— А может, просто не стоило бы проводить в такую жару совещание? — пожалел я Степана Алексеевича.
— Вот те раз. Как же это без совещания-то… — Василий Ильич с веселым недоумением развел руками, но тут же посерьезнел, посмотрел на безоблачное небо и покачал головой. — Кто ж мог знать, что такая жара будет? Мы это совещание еще полгода назад запланировали. Да и… Видите ли, если начистоту, главная наша цель — провести в этом совхозе показательные соревнования по стрижке овец беспривязным способом. А их никакая жара не сорвет. Со всей области сюда мастера стрижки съехались. Вот это интересно и очень важно.
Он пошел дальше и на ходу добавил с подкупающей искренностью:
— А совещание — что ж… Какие мероприятия у нас без совещаний проходят? Да и невредно лишний раз кое-какие установки напомнить. Верно?
— Возможно, и верно, — пожал я плечами.
Василий Ильич и остальные двинулись наискось через неширокую площадь к столовой, а меня окликнул Федя:
— Эй, корреспондент, пошли пиво пить.
Он повел меня вниз по улице, к мелководной степной речушке, ленивой змейкой ползущей мимо совхоза, вывел к редко стоящим у берега старым домам, не таким стандартным, как в центре, а с резными наличниками и разноцветными ставнями, громыхнул щеколдой одной из калиток, и мы двором прошли на зады огорода к невысокому срубу колодца у плетня.
Колодец был глубок и черен. Снизу, как из ледника, веяло холодом. Да это и был почти ледник. Вода в колодце поблескивала далеко в глубине, а над ней сахарно белел кольцом наросший на стенах лед. В воде лежало отяжеленное чем-то ведро. Федя закрутил ворот, он заскрипел, цепь подтянула ведро — в нем находился трехлитровый бидончик, вмиг запотевший, едва его вытащили из мрака колодца на солнце.
— Дружок у меня тут живет, — пояснил Федя, показывая на дом. — На автобазе работает.
Он пошарил в лопухах под плетнем и отыскал там кружку.
— Как же ты смог купить пиво?
— А я, корреспондент, секрет один знаю. Вот о ком писать надо, обо мне, — засмеялся Федя, с хитрецой поглядывая на меня, а потом пояснил: — Дело, в общем-то, такое… Шепнул кому надо, что неплохо, дескать, моему начальнику пивца после обеда попить, ну и достали без очереди.
Он отхлебнул из кружки и хмыкнул:
— А мой-то, между прочим, ни пива в рот ни-ни, ни вина.
— Ловкач, — хмыкнул я.
Мы сидели в лопухах у плетня и по очереди пили из кружки. Она холодила руку, и когда я отдавал кружку Феде, то прикладывал охлажденную ладонь к щекам и ко лбу — с них ненадолго спадал жар.
Приятно, в общем, проводили мы время. Одно, правда, смущало меня — как ни крути, а день был почти что потерян: по опыту я чувствовал, что с сегодняшнего совещания овцеводов можно записать лишь небольшую информацию и передать ее в редакцию по телефону, а впереди еще было полдня свободного времени, и его не хотелось терять. Вот если бы куда-нибудь съездить, посмотреть хотя бы, как идет сенокос. Так без машины отсюда легко не выберешься.
— Послушай-ка, Федя, а что если нам с тобой сгонять в какое-нибудь хозяйство? — осторожно спросил я. — Все равно после обеда так стоять будешь.
Он посмотрел на меня и ответил почему-то тоже с осторожностью:
— Да я и сам о таком подумывал. Только мой-то не очень любит, когда я без него по району езжу. Знаешь что… Сбегай к нему и попроси машину, тебе он не откажет.
Глотнув в последний раз из кружки холодного пива, я заторопился к Лукину, обдумывая на ходу, как лучше использовать выпавшую возможность обрести колеса. Особенно, понятно, не разгонишься: всего полдня в запасе. Но если поехать в низовья этой речушки, туда, где она впадает в реку более крупную, то скоро можно доехать до полосы лугов. В том месте, наверное, поодаль от берега, стоят уже первые копны, а то и стога.
Когда солнце сильно печет, трава в копнах быстро подсыхает и пахнет так, что кружится голова. Если на обратном пути взять охапку сена, то всю дорогу в кабине, перебивая бензиновую гарь, будет держаться тонкий медовый запах.
Василия Ильича я нашел во дворе столовой. Он стоял в тесном кольце участников совещания и рассказывал, как я понял, о своей недавней поездке в Австралию, о том, как там организовано овцеводство. Слушали его с интересом, а стояли вокруг так плотно, что мне пришлось поработать плечом и локтями, чтобы добраться к нему.
