То же самое наблюдается и при тех вариантах развития феодализма, при которых прекарий не имел места или не играл столь существенной роли, как во Франкском государстве. В Англии в раннее средневековье профилирующей формой крупного землевладения был
Своеобразную разновидность этого способа подчинения мелких землевладельцев власти господ представляет развитие института норвежской
В дальнейшем короли стали жаловать своим приближенным-
Сколь ни велики были различия в положении крестьян во Франции, Англии и Норвегии, мы наблюдаем в них нечто общее. В любом случае, идет ли речь о франкских прекаристах церкви и монастырей, или об англосаксонских крестьянах, находившихся под властью владельца
Для понимания системы социальных отношений, характерной для средневекового общества, было бы полезно и поучительно познакомиться с тем, что оно само о себе думало. Такую возможность отчасти предоставляет терминология исторических источников, тот словарь, которым пользовались люди средневековья в своем социальном общении.
Очень интересно проследить применение понятий «владение», «богатство». Так, слово «владение» в древнеанглийском языке наряду с понятием «богатство» означало и понятия, характеризующие личные качества обладателя этого богатства: «счастливый», «гордый», «могущественный», «благородный», «доблестный», «удачливый». Слова же, которое обозначало бы богатство исключительно как чисто хозяйственное, вещественное явление, в древнеанглийском языке вообще не было[33]. Богатство в сознании людей варварского общества — показатель личной или родовой чести и доблести. Экономическая сфера деятельности человека непосредственно связана с этическими ценностями этого общества. Точно так же и в древнеисландском языке указанные понятия объединяются в один пучок значений. В немецком языке слово «eigen» первоначально относилось, по-видимому, лишь к лицам («свой», «собственный», т. е. принадлежащий к семье, к роду, либо — «подчиненный», являющийся чьей-либо собственностью, т. е. раб), и обозначение этим словом понятия «собственность» (
И в феодальном обществе понятия «бедный» и «богатый» имели не одно экономическое содержание и свидетельствовали не только об имущественном положении человека, но также (а может быть, и прежде всего) о его социальном статусе. Pauper не значило просто «бедный»; это — мелкий, незначительный человек, не пользующийся влиянием, не обладающий властью, не занимающий должности, не владелец лена. Антитеза
В англосаксонских законах X и начала XI в. деление общества на «богатых» и «бедных» постоянно перемежается с противопоставлением «знатного» (
Судя по исландским и норвежским сагам, скандинавское общество в XII–XIII вв. делится на «больших», могущественных людей и людей «маленьких», незначительных, причем, с точки зрения авторов саг, богатство или бедность не выступают в качестве определяющего признака отнесения к первой или ко второй категории. Здесь опять-таки обнаруживается «сословный» критерий богатства. В аграрном обществе могущественным и знатным мог быть лишь крупный землевладелец, богатый собственник. Но понятие экономического богатства не выступает в этом обществе вполне отдифференцированным от категорий социального престижа и личной власти.
Было бы неверным противопоставлять внеэкономическое принуждение феодальной собственности как нечто постороннее ей или во всяком случае не входящее в самое ее существо. При такой постановке вопроса феодальная собственность представляется в виде полной частной собственности на землю, чисто вещного, экономического права, и, таким образом, стирается всякое различие между собственностью феодальной и собственностью буржуазной, или римской. Феодальная собственность не только предполагает внеэкономическое принуждение, но и включает его в себя в качестве составной, конститутивной части, ибо феодальная собственность представляла собой не право свободного распоряжения какой-либо территорией, а власть над людьми, живущими и трудящимися на этой земле. По мысли Маркса, в феодальную эпоху высшая власть в военном деле и в суде была атрибутом, т. е. существенным свойством земельной собственности[37]. Внеэкономическое принуждение не было лишь средством выкачивания из крестьян прибавочного труда, точно так же как само крупное землевладение не служило феодалу только источником обогащения и доходов. Внеэкономическое принуждение было неотъемлемым признаком власти сеньора над своими подданными.
Приведенные выше соображения об особенностях феодальной собственности — и вообще собственности на землю в средние века — теснейшим образом сопряжены с пониманием средневекового общества как такого, в котором доминирует тип непосредственных, личных социальных связей. Забвение или недооценка этого решающего, на наш взгляд, обстоятельства ведут к одностороннему пониманию существа феодальных производственных отношений. Нередко историки сводят отношения между феодалами и крестьянами к борьбе за ренту: первые стремятся любыми средствами ее увеличить, вторые — понизить или закрепить ее на определенном уровне. Не вызывает никакого сомнения, что в период зрелого феодализма эта борьба имела место и чрезвычайно обострялась по мере развития товарного производства, когда создавался достаточно емкий рынок для сбыта сельскохозяйственных продуктов. Именно в XIII–XIV вв. в Западной Европе начинаются великие крестьянские восстания. Но правомерно ли перенесение представлений о производственных отношениях развитого и позднего феодализма на раннее средневековье? Стремились ли феодалы и этого периода к увеличению гнета над крестьянами и выжиманию из их хозяйств максимума возможного? Не отсюда ли мысль о том, что только упорная борьба крестьян ограничивала неуемные аппетиты сеньоров и сохраняла необходимый продукт крестьянского хозяйства от их посягательств и самые эти хозяйства от разорения?
Социальные антагонизмы раннефеодального общества имели иную природу. Крестьяне боролись в тот период прежде всего против своего подчинения власти господ, за сохранение личной свободы, подчас и старой веры. Вопрос о величине ренты не мог еще выступить на передний план и приобрести решающее значение для отношений между крестьянами и господами.
Давно установлено, что величина ренты, взыскивавшейся феодальными господами с крестьян, как правило, не зависела от размеров крестьянских наделов. Обычно не существовало единого общего уровня эксплуатации крестьян не только в масштабах страны, но и в пределах области, даже одной сеньории: формы и размеры ренты бесконечно варьировали. Единообразие рент, взимаемых феодалом с крестьян, населявших одну деревню, было кажущимся: одинаковые платежи и повинности должны были платить крестьяне, имевшие наделы неодинакового размера и качества и семьи различного состава[38]. Следовательно, «уравниловка» в повинностях на деле приводила к крайней пестроте уровней обложения, к тому, что в одних случаях феодал мог присваивать весь прибавочный продукт крестьянина, а в других — лишь часть его. В основе этих отношений мы не найдем фактора экономического регулирования и хозяйственной целесообразности. На ранних этапах развития феодализма традиция и всякого рода привходящие обстоятельства, подчас весьма далекие от хозяйственных нужд и интересов, играли большую, а иногда и решающую роль в установлении способов эксплуатации.
Личный статус держателя, его происхождение, способ его втягивания под власть господина, форма его зависимости определяли его отношения с феодалом и характер его эксплуатации. Именно личные, внеэкономические моменты выступают здесь на первый план. Экономические формы эксплуатации ими опосредованы, являются как бы производными от них. Поэтому в поместных кадастрах и полиптиках раннего средневековья фиксируются, наряду с повинностями и платежами, которые собирали землевладельцы, имена держателей и даже членов их семей. Феодалу было далеко не безразлично, кто сидит на его земле, сколько людей и какие именно люди ему подчинены, каковы их личный и общественный статус, форма зависимости.
Складывавшаяся в тот период феодальная собственность имела особый характер. Она принципиально отличалась от частной собственности буржуазного общества. Нет ничего более неправильного, чем представлять себе феодала в виде полного, неограниченного собственника своей земли[39]. Он не был таковым ни в своих отношениях с крестьянами, сидевшими на его земле, ни по отношению к вышестоящему сеньору.
Зависимый крестьянин — непосредственный владелец земли, на которой он ведет свое хозяйство, и его права на надел должен был признавать его господин. Маркс неоднократно отмечал, что феодальным правом на землю в средние века облапали не одни феодалы, но и крестьяне[40]. Отсюда следует, что необходимо в полной мере учитывать всю специфику феодальной собственности на землю. Источником и необходимого, и прибавочного продукта служил труд крестьянина, и феодалы, присваивая прибавочный продукт-ренту, должны были считаться с тем, что крестьяне владели участками земли, в их руках находилось ведение хозяйства, они были собственниками необходимого продукта и орудий производства. Поэтому сгон крестьян с земли, предпринимавшийся господствующим классом в позднее средневековье в Англии и отчасти в некоторых других странах, воспринимался как прямое насилие и нарушение крестьянских прав. На протяжении всего предшествующего периода существования феодальной системы эти права крестьян на землю всерьез под сомнение не ставились. В странах же, где не было насильственной ликвидации владельческих прав крестьян, последние сумели превратить их в буржуазное право частной собственности, как это произошло во Франции в результате буржуазной революции 1789–1794 гг. или в Норвегии при распродаже коронных и дворянских земель в XVII и XVIII вв.
«Расщепленная» собственность, при которой «верховное распоряжение» землей принадлежит якобы феодалу, а правом пользования наделен крестьянин, — фикция юридического мышления нового времени, чуждая как исторической действительности, так и правосознанию средневековья. Понятия «власть», «присвоение», «владение» подходят к этим отношениям гораздо больше, чем понятия «полная» или «частная собственность», «верховная собственность», «монополия на землю» и т. п. Для феодальных отношений существенно было установление и поддержание личной зависимости крестьян от сеньора в самых различных ее формах: от «сословной неполноправности» до крепостничества в полном смысле этого слова. В последнем случае именно потому, что личная зависимость была столь полной, что было можно говорить о праве собственности господина на крепостного, это право распространялось и на землю. Но комплекс отношений, который мы обычно обозначаем терминами «крепостничество», «крепостное право», реально складывается впервые в позднефеодальном обществе, когда личные отношения все более «овеществлялись», приобретая товарную природу. Ведь формы феодальной зависимости крестьян в период раннего средневековья, сколь суровыми они ни становились, строго говоря, не выражались в крепостничестве. Крепостное право — это специфическая форма зависимости и эксплуатации крестьян, которая развилась в условиях растущей товарности сельскохозяйственного производства и укрепляющегося самодержавия. «Второе издание крепостного права» в Восточной Европе в XV–XVIII вв., собственно, было первым и единственным в европейской истории[41].
В то время как крепостной (подобно римскому колону) прикреплен к земле поместья, причем это прикрепление проводится в жизнь не одним лишь его господином, но и государством (без достаточно централизованного государства закрепощение вообще неосуществимо), зависимый крестьянин в Западной Европе периода раннего средневековья не был прикреплен к держанию, которое он мог даже оставить, он был связан с личностью сеньора, зависимость от последнего сохранялась и в этом случае, ибо его «тело» по-прежнему принадлежало его старому господину. Эта связь называлась «телесной», «по плоти и кости», она представляла собой систему личных отношений. М. Блок, подчеркивая эти черты французского
Будучи прикреплен к земле, бесправный крепостной, в силу полной своей подвластности помещику, мог быть продан и без участка, «на вывод». Между тем в изучаемый нами период зависимый крестьянин, выполнявший повинности и плативший ренту, не мог быть произвольно лишен надела. Английский юрист Брайтон называл «привилегией»
Когда зависимость крестьян от господ была относительно слабой, отчетливо видно, что феодал не имел права собственности на землю крестьянина. Таково, например, положение английских
В основе отношений в среде феодалов, между сеньорами и вассалами, мы опять-таки обнаруживаем прежде всего не отношения земельной собственности, но личные отношения. Последние, как правило, транспонировались на землю, но никогда не сводились к поземельному отношению. Сеньориально-вассальная связь всегда была некоей формой отношений личной верности и покровительства, обмена услугами. Более того, отношение между вассалом и сеньором могло существовать вообще без пожалования земли. Уже генезис сеньориально-вассальных отношений свидетельствует о том, что они возникали сплошь и рядом как чисто личные отношения покровительства, службы, верности. Таковы были связи между вождем и дружинниками, приносившими вождю присягу верности и служившими ему не за земельный бенефиций, а на условии получения доли в захваченной добыче, за оружие, коней и пиры, которые вождь устраивал для своей дружины. Таковы были и отношения между королями и их подданными, получавшими от королей пожалования в виде даней и кормлений; так складывалась «вассальная зависимость без
Могут возразить, что все перечисленные формы отношений не являются, строго говоря, полностью феодальными именно потому, что в основе их еще не лежал принцип условного земельного пожалования[44]. Но в таком случае под понятие лена не подойдут и многие формы сеньориально-вассальных отношений периода «классического» средневековья. Таковы, например, феоды, состоявшие из доходов разного рода (
Идея, что «нормальной» формой феода является земельное пожалование и что все другие его формы — не «подлинные», сложилась только в XIII в.[47] Но в этот период появляются и широко распространяются разнообразные виды «фьефов-рент», при которых сеньор жаловал своему служилому человеку не землю, а доход с нее либо доход от торгового местечка, пошлины всякого рода, доходы от мельничных и иных сборов, короче говоря, денежные поступления[48]. «Фьеф-ренту» рассматривают в известном смысле уже как форму разложения «классического» лена — земельного пожалования. Но нечто подобное мы наблюдаем и в странах, в которых такие лены (в узком смысле слова) не получили распространения, например в Скандинавии. Пожалование
Вообще нужно отметить, что установить реальную грань, отделяющую дань от феодальной ренты, чрезвычайно трудно, а в ряде случаев даже и невозможно. Трудность, на наш взгляд, коренится в том, что и в основе отношений данничества, и в основе вассальной зависимости было нечто общее. Это общее заключалось, разумеется, не в отношениях собственности на землю, а в обладании властью над людьми. Такой властью пользовался государь или князь, собиравший дани и угощения с населения, которым он управлял; ею пользовался и сеньор, повелевавший своими вассалами. В одних случаях эта власть могла носить личный характер и не сопровождаться установлением поземельно-ленной зависимости подданных от господина, в других случаях такая зависимость создавалась.
Вышеизложенное дает основание для того, чтобы предположить: ленное пожалование в виде земли было лишь одной из разновидностей сеньориального пожалования вассалу, одной из многих возможных форм вознаграждения его за верность и службу, но вовсе не единственной и строго обязательной формой. Представление о том, что феодальное пожалование непременно должно было быть пожалованием земли, оправдано только при принятии за единственную «законную модель» феодализма его «классического» (французского) варианта. Но, как мы видели, даже и в рамках этого варианта встречаются всякого рода «аномалии» и несоответствия привычной «модели».
Итак, вассальное отношение могло сопровождаться земельным пожалованием, но могло существовать и без него — при пожаловании власти над населением, либо собираемых с него доходов без передачи земли, либо при пожаловании доходов неземледельческого происхождения. Решающим для конституирования феода являлся не объект пожалования, — как мы могли убедиться, он бывал самым различным, — а принадлежность получателя феода к рыцарству, к благородному сословию. Важна была не столько форма пожалования, сколько самый факт существования военного класса за счет эксплуатации сельского населения, какую бы конкретную форму эта эксплуатация ни принимала. И везде, где мы находим в средние века военный класс, возвышающийся над основной массой крестьянского населения, мы обнаруживаем и зависимость крестьянства от господ-воинов, эксплуатирующих его труд и управляющих обществом. Нет никаких убедительных оснований противопоставлять земельную форму сеньориального пожалования всем остальным, ибо любому из этих пожалований присуще одно общее для них качество, которое и является определяющим, а именно — наделение вассала личной властью над крестьянами, в силу чего он и получал возможность их эксплуатировать. Естественно, в аграрном обществе периода раннего средневековья тенденция к обеспечению рыцарства доходами с земли была наиболее мощной. Нормандские сеньоры, отказываясь от подарков в виде драгоценностей, оружия и коней, которые им предлагал герцог, требовали земель: обладание землями сделало бы для них возможным содержать многочисленных рыцарей[49].
Важнейшим и неотъемлемым признаком вассальной зависимости была преданность вассала сеньору, устанавливавшаяся при посредстве присяги верности. В основе своей это личное отношение покровительства и служения, — без той или иной формы коммендации и сюзеренитета нет феодальных отношений.
Таким образом, феодализм не может быть сведен к аграрным отношениям. Последние являются его основой в указанном выше смысле: военный класс общества, связанный узами взаимных личных обязательств, господствовал над классом крестьян, причем это классовое господство, верховенство дворянства
Поэтому личный характер в средние века имели не только общественные отношения, но и отношения политические: публичная власть принимала форму частноправового отношения, при котором подданные государя оказывались на положении его вассалов, а самая власть приобретала характер патримониальный. Вся история Франции вплоть до XV в. представляет историю объединения страны вокруг королевского домена, включения ее частей в состав владений короля. Его верховенство как государя на протяжении веков в той или иной мере оставалось фикцией, и прерогативы носителя публичной власти постоянно нарушались. Реальными же были власть и влияние, которых ему удавалось добиться как сеньору. Римско-германский император был обладателем высшего земного титула, носителем идеи универсальной империи, однако действительной властью он пользовался преимущественно в собственных владениях.
Средневековое феодальное государство — это прежде всего союз сеньоров и их непосредственных подданных, подчинивших себе остальное население. Такое государство строится не на абстрактном принципе территориального суверенитета, но на системе вассальных договоров. У феодального государства еще нет и не может быть точных границ: оно охватывает совокупность личных отношений между определенными индивидами — князьями, баронами, рыцарями, между их семьями и родами. Поэтому пределы средневекового государства меняются в зависимости от личных судеб тех или иных владетелей, от заключаемых ими династических, брачных и наследственных сделок, от конфликтов между ними. Было бы неоправданной натяжкой объяснять возникновение в XII в. державы Плантагенетов, объединившей ряд областей Франции с Английским королевством, торговыми связями или иными материальными предпосылками, на которых складываются государства нового времени: династические комбинации отторгли от Франции богатейшие обширные провинции и надолго поставили их под власть королей Англии, и лишь напряженная борьба «выправила» эту «аномалию», вернув Аквитанию и соседние области в состав Французского государства, но на это потребовалось три столетия!
Когда говорят о «поместье-государстве», обычно имеют в виду обладание сеньором публичной властью над населением его поместья. Но, может быть, правильнее было бы говорить о государстве-сеньории: если поместье и имело некоторые признаки государства, то государство в еще большей мере обладало чертами феодальной сеньории, опиравшейся на личные связи между сеньором и вассалами. Не отсюда ли — трудность реального разграничения между признаками базиса и надстройки применительно к средневековому социальному строю, относительность и двойственность этих понятий, столь определенных и недвусмысленных в буржуазном обществе? Политика и экономика всегда взаимно обусловлены, но в современном обществе их тем не менее нетрудно логически расчленить. Иначе дело обстоит в обществе феодальном, где вопрос о собственности был вместе с тем вопросом о власти и, наоборот, политическое господство сливалось с отношениями собственническими.
Понятия и терминология средневековья в этом смысле очень симптоматичны. Землевладельца сплошь и рядом именовали «господином земли», имея в виду не господство его над территорией, а власть над населением. Понятие «сеньория» объединяло в себе понятие господства над людьми и верховенства в пределах определенной территории. Территориальный князь — это государь, властвовавший над подданными, населявшими его княжество. С другой стороны, возникала идея, согласно которой король являлся собственником всей земли своего государства. Государям раннего средневековья не было чуждо отношение к своему королевству как к наследственному владению; они его делили между сыновьями, видели в нем свою вотчину. Однако «собственность» короля на его королевство, разумеется, не имела ничего общего с правом частной собственности, она реально расшифровывалась как суверенитет, т. е. опять-таки была сеньориальной властью над вассалами, свободными крестьянами, горожанами, духовенством и другими подданными.
Лишь на стадии зрелого феодализма государство из союза определенных лиц, связанных сеньориально-вассальными отношениями, постепенно перерастает в совокупность учреждений: королевской курии, сословного представительства, местных собраний. Тем не менее и в этих учреждениях момент личных связей и зависимостей держался очень упорно. Например, в английском парламенте представительной была лишь палата общин, тогда как верхняя палата заполнялась персонально приглашенными лордами, связанными с королем не только подданством, но прежде всего вассальными узами. Эти принципы — публичного верховенства и частноправового подчинения — сосуществовали, переплетаясь, на протяжении столетий. В период раннего средневековья первый принцип отступал на задний план по сравнению со вторым. Так, при Каролингах реальное могущество королей опиралось прежде всего на сеньориальное господство над их прямыми вассалами и
Разумеется, в этой форме государства королевская власть долгое время обладала ограниченными возможностями и реальными правами. Общество состояло из обособленных и замкнутых в себе небольших самодовлеющих групп. Слабость сцепления их между собой — признак большой их внутренней сплоченности: жизненные силы этих групп действуют преимущественно «вовнутрь», а не «вовне». Попытки укрепления королевской власти обычно шли по обеим линиям: по пути утверждения как публичного суверенитета короля, так и его сеньориальных полномочий. Генрих II Плантагенет, стремясь ослабить свою зависимость от вассалов, ввел «щитовые деньги», дававшие ему возможность опереться не на вооруженные силы баронов и рыцарей, а на наемное войско; одновременно он реформировал народное ополчение. Король как бы стремился эмансипироваться от ставших стеснительными пут личных связей со своими вассалами, ослабить их роль в управлении государством. Тем не менее и при нем, и при его преемниках сеньориальная власть короля продолжала сохранять свое значение. Недаром «Великая Хартия вольностей» по преимуществу регулировала отношения между феодальным сюзереном и его вассалами — личными подданными (а также между баронами и их субвассалами).
Нам пришлось затронуть вопрос о феодальном государстве только потому, что он оказался непосредственно связанным с вопросом о характере феодальной собственности. Эта собственность не может быть понята только как социально-экономическая категория, она была вместе с тем и категорией социально-политической, поскольку включала в себя отношения вассальной зависимости и политического господства.
К концу средних веков, когда все более возрастала роль экономических факторов развития, личный аспект социальных отношений стал отступать на задний план. Соответственно изменялось и содержание земельной собственности: она приближалась к окончательному превращению в свободную частную собственность, в одних случаях — в руках дворянства, в других — в руках непривилегированных, крестьян или бюргеров. Однако до тех пор, пока сохранялся феодальный строй, оставались и ограничения собственности. В Англии, в стране, где трансформация аграрных отношений на буржуазный манер шла быстрее и радикальнее, чем в остальной Европе, новое дворянство, по сути своей уже класс буржуазных собственников, тем не менее смогло утвердить свое право частной собственности на землю только после победы революции XVII в. и отмены рыцарского держания — вассальных обязательств дворян-землевладельцев по отношению к короне. Известно, какое видное место занимал вопрос о ликвидации сеньориальных прав, т. е. о превращении ограниченной феодальной собственности в свободную, частную буржуазную собственность, во Французской революции конца XVIII в., но здесь это превращение совершилось не в интересах дворянства, как в Англии, а в интересах буржуазии и крестьян.
В предшествующие же эпохи структура землевладения сохраняла «политическую» и «эмоциональную», «сентиментальную» окраску (Маркс), и эта невычлененность сферы экономической из сферы политики, морали, религии, связанность ее ритуалом и господствовавшими в обществе мифологическими системами — характерная черта всех докапиталистических формаций.
Мы рассмотрели здесь не только раннефеодальный период, но и бегло период развитого феодализма, для того чтобы отчетливо выявить особый характер собственнических отношений при феодализме и тенденцию их развития. При всех различиях между разными этапами феодальной формации непосредственные личные связи между людьми оставались здесь в той или иной мере преобладающим типом социальных отношений. Этот тип связей пронизывает все стороны их общественной жизни и налагает неизгладимый отпечаток на самые различные институты. Мы считали необходимым сконцентрировать внимание именно на личных связях — важном факторе складывания ранних форм собственности, потому что без учета этого фактора, как и без исторического подхода к понятию «собственность», невозможна характеристика любого из докапиталистических обществ. Обычно феодальное общество рассматривается в сопоставлении с буржуазным. Но многие существенные стороны феодализма выступают более отчетливо при изучении его в ряду других докапиталистических обществ, в которых тип личных социальных связей доминировал.
§ 2. Богатство и дарение в варварском обществе
Как уже было упомянуто выше, одна из помех на пути к глубокому пониманию структуры и функционирования общества эпохи раннего средневековья состоит в том, что историки не всегда сознают, в какой мере понятия, которыми они пользуются при его изучении и которые они естественно и, может быть, невольно заимствуют из современности, не соответствуют самой сущности социальных отношений в обществах удаленных от нас эпох. Прямой перенос в эти общества таких понятий, как «частная собственность» или «демократия», мешает понять сущность господствовавших в тот период отношений собственности или системы управления. Попытки рассмотрения этого общества преимущественно под углом зрения его экономического развития также могут повлечь за собой серьезные искажения, если не учитывать того решающего обстоятельства, что система социальных связей в этом обществе строилась на иных основаниях, нежели в новое время. Вновь подчеркнем, что социальные отношения в эпоху раннего средневековья не были фетишизированы товарным производством и обменом[50].
Поэтому, возможно, было бы целесообразно при изучении средневекового общества, в особенности на ранних этапах его истории, прибегать к сопоставлению его не только с современным обществом, но и с доклассовыми социальными структурами, ибо оно, несомненно, имеет с ними некоторые общие черты. Разумеется, это сопоставление допустимо лишь в определенных границах. Раннефеодальное общество — не первобытное, в нем зарождаются антагонистические классы, социальное разделение труда, система родоплеменных отношений сменяется системой отношений господства и подчинения, вассального договора и службы. Но вместе с тем между доклассовым и раннефеодальным обществом существует определенное сходство. Всем доклассовым и раннеклассовым структурам присуща относительная нерасчлененность социальной практики, ярчайшим показателем которой были отсутствие или неразвитость классов. В силу того что общественные связи сохраняли здесь характер непосредственных, личных отношений между людьми, индивид — в той мере, в какой применительно к этому обществу можно говорить о выделении индивида в рамках социальной группы[51], — не был отчужден от своей деятельности: такое отчуждение происходило в развитом классовом обществе, достигая законченной формы при капитализме. Вне этого контекста невозможно уяснить ни одной из сторон социальной жизни эпохи раннего средневековья.
«Модель» общества, основанного на господстве непосредственных общественных связей, дает нам этнография. Изучая сохраняющиеся кое-где еще поныне архаические общества (австралийцев, североамериканских индейцев, племен Тропической Африки), ученые наблюдают эту «модель» в «живом виде». Многие признаки доклассовой структуры, вне сомнения, присущи не только народам и племенам, изучаемым этнографами: сходные черты некогда имели и другие народы, давно уже перешедшие на более высокую ступень развития. Поэтому осмотрительное применение этой «модели» в историческом исследовании, возможно, принесло бы пользу. Ведь и у отсталых племен, наблюдаемых этнографами XIX и XX вв., и у европейских народов раннего средневековья существовал родовой строй с присущими ему институтами, сколь бы своеобразными в каждом конкретном случае они ни были. Это обстоятельство делает, как нам кажется, оправданным рассмотрение общества раннего средневековья под указанным углом зрения.
Применительно к собственности в доклассовом, обществе приходится в полной мере учитывать ее специфику. Во-первых, как уже говорилось, право собственности здесь — не юридический титул, а выражение тесной связи владельца с предметом владения. В вещи, принадлежащей человеку или группе людей, заключена, по тогдашним представлениям, какая-то частица самих этих людей. В подобном отношении отражается общее сознание нерасчлененности мира людей и мира природы. Право собственности в доклассовом обществе не состояло в праве неограниченного обладания и свободного распоряжения. Владение имуществом предполагало его использование, неупотребление воспринималось как нарушение права владения. Поэтому право собственности было вместе с тем и обязанностью.
Во-вторых, в доклассовом обществе «распоряжались» собственностью по-особенному. Имущество сплошь и рядом не представляло собой богатства в современном понимании, не было средством накопления и экономического могущества. Наряду с обладанием здесь на первый план как важнейший признак собственности выступает отчуждение. Вся собственность, за исключением самого необходимого для жизни, должна постоянно перемещаться из рук в руки. Богатство выполняло специфическую социальную функцию. Заключается она в том, что отчуждение имущества способствует приобретению и повышению общественного престижа и уважения, и подчас передача собственности могла дать больше влияния, нежели ее сохранение или накопление. В этом отношении чрезвычайно показательна запись беседы европейца с оленеводом-юраком. Иностранец предлагает ему продать оленя. Юрак отказывается. Иностранец говорит: «Но ведь у тебя три тысячи оленей, к чему тебе столько?» Юрак: «Олени бродят, и я гляжу на них. А деньги мне придется спрятать, я не смогу ими любоваться»[52].
В этом обществе существовал сложный и детально разработанный ритуал распоряжения имуществом. Огромная роль, которую у варваров играли отчуждение и обмен, по мнению этнологов, не может быть удовлетворительно объяснена одними экономическими причинами[53]. Постоянное перемещение вещей из рук в руки было средством социального общения между людьми, вступавшими в обмен: в форме обмена вещами (как и брачного обмена женщинами между группами) воплощались, драматизировались и переживались определенные фиксированные общественные отношения. Поэтому обмен вещами сплошь и рядом был нерациональным, если рассматривать его под углом зрения их материальной стоимости. Ценность имел не сам по себе предмет, передававшийся из рук в руки, ее имели те лица, в обладании которых он оказывался, и самый акт передачи ими имущества.
Такого рода обмен был далек от товарного обмена позднейших обществ. Здесь нет товарного фетишизма, заслоняющего прямые отношения между людьми обращением товаров, здесь вещи служат средством социального общения.
Данные о характерных чертах собственности у первобытных народов мы привели в связи с тем, что хотели бы обратить особое внимание на древнегерманский институт дарений. Как известно, дарения и сходные формы передачи имущества играли огромную роль в развитии раннефеодальных отношений в Европе. Исследователи рассматривают их как акты, наполненные определенным социальным содержанием, как формы перехода собственности из рук мелких владельцев в руки земельных магнатов и господ, в особенности же — как средство обогащения церкви за счет мирян и превращения ее в крупнейшего земельного собственника. Таким образом, при анализе дарений интерес сосредоточивается на материальной, экономической стороне сделок.
При этом обычно не учитывается, что в средневековом дарении соединились и переплелись два по сути своей различных института:
Поэтому для лучшего понимания этого института целесообразно остановиться на наблюдениях, сделанных выдающимся французским этнологом и социологом М. Моссом и обобщенных в его «Очерке о даре»[54]. Мосс опирается на обширный материал, почерпнутый из исследований культур-антропологов и этнографов, работавших среди аборигенов Америки, Океании и Австралии, и из исторических трудов, посвященных древностям народов Европы и Азии. Он отмечает черту, являющуюся универсальной для всех этих первобытных народов: обмен и договоры у них принимали характер обмена подарками. По форме эти дары были добровольными, по существу же — строго обязательными. Достаточно напомнить о знаменитом
Мосс видит в основе института
Таким образом, обмен дарами имел в глазах этих людей магическую силу. Он представлял собой одно из средств социальных связей, наряду с браками, взаимными услугами, жертвоприношениями и культовыми действиями; во всех этих формах также осуществлялся обмен между племенами, семьями и индивидами либо между людьми и божествами. Обмен дарами служил средством поддержания регулярных контактов в обществе между составлявшими его группами. Это общение — путем взаимных визитов и устройства празднеств, неизменно сопровождавшихся дарами и угощениями, — принимало форму института «give and take». Богатство в архаическом обществе не столько имело утилитарное значение, сколько являлось орудием социального престижа. Оно давало прежде всего личную власть и влияние. Вождь не мог продемонстрировать своего богатства, не раздавая его; на тех, кого он одаривал, он посылал «тень своего имени», расширяя тем самым свое могущество. «Настоящие вожди всегда умирали бедными», — говорили индейцы[55]. Понятие ценности было проникнуто магически-религиозными и этическими моментами. Экономическая деятельность была обставлена ритуалами и мифами, являлась неразрывной составной частью социального общения.
Имеют ли вышеприведенные наблюдения силу только применительно к племенам, изучаемым этнографией, или же могут быть распространены — в какой-то мере и на интересующие нас варварские общества Европы эпохи раннего средневековья? Мосс убежден в последнем. Характерно, что свое исследование он открывает цитатой из «Речей Высокого»— одной из наиболее известных песен древнескандинавского цикла «Старшей Эдды». Действительно, мы читаем здесь: «на дар ждут ответа» (145); и выше:
И еще:
Такого рода высказывания могли бы быть приняты за общие сентенции и афоризмы «житейской мудрости», каких немало в «Речах Высокого»[57] и которые не следует понимать в строго юридическом смысле, если бы не повторение этих же максим уже в качестве правовых норм в норвежских и шведских средневековых областных законах. В норвежском судебнике Гулатинга принцип требования равноценной компенсации за полученный дар сформулирован следующим образом: «Каждый имеет право [отобрать] свой подарок, если он не был возмещен лучшим платежом: дар не считается возмещенным, если за него не дано равного»[58]. Понятие «laun», употребляемое в норвежских и шведских законах, в исландских сагах и поэзии, означало «вознаграждение», «возмещение за дар». В формуле, которую должен был произносить отец при «введении в род» своего незаконнорожденного сына (т. е. при наделении его всеми правами наследника и члена семьи), в числе терминов, обозначающих права, приобретаемые этим усыновленным, упомянута пара аллитерированных терминов
Здесь нельзя не упомянуть отмеченную лингвистами близость понятий «брать» и «давать» в индоевропейских языках. Слово «do», по наблюдению Э. Бенвенисте, первоначально могло приобретать либо значение «брать», либо значение «давать», в зависимости от грамматической конструкции, в которой оно употреблялось. Этот глагол означает лишь факт взятия, однако синтаксисом определялось, какой именно смысл имеется в виду: «брать» или «давать». Оба понятия были органически между собой связаны. Э. Бенвенисте видит в этой близости полярных значений отражение принципа взаимности, проявлявшегося в обмене дарами, предоставлении гостеприимства, принесении присяг верности и в обмене услугами, и считает приведенный им лингвистический материал иллюстрацией к исследованию М. Мосса[61]. Расширяя круг примеров, данных Э. Бенвенисте, мы хотели бы указать на то, что и в древнескандинавском языке понятия «брать» и «давать» могли обозначаться одним глаголом «îâ», причем значения и здесь дифференцировались как по контексту, так и грамматически[62].
Очевидно, мы сталкиваемся здесь с явлением, имевшим широчайшую распространенность у самых различных народов мира на доклассовой или раннеклассовой стадии развития. Обмен дарами, услугами, пирами был существенным аспектом общественных связей в коллективах и социальных образованиях, строившихся на личностной основе.
О том, что правило обязательного возмещения дара действовало на практике и что люди в ряде случаев остерегались принимать безвозмездно чужое имущество, боясь оказаться в зависимости от дарителя, свидетельствуют исландские саги. Знатные лица, переселяясь в Исландию, отказывались принять участки земли от — первопоселенцев, не расплатившись с ними. Так, первооткрыватель острова Ингольф Арнарсон предложил своей родственнице Стейнуд Старой одно из принадлежавших ему владений, но она предпочла дать ему за землю дорогой расшитый плащ английского производства и пожелала, чтобы ее приобретение считалось покупкой, — «так ей казалось безопаснее в отношении расторжения [договора]». Многие переселенцы в Исландию предпочитали отнять землю силой, чем получить ее в дар от другого. Показателен мотив, которым руководствовался при этом переселенец Халькель. Прибыв в Исландию, он провел первую зиму у своего родственника Кетильбьярна. Тот предложил ему часть своей земли. «Но Халькелю показалось унизительным брать землю у него», и он вызвал на поединок некоего Грима из-за его владений. Грим принял вызов и пал в единоборстве, а Халькель стал жить в его владении. О случаях насильственного захвата земли в период, когда в Исландии было очень легко приобрести владение у первопоселенцев, «Книга о заселении Исландии» сообщает неоднократно. В то время как Семунд нес огонь вокруг своего владения (таков был способ присвоения земли в период заселения Исландии), Скефиль без его разрешения взял себе часть этой земли, совершив соответствующий обряд, и Семунду пришлось примириться с захватом. Пока Эйрик собирался обойти всю долину, чтобы установить над ней свои права, его опередил Онунд: он послал из лука зажженную стрелу «и тем самым присвоил расположенную за рекой землю[63]. Исландец Кьяртан Олафссон получил от норвежского конунга Олафа Трюггвасона плащ с его плеча, но спутники Кьяртана «не проявили радости по этому поводу. Они полагали, что Кьяртан таким образом кое в чем признал над собой власть конунга»[64]. После некоторых колебаний Кьяртан принял, по настоянию конунга, крещение, получил от него новое пурпурное одеяние и богато украшенный меч и стал его приближенным.
Вряд ли можно сомневаться в том, что за институтом дарений у скандинавов скрывались по сути дела те же самые представления, что и у туземцев, о которых пишет Мосс. Еще до Мосса датский исследователь В. Гренбек, рассматривая принцип возмещения дара у скандинавов языческой поры, высказал мысль, что, согласно представлениям той эпохи, любой дар налагал на его получателя обязательства по отношению к подарившему. В основе благодарности принявшего дар лежало сознание, что через посредство полученного имущества он мог оказаться неразрывно связанным с дарителем. Но подобная связь не всегда была желательна, она могла быть унизительна для одаренного (что явствует и из приведенного выше материала), ибо в случае если дарение не сопровождалось компенсацией, получивший его оказывался во власти давшего[65].
Таким образом, институт дарения, требовавшего компенсации, и у скандинавов имел как юридическую, так и социально-этическую сторону, разграничение между которыми можно проводить лишь условно. Ведь и жертвы богам приносили, исходя из принципа «do ut des».
Связь между дающим богатство и получающим его — один из ведущих мотивов поэзии скандинавских скальдов, воспевавших щедрость конунгов и верность дружинников, которые служили им за розданное золото, оружие и другие ценности. Такое пожалование привязывало дружинника к господину нерасторжимыми узами и налагало на него обязанность соблюдать верность вплоть до самой смерти.
Жажда серебра, столь сильная у скандинавов эпохи викингов, будет непонятна, если не принять в расчет их религиозных верований. Скандинавы познакомились с драгоценными металлами в то время, когда еще не могли использовать их в качестве средств обмена: продукты на Севере либо обменивались непосредственно одни на другие, либо средствами обмена выступали скот, домотканое сукно и другие изделия. Долгое время благородные металлы и монеты применялись у них преимущественно в виде украшений. Но вместе с тем у скандинавов складывается взгляд на золото и серебро как на такой вид богатства, в котором материализуются счастье и благополучие человека и его семьи, рода. Тот, кто накопил много ценных металлов, по их представлениям, приобрел средство сохранения и приумножения удачи и счастья. При этом золото и серебро сами по себе, безотносительно к тому, в чьих руках они находятся, не содержат этих благ: они становятся сопричастными свойствам человека, который ими владеет, как бы «впитывают» благополучие их обладателя и его предков и удерживают в себе эти качества.
Поэтому сподвижники и дружинники знатных людей и вождей домогались от них даров — золотых гривен, наручных и нашейных браслетов, мечей, надеясь получить таким путем частицу удачи и счастья, которыми были «богаты» предводители. Неприкрытая жажда драгоценностей и звонкой монеты, проявляемая окружением знати, не может быть объяснена простой жадностью и стремлением обогатиться: она связана с определенными языческими представлениями. Недаром обладатель подаренных ему ценностей не отчуждал их, не стремился купить на них иные богатства, например землю[66], — он искал вернейшего способа их сохранить[67]. Необычайное обилие кладов с драгоценными металлами, монетами и другими богатствами, найденных на скандинавском Севере и относящихся к периоду раннего средневековья, давно уже поражало историков и археологов. Высказывалось предположение, что население прятало свои богатства в землю, стремясь укрыть их от врага. Шведский ученый С. Булин, который видел в обилии кладов свидетельство развитого денежного обращения на Севере в X–XI вв., даже полагал, что датируемые (при помощи найденных монет) клады особенно часто закапывались в периоды смут и войн[68]. Это вполне возможно. Остается, однако, неясным: хотели ли владельцы кладов спрятать свои богатства для того, чтобы впоследствии ими воспользоваться, или же они зарывали их навечно? В первом случае, видимо, укрывали богатство, во втором — нечто иное, то, что могло пригодиться скорее в загробном мире.
Конечно, причины запрятывания кладов могли быть разными. Но обратимся к свидетельству ear. Скаллагрим, отец знаменитого исландского скальда Эгиля, перед смертью утопил в болоте сундук с серебром. Сам Эгиль в конце своей жизни точно так же распорядился двумя сундуками серебра, полученными от английского короля: вместе с двумя рабами он отвез их и зарыл в землю, а рабов умертвил, с тем чтобы никто никогда не мог найти клад[69]. В обоих случаях серебро прятали перед смертью. Богатый норвежец Кетильбьярн после переселения в Исландию тоже спрятал в горах свое серебро, умертвив рабов, которые помогли ему при этом. Вождь знаменитых викингов из Йомсборга Буи Толстый, смертельно раненный в морской битве, прыгнул за борт корабля, на который ворвались его враги, и захватил с собой в морскую пучину два ящика с золотом[70]. Согласно легенде, Один повелел, чтобы каждый воин, павший в битве, являлся к нему в Валхаллу вместе с богатством, которое было при нем на погребальном костре или спрятано было им в землю[71].
В источниках нет указаний на то, что клады прятали на время и затем выкапывали их. Ни саги, ни рунические надписи об этом не говорят[72]. Есть полное основание утверждать, что, скрывая в земле богатства, скандинавы обычно стремились сохранить их с тем, чтобы взять с собой в загробный мир, подобно тому как при переселении в мир иной им нужны были оружие, предметы обихода, кони, собаки, корабли, слуги, которых зарывали в курган вместе с покойным вождем или другим знатным человеком. Но благородных металлов в могилу не клали, предназначение их было особое; серебро и золото, спрятанные в землю, навсегда оставались в обладании их владельца и его рода и воплощали в себе их удачу и счастье, личное и семейное благополучие[73].
Таким образом, в течение долгого времени деньги представляли для варваров ценность не как источник богатств, материального благосостояния, а как своего рода «трансцендентные ценности», нематериальные блага. Разумеется, в высшей степени симптоматично, что воплощением таких ценностей сделались именно серебро и золото — материальные ценности тех народов, у которых их позаимствовали варвары. Сами языческие представления, которые оказались у них связаны с благородными металлами, послужили определенным шагом в освоении ими идеи богатства, в приобщении к цивилизации, хорошо знавшей ходовую, земную цену денег. Тем не менее сделанные выше наблюдения помогают понять специфический характер жажды добычи и богатств, которая овладела скандинавами в период экспансии викингов.
Во время нападений на другие страны викинги захватывали значительные богатства. Знать обладала роскошным оружием, украшениями, пышными одеждами, сокровищами, рабами, стадами скота, кораблями. Но что касается накопления богатств и превращения их в средство эксплуатации зависимого населения, то здесь придется сделать существенные оговорки. Богатства, попавшие в руки викингов, широко ими тратились. Имущество, которым обладала родовая и военная знать, давало ей возможность поддерживать свой социальный престиж на должной высоте. Среди главнейших доблестей знатных людей на одном из первых мест стояли щедрость и гостеприимство. О знатных и влиятельных людях скандинавские источники неизменно говорят, что они были благородны, богаты, дружелюбны, щедры на угощения, обладали широкой натурой. При этом речь идет не только о каких-то врожденных качествах знати (они предполагались), но об обязательном для ее представителей образе жизни, о линии поведения, уклонение от которой погубило бы их репутацию и авторитет[74]. Понятия «vinsaeJl» (счастливый в друзьях, любимый многими) и «vingjöf» (дружеский дар) широко распространены в сагах. Выражение «leysa menn ut med gjöfum» (отпускать гостей с подарками) было в сагах своего рода
Знатный человек должен был устраивать богатые пиры, делать подарки всем приглашенным. Память о щедрых предводителях передавалась из поколения в поколение. В «Книге о заселении Исландии» рассказывается о сыновьях знатного человека Хьяльти: они являлись на
Обладание богатством представляло для родовой знати прежде всего средство поддержания и расширения своего влияния в обществе. Пир, празднество, на значение которого в общественной жизни архаического общества указывают Мосс и другие этнологи, играл, как видим, огромную роль и в жизни средневековых скандинавов. Показательно, что намного позднее, после принятия норвежцами христианства, когда языческие пиры были строжайше запрещены, в «Законы Гулатинга» было внесено постановление: все
Вожди постоянно устраивали угощения для своих дружинников и приближенных. Собственно, дружинники конунга, когда они не находились в походе, проводили время в его усадьбе за пирами и застольными беседами. Так было и у германцев времен Тацита, и у скандинавов эпохи викингов, и много позже. Пиршественная горница была центром дома знатного человека. Пир и
Подданные со своей стороны приглашали покровителей и вождей на пиры, одаривали их, рассчитывая на поддержку и возвратные дары. Более того, основной формой общения между правителем и подвластным ему населением были поездки вождя по стране и посещение пиров, которые должны были устраивать сообща все
Другой формой социальных связей у средневековых скандинавов, в которой опять-таки проявляется принцип «give and take», был распространенный в среде знати обычай
Политические, социально-этические, экономические моменты тесно переплетались в сознании и практике скандинавов, получая своеобразную религиозно-магическую окраску. Только при учете всех этих сторон можно правильно понять и средневековое общество, и систему господствовавших в нем ценностей и идеалов, и побудительные стимулы общественного поведения тогдашнего человека. За экономическими отношениями здесь всегда можно распознать непосредственные, личные отношения людей. Если можно говорить о форме фетишизации социальных связей в этом обществе, то придется говорить не о «товарном фетишизме», характерном для общества буржуазного, а о религиозно-магической фетишизации реальных человеческих отношений.
Такая фетишизация общественных связей находила свое проявление и в своеобразном понимании отношения между вещью и ее обладателем. На объект владения переходит частица личности его владельца. Известны имена мечей, которые служили скандинавским героям, имена кораблей конунгов и викингов, их коней, в них воплотились определенные качества их хозяев, не всякий мог пользоваться таким оружием или конем, обладавшими магическими свойствами.
Скандинавский материал, на наш взгляд, особенно ясно демонстрирует, сколь необходимо такое историко-социологическое исследование, которое было бы ориентировано на целостный охват общественных явлений. Общеизвестные щедрость и гостеприимство варваров и других народов на стадии доклассового общества, нередко сохраняющиеся и впоследствии, — это не просто факт, который достаточно констатировать, — это явление, нуждающееся именно в социологическом объяснении[89].
Постановка, казалось бы, частного вопроса о дарении у скандинавов привела нас к необходимости затронуть многие другие — и очень существенные! — стороны их общественной жизни. Тут и вопрос об отношении к богатству, и проблема личной верности дружинника вождю, и формы кормлений, из которых в процессе складывания классового строя развивались крупное землевладение, с одной стороны, и податная система, с другой. Вместе с тем вопросы, касающиеся собственности и власти, оказались непосредственно сопряженными с вопросами этическими и религиозными.
Анализируя систему общественных связей, историк естественно расчленяет все эти вопросы и подвергает их раздельному исследованию. Однако при этом он не может забывать, каково было в исторической действительности соотношение различных ее сторон, он должен постоянно иметь в виду социальное целое, неразрывную и тесную связь выделенных им аспектов живой реальности, ибо, будучи взяты обособленно, при забвении того социального контекста, из которого их вычленила мысль историка, эти явления будут неверно поняты и, главное, конструируемое из них целое будет весьма мало походить на подлинное общество изучаемой эпохи. Это общество представляло собой системное единство, и, углубляясь даже в мельчайшие детали, исследователю очень важно не потерять сознания социальной целостности, взаимосвязи и взаимодействия ее элементов. Даже в том случае, когда исследователь не преследует цели воспроизведения системного единства — общества в целом, эта мысль не может не присутствовать в его сознании как своего рода «сверхзадача», на которую в конечном счете ориентируется его частное исследование.
Избранный нами аспект рассмотрения скандинавского «дофеодального» общества — обмен дарами — непосредственно ведет нас к проблематике этических ценностей, общественных идеалов, представлений о мире, присущих людям этого общества. Он вводит нас в круг религиозных верований и социально-психологических установок, возникших у скандинавов в процессе их общественной жизни. Следовательно, это проблема культуры, изучаемая под углом зрения социальных связей, характерных для данного общества.
Пиры, празднества, обмен дарами в варварском обществе — неотъемлемая и очень важная составная часть системы общественной коммуникации, средств социального общения. Все эти акты носили подчеркнуто, демонстративно формальный характер, регламентируя поведение человека в обществе. При посредстве этих актов утверждалось и в наглядной форме реализовалось социально-психологическое единство общественных коллективов. Иными словами, исследование института дарений оказывается связанным внутренней логикой с проблемой «индивид и общество»[90].
В отличие от индустриального, буржуазного общества, основанного на обмене товарами, материальными стоимостями, которые ценятся этим обществом как таковые, в обществе доиндустриальном наблюдается широкий обмен личного рода услугами и ценностями, имевшими не только материальную стоимость: взаимными дарами и подношениями, женщинами и воспитанниками, пиршествами и кормлениями, покровительством и службами. Эти явления с наибольшей ясностью вскрываются при изучении первобытных обществ; однако в форме, несколько завуалированной новыми наслоениями, личностная основа социальных связей может быть обнаружена, как мы полагаем, и в обществах более развитых. Эти, по-видимому, универсальные черты социальной действительности мы обнаружим и в феодальных институтах: в отношениях сеньоров и вассалов (где, как уже говорилось, главное состояло в личном покровительстве и службе, верности, пожалование же земли было производным), во всей социальной стратификации (учение о функциональном разделении труда, о делении общества на
Глава II.
Индивид и общество в раннее средневековье
§ 1. Обычай и ритуал по варварским правдам
Наша задача — рассмотреть некоторые черты, характеризующие человеческого индивида в варварском обществе и формы его отношений с обществом. Индивид немыслим вне общества, многие основные черты его сознания и поведения представляют собой общественный продукт, обусловлены системой социальных связей, присущей данному типу общественной структуры. Но из этого еще не следует, что, определив тип структурного целого, выяснив способ производства, систему собственности и строящуюся на ней систему общественных отношений, мы тем самым достаточно полно и глубоко исследовали это общество. Необходимо рассмотреть формы «включения» индивида в социальное целое, отношения между ними. Эта постановка вопроса приведет нас затем к попытке выяснить, в каких формах происходило отражение социальных связей в сознании варваров, каковы были те системы представлений, в которых члены общества осознавали себя <как таковые.
Непосредственное отношение человека к земле, в которой он находил прямое продолжение своей собственной природы и к которой он еще не относился лишь как субъект к объекту, внешне ему противостоящему, было функционально связано с его непосредственными отношениями в обществе: с тесными, органическими отношениями с сородичами, соплеменниками, подзащитными, зависимыми людьми, а позднее — в раннефеодальном и феодальном обществах — также и с личными отношениями господства и подчинения.
Вследствие этого раскрытие отношения индивида и общества приобретает особую значимость.
Исследователь социальной структуры, обходящий эти вопросы, может быть, невольно исходит из одной из двух предпосылок. Первая сводится к тому, что человек всегда, на любой стадии своей истории, «равен самому себе», вследствие чего мы не совершаем ошибки, представляя людей отдаленной от нас эпохи такими же, как и мы, — в том смысле, что личность в любом случае идентична и ее отношения с — миром строятся на одних и тех же основаниях. Разве не эта предпосылка, например, лежит в основе мнения о том, что поведение людей эпохи раннего средневековья в той же мере и в такой же форме определялось экономическими соображениями и побуждениями, как и поведение современного «homo есоnomicus»? В самом деле, в рассуждениях о том, что крупные землевладельцы той эпохи всегда стремились увеличить размеры феодальной ренты, а зависимое крестьянство с самого начала своего существования как класса боролось за освобождение, нетрудно усмотреть взгляд, согласно которому обладание земельной собственностью имеет лишь экономический смысл, что стремление к свободе имманентно присуще человеку и т. п. Высказывалась даже мысль о том, что если бы не классовая борьба крестьян, сопротивлявшихся эксплуатации, феодалы низвели бы их до положения рабов, превратившись сами в рабовладельцев, — такова якобы была «повседневная угроза», висевшая над средневековым крестьянством[92]. Насколько исторически оправдан такой подход, это особый вопрос; в любом случае мы видим здесь проблему, а не аксиому.
Другое, противоположное предположение определяется сознанием коренного отличия людей раннего средневековья от современных. Человек раннего средневековья, согласно такой точке зрения, не был личностью в прямом смысле слова: ее становление начинается — но лишь в ограниченной степени — в рамках средневекового города; в эпоху Возрождения человек раскрепощается от всеобъемлющего средневекового конформизма. Что же касается более раннего времени, то перед историками, собственно, не встает вопрос о человеческой личности и они ограничиваются соображениями о силе родовых и семейных коллективных уз и связанной с ними традиции, о застойности и консервативности общества, жившего в рамках натурального хозяйства[93]. Но ответ ли это? Правомерно ли представление о полном подчинении индивида коллективу, о растворении его в группе, к которой он принадлежал? Очевидно, этот вопрос нужно исследовать, а не решать априорно.
По-видимому, то обстоятельство, что проблема человеческой личности и ее места в «дофеодальном» и в раннефеодальном обществах не изучается, в немалой мере объясняется трудностями, которые неизбежно встали бы перед такого рода исследованием. Прежде всего, каковы те источники, анализ которых дал бы возможность поставить эти вопросы? Ведь положение человека в обществе, как правило, изучается по литературным памятникам. Но для Европы первых столетий средневековья произведений поэзии, хроник, как и созданий изобразительного искусства, явно недостаточно для того, чтобы получить внятные ответы на эти вопросы.
Другой путь, по-видимому, нужно искать в исследовании памятников массового творчества — в народной поэзии, сказаниях, мифологии, произведениях прикладного искусства. Здесь моменты личного творчества, прошедшие через механизм массового восприятия и воспроизведения, опосредованы коллективным творчеством, как бы деперсонализованы, им придана сила традиции, превратившей их во всеобщую эстетическую ценность.
Изучение подобных произведений можно вести не с целью раскрытия их непосредственного содержания, подчас довольно ограниченного, но с целью анализа