, всегда сам встречает и провожает поезда. Ходит вдоль вагонов в подбитой овчиной длинной черной шинели, вынутой к морозам из сундука, строго поглядывает по сторонам, покрикивает:
— Не толкайтесь, граждане пассажиры. Осторожнее. Все успеете сесть, — лицо его, багровея от холода, утрачивает сонливое выражение, каменеет, на него падает тень озабоченности и значимости.
Смотрит на часы и идет к вокзальчику, к еще висящему там станционному колоколу. Старая шинель его, с темными следами на плечах и воротнике от прежних знаков различия, погон и петлиц и с узкой серебряной полоской и звездочкой на каждом рукаве, хлопает полами по мерзлым голенищам кирзовых сапог. Ступает Потапов тяжеловато и чуть косолапо, оставляя в снегу глубокие, скошенные изнутри следы. Колокол бел и пушист от инея: звук получается глуховатым, смягченным, словно доносится из-под воды: бом-бом-бом…
От удара иней срывается с колокола и кружится, парит в воздухе, медленно оседая на снег.
За зиму Потапов полнеет, грудь его так распирает, что железные пуговицы на форменной куртке надрывают петли. Но душевно он устает. Днем его постоянно клонит ко сну, и он спит после обеда, а потом, кряхтя, тяжело горбясь над изъеденным ржавчиной тазом, гремит стерженьком рукомойника, плещет полными пригоршнями в лицо воду, но все равно долго еще — даже на улице, на морозе — голова у него мутная, а веки тяжелые. Хорошо себя чувствует он только вечером и дотемна не уходит из прокуренной комнаты дежурного: ждет, когда с поезда сбросят почту. Домой возвращается с ворохом газет, вешает шинель на большой гвоздь, вбитый в дверной косяк, стаскивает у порога сапоги, развертывает портянки и в одних носках проходит по чистым половицам в комнату. Жена, управившись по хозяйству, уже вяжет платок, или рукавицы, или носки — разматывает и разматывает блестящими спицами клубок шерсти. Он молча ставит у печки низкую скамеечку, садится, греет спину и читает, вдумчиво шевеля бровями.
Начитавшись досыта, до ряби в глазах, говорит:
— Ужинать, поди, пора?
Жена накрывает на стол. Двигается она легко, проворно. Ноги у ней сильные, тело хотя и полное, но мускулисто-упругое, плотное — только груди волнуются при ходьбе.
После ужина Потапов гасит свет и включает телевизор. На голубеющий экран смотрят они из разных концов комнаты.
Посмотреть кино к ним часто заходит дежурный по станции старик Дроздов. Снимает валенки, подшитые толстой резиной, ставит их рядом с сапогами Потапова и долго хыкает у порога, мокро кашляет. Из второй комнаты ему выносят стул. Он садится, вытирает пальцем с глаз слезы, опять кашляет, пытается сдержаться, и в горле у него булькает.
— Папироску выкурил, — деликатно извиняется Дроздов.
«Как же, — думает Потапов, — разоришься ты на папиросы. Это самосад у тебя такой едучий».
Заходят и рабочие — путевые обходчики, стрелочники. Стульев им жена не выносит и вообще относится к их приходу неодобрительно. Потапову кажется, что он видит в темноте, как сереет при их появлении ее лицо.
Усмехаясь, он говорит:
— Располагайтесь, кому как удобней.
Если по телевизору показывают хоккейный матч, то в комнату набивается полно народу. В доме тогда пахнет, как на вокзале: потом, смазкой, паровозной гарью. Люди присаживаются на корточки у стены, сидят и просто на полу, приваливаются боком на половик, ложатся на него животом. Потапову нравится, что рабочие ведут себя не так, как Дроздов, не сидят смирно, не складывают елейно на коленях руки, не подстраиваются под хозяев дома, а курят, громко смеются и кричат, когда забивают шайбу, словно находятся на стадионе.
У порога в такие вечера грудой лежит обувь, и, расходясь, все долго роются в ней, отыскивая свою.
Проветривая на ночь комнату и подметая пол, жена вздыхает:
— Ох, и зачем мы телевизер этот купили. Спокою нет.
Взбивает на кровати пуховые подушки, перину, и они ложатся спать. Лежат рядышком в темноте, молчат, но бывает — и переругиваются, правда, беззлобно, тихо, без особого раздражения. Спорят всегда об одном: жена считает, что Потапов мало занимается хозяйством, и корит за это его, а ему и верно давным-давно надоели и хлев, и скотина, и куры в курятнике, один вид рыжей горки навоза на заснеженном огороде за стайкой навевает на него тоску, и он отлынивает от работы. Но понимает, что без хозяйства прожить трудно. Магазин в соседней деревне, которая открывается сразу же, как пройдешь звонким от льда бревенчатым мостиком через речку и поднимешься на пригорок, торчащий невысоким горбом поперек желтеющей в снегах дороги, снабжается продуктами из районного центра, а тот затерялся далеко в степи, из-за бездорожья даже зимой до него добираться трудно, хлопотно, и ездят туда редко, поэтому в магазине можно разжиться разве что сухими селедками, рыбными консервами, земляничным мылом в цветной обертке да махорочными сигаретами в ржавого цвета пачках, а железнодорожная лавка бывает на станции очень даже нерегулярно.
Зная это, Потапов огрызается на укоры жены лениво:
— Успеется… Чего пристала? Время вот будет…
Жена упряма. Если заведет разговор о хозяйстве, то не успокоится, пока он все не сделает, как ей надо. Сегодня утром она спросила:
— В хлеве-то уберешь?
В ожидании завтрака Потапов нежился на мягкой перине — одеяло сбил в ноги, щекой прижался к подушке и сонно жмурился, лениво потягивался.
Жена возилась на кухне. Отворачивая от печного жара лицо, она зацепила ухватом чугунок с картошкой и оттащила его с огня на край плиты.
— Так уберешь?
Он зевнул и сел на кровати, ставя голые ступни на прохладный пол.
— Занят я буду.
— Занятие у тебя завсегда одно — от дома к станции тропку утаптывать, — она сверкнула глазами. — Или газеты еще ворошить.
Потапов лишь тяжело вздохнул в ответ и неодобрительно покачал головой. Спорить ему не хотелось. У него, и правда, предстоял суматошный день: давние глухие слухи о строительстве большого элеватора в степи у станции стали оправдываться. В последнее лето в степи бродили топографы с теодолитами, а сегодня приезжает первая группа строителей, и встретить их надо было не просто так, а поторжественней, празднично. Забота об этом наполняла его важностью. Он стал одеваться. Натянул, простирая к потолку руки, на нижнюю рубашку еще одну, теплую, мягкую со стороны тела, у порога надел сапоги и потопал ими, проверяя, ладно ли обернулись портянками ноги, нет ли складок; побрызгал на лицо водой из рукомойника и сел за стол.
В окно бил с улицы яркий свет. Наступила оттепель, наледь на стеклах слезилась, и окно косо оттаяло. Сквозь него стала видна бурая дорога в деревню — плоско уходила в степь и скоро терялась за правым краем оконной рамы. Но Потапов и так мог целиком представить ее со всеми выбоинами и буграми, с каждым камнем, встречавшимся на пути, — за десять лет всю обступал ногами.
Еще когда он только сюда приехал, отслужив после окончания железнодорожного техникума в армии, и спал на легкой раскладушке с алюминиевым ободком в комнате дежурного по станции, дыша прогорклым от табака воздухом, а по утрам умывался с крыльца вокзальчика водой из кружки, то часто ходил от скуки в деревню, месил сапогами липкий суглинок дороги даже в распутицу.
В деревню раз в неделю, если только его машина не застревала в грязи, приезжал шофер кинопередвижки и на побеленной стене клуба с низким потолком показывал по частям фильмы. После кино длинные скамейки сдвигались к стенам и в клубе начинались танцы. Здесь Потапов и познакомился со своей женой. Увидел ее у стены под старым плакатом, призывающим вступить в доноры, дернул за козырек фуражку к бровям, подошел и сказал:
— Потанцуем?.. Вижу — скучаете.