Протиснувшись наконец к Лукину, я попросил его о машине. Увлеченный рассказом, он не сразу понял, о чем я прошу, а потом сказал:
— Машина мне не нужна, так что можете взять. Только вот как шофер? У него тоже рабочий день существует, — начальник управления посмотрел на часы, — а вы, надо полагать, до ночи задержитесь.
— Он согласен, — обрадовался я.
— Ну-ну… Езжайте тогда, — Лукин суховато кивнул и сразу же вроде забыл обо мне, стал продолжать рассказ.
Федя ждал меня у машины.
— Все в порядке! — крикнул я и полез в кабину, а когда шофер уселся за руль, спросил: — Дорогу до Варламово знаешь?
— Понятно, знаю. Но к чему нам туда? Поехали в Михайловку.
Михайловка — это совсем в другой стороне. Да и не было у меня интереса туда ехать. И я повторил:
— Давай в Варламово.
— Да брось ты, — сказал Федя. — Что мы там с тобой делать будем?
— Как то есть что?.. Я материал для газеты о сенокосе возьму.
Странно посмотрев на меня, Федя бормотнул: «Да, да, понятно, материальчик для газеты нужон», — и задом вперед полез из машины. Постучал носком ботинка по переднему колесу, почмокал губами, обошел машину, опять постучал по колесу.
— Долго ты ходить будешь? — потерял я терпение.
— Скаты вот… Такое дело… — задумчиво ответил он. — Понимаешь, корреспондент, скаты слабые, нельзя ехать.
— Так все же было нормально.
— Было, да. Да вот — скаты… — Федя неожиданно разозлился. — И чего ты пристал ко мне со своей поездкой?!
— Ты же сам хотел ехать, — опешил я.
— Так что с того? — помягче ответил Федя. — Скаты же… Сам видишь.
— Иди ты со своими скатами… — обругал я его со злости и спрыгнул на землю.
Степь ожила и расцветилась, словно разбили здесь табор цыгане. Соревнования по стрижке овец оренбургским беспривязным способом привлекли куда больше людей, чем вчерашнее совещание. Не только почти все скамейки уже были заняты, но и в степи, расстелив на траве одеяла, цветные платки и даже ковры, сидели и лежали болельщики из дальних деревень и сел. Как и положено на соревнованиях, кое-где уже и позванивали стаканами, закусывали. Приехали люди кто на чем: на машинах, в телегах, верхом. А знаменитый чабан, Герой Труда Ендербек Арстынбаев прикатил из своего хутора, затерявшегося в ковылях посреди степи, на голубой, цвета неба, «Волге». Вышел из-за руля щеголем — в стального цвета костюме, явно сшитом на заказ в городе. На брюках еще сохранились от упаковки поперечные складки.
С заднего сиденья выбралась его жена. На груди у нее позванивал и рассыпал искры света панцирь из пробитых монет, а высокую шнуровку ботинок покрывал подол длинной темной юбки. Она вынула из багажника машины свернутый ковер, раскатала его по земле, а рядом поставила блестящий, до жара начищенный самовар.
Отойдя подальше от Феди, я окинул взглядом пестрый лагерь болельщиков, позавидовал тем, кто приехал на подводах, и теперь, опустив по их краям до земли легкие одеяла или простыни, мог прятаться меж колес от солнца, как в палатках, а вскоре стал примечать тех, с кем встречался раньше, о ком писал в газету. Известного чабана Антона Ефимовича Кудашева я углядел среди группы людей, сидящих кружком на траве.
Давно когда-то я писал о нем и сейчас, смутно вспоминая ту зарисовку, ощутил неловкость: по молодости лет я ее написал бойко и, думается, многое напутал.
В зарисовке, помню, было все: серебристые ковыли, шалый степной ветерок, играющий в них и в гриве коня, на котором ехал всадник, поющий песню.
Еще там была степь — без конца и края. Степь и степь.
Дальше говорилось о том, как прошло лето. Прошла и зима. Начался весенний окот, а тут ударили неурочные заморозки. Ягнята гибли. Спасая их, Антон Ефимович заполнил ими весь дом. Хилые, неспособные встать на трясущиеся тонкие ножки, они лежали у него на полу, завернутые в тряпки, и под лавками, под столом, под кроватью и даже на печке. Тогда мне все казалось, что он их кормил с ложечки, а когда они дохли, то он шлепал ягнят, дул им в рот, пытаясь возвратить к жизни.
Высоким слогом я и поведал об этом и еще кое о чем другом, а теперь стоял и не знал, стоит ли подойти к Кудашеву или лучше не надо.
Все же я набрался храбрости и подошел.
Кудашев посмотрел на меня и заулыбался — узнал. Похлопал по земле ладонью и сказал:
— Садись, гостем будешь, а если вино принес — то хозяином. — Кожа на лице и на шее Кудашева обгорела, шелушилась, веки воспаленно краснели, на тяжелых руках вспухли вены, а в фигуре его угадывалась некоторая кособокость, наверное, от того, что привык он, когда перегонял по степи отару в поисках корма, свешиваться с седла в правую сторону, чтобы сподручнее было щелкать кнутом.
Ей-ей, не стоило мне в той зарисовке заставлять его петь в седле.
— Лукин вчера во время доклада много о зимнем окоте говорил, — стараясь завязать разговор, спросил я, — так как, по-вашему, лучше это, чем весной, или хуже?
— А я два года уже как на зимнем, — ответил Кудашев. — Да, по-моему, и у других отары на зимнем окоте. Ну, может, не у всех, но что у большинства — это да. Так что, в общем, правильно он говорил.
— Иные начальники говорят правильно, да вот делают по-другому, — вмешался в разговор старик, сидевший слева от Кудашева.
— Что это ты так, Семеныч? — усмехнулся Антон Ефимович.
— А вот и то… В прошлом годе этот твой самый Лукин ехал куда-то по своим делам, да и завернул ко мне на бахчу. Ходил все, смотрел, говорил, как ухаживать за бахчой надо, как полив делать, чтоб, значит, водянистыми арбузы не были, да то, да се. Я, старый дурень, и ухи развесил: вот, думаю, башковитый мужик. Ну, уехал он, а часа этак через два гляжу я — опять машина пылит. Шофер евоный приехал и говорит: «Дай-ка мне, папаша, пяток арбузов, что получше». — «А ты кто такой выискался?» Это я ему в ответ. А он мне: «Да ведь не для себя, для начальника».
— Неужели так и сказал? — насторожился я.
— А то как же. Так и сказал. Ну, я ему, конечно, от ворот поворот. У меня, дескать, один начальник-то — председатель колхоза. Так он в ответ: «Ну, это мы в аккурате, — говорит, — сделаем». Сел в машину и укатил. А потом смотрю — опять пылит. Вылез, смеется, рот аж до ушей, и записочку мне от председателя подает.
— И дали ему арбузы?
— Дал. Как не дать? В таком разе, говорю, бери. Он пяток уложил в машину да еще и говорит, что, мол, жарко больно, пить чёй-то хочется, не съедим ли, дескать, арбузик. Тьфу, плюнул я, выбирай в таком разе шестой. Так он, стервец, — в голосе старика неожиданно послышалось восхищение, — выбрал самый что ни на есть зрелый. Как дал ножом по корке, так он, арбуз-то, крррах-ах — и лопнул. Сердцевина вся красная, а поверху пена, как снег. У меня даже в груди заломило. Вот подлец, думаю, знает, что выбирать.
Кудашев засмеялся. А я сказал старику, защищая Лукина:
— Это он врал, что для начальника арбузы. Для себя выбирал.
— Думаешь… — старик с сомнением покачал головой.
— Лукин — мужик серьезный. Ни к чему ему это, — посмеиваясь, поддержал меня Антон Ефимович.
Тут до меня сквозь разноголосицу, стоявшую над степью, дошел глуховатый звук: бо-омм… «Так ведь соревнования начинаются», — сообразил я.
Едва я поднялся, как в сторону помоста хлынули все. Хорошие места уже были заняты. Чтобы лучше видеть через головы, я запрыгнул на заднюю скамейку и стоял на ней, до боли в боках стиснутый людьми.
Судейская комиссия в полном составе сидела в глубине помоста за столом под навесом. В центре — Лукин, справа и слева от него судьи рангом пониже. На середине стола стоял графин с рыжей жидкостью — не то с пивом, не то с квасом.
Тихо на миг стало вокруг. Так напряженно тихо, что мне почудилось, будто я слышу, как шуршит сухая трава в степи… А потом вновь послышалось: бо-оомм… Словно по листу железа ударили чем-то мягким. А где бьют, я не видел: народ стеной стоял по обе стороны от скамеек. В загоне заволновалась отара — там опять заходили серые волны. На помост вытолкали упиравшегося барана с большой головой и рогами спиралью. Он тупо уставился в толпу белыми от страха глазами, присел на задние ноги, попятился, но тут его ухватил за рога высокий стригаль в майке и спортивных брюках, коротко выдохнул: — «хаа-а!» — и резким рывком, как борец, бросил барана через бедро, усаживая его крестцом на доски. Баран беспомощно загвоздил копытами воздух, а в руках стригаля заблестела машинка, ровно зажужжала, глубоко зарываясь в шерсть. Блеск ее молнией прошел по брюху барана, и на нем, от горла до паха, пролегла белая полоса.
Легко переступив по доскам помоста, стригаль чуть подался назад, перевалил барана с крестца на хребет, а потом мягко уложил на бок — голова того оказалась теперь меж ног стригаля. Баран вытягивал похудевшую от стрижки шею, а горло его сильно вздрагивало, словно туда переместилось его сердце и металось там в панике. Жжжжжж, жжжж — утюжила машинка его ребра от живота к хребту. Барана била нервная дрожь, но била только от страха: больно ему не могло быть — работал стригаль аккуратно. Переступая по доскам, делая еле заметные круговые движения ногой, он перекладывал животное, каждый раз заученным приемом зажимал его так, что баран не мог и шевельнуться. От этого казалось — на помосте проходит матч классической борьбы. Но силы были явно неравными, и скоро баран выскочил из своей шубы. Худой, телесно-белый, потерявший свою величавость, он неровно стоял на подгибавшихся от пережитого ногах, а рядом с ним на помосте лежало распластанное руно.
В толпе закричали с восторгом:
— Чисто сработано! Молодец!
— Так держи, Иван!
— На время поджимай! На время!
Кричали слева от меня. А сидящие впереди на скамейках и стоящие справа пока помалкивали.
Отправив ошалевшего барана в загон, стригаль схватил за уши вытолкнутую навстречу овцу. Бросил ее через бедро, усаживая, как барана, крестцом на помост.
Все повторилось — жужжание машинки, блеск ножей в густой шерсти… Овца была еще беспомощнее барана. Она не сопротивлялась, а сразу закрыла от страха глаза: казалось, упала в обморок.
Но вот заело у стригаля машинку, ножи запутались в шерсти. Овца дернулась от боли, и на боку у нее багровой линией прочертилась царапина.
Сидящие впереди словно этого и ждали.
— У-у-у! О-о-о! А-а-а!.. — засвистели, завыли они.
А стоящие справа от меня закричали:
— Живодер! На бойню иди работать!
Совсем как на стадионе во время футбола, только выражения здесь были иные.
— Медведь! Готов шкуру содрать вместе с шерстью!
Слева друзья стригаля кричали:
— Ваня, жми давай! Работай!
— Не робей! Работай!
Невообразимый гвалт стоял, пока стригаль не усадил следующую овцу. А когда он остриг последнюю, пятую, то все вокруг притихли в ожидании.
Судейская комиссия за столом ожила. Вяткин и зоотехник из области Смычагин, сидевшие по сторонам Лукина, повернулись к начальнику и одновременно зашептали ему что-то в оба уха. Тот слушал и кивал.
С дальних концов стола Василию Ильичу стали подавать бумажки. Там судьи проставили баллы за скорость стрижки и сохранность шерсти, а Лукину предстояло все мнения свести воедино и вывести средние показатели. Скоро он это и сделал. А потом на высокий щит, сколоченный из двух черных школьных досок, мелом записали результаты первого выступления.
Страсти возле помоста разгорались. Для мужчин и женщин, участников соревнований, было установлено по три призовых места, а премии — путевки за границу, охотничьи ружья, ковры, стиральные машины… И всем хотелось, чтобы победили свои.
От тесноты стало трудно дышать. А тут еще кто-то ухватился у меня на спине за рубашку и пытался взобраться на скамейку, хотя здесь не было свободного места и для одной ступни. Я его сталкивал, но он тащил меня вниз. Стремясь устоять, я подался вперед грудью — воротник рубашки удушающе врезался в шею. Веки у меня набрякли, и отяжелело лицо.
Вдруг: тррра-ак!.. Пуговица от воротника пулей полетела в толпу, а я упал со скамейки.
Когда встал на ноги, то от моего места на скамейке не осталось и просвета, и я пошел вдоль плотного частокола из спин отыскивать брешь. Вблизи помоста, там, где прибили щит из школьных досок, стояли женщины. Они не очень теснились, не толкались и не галдели. Отсюда, хотя и сбоку, помост проглядывался хорошо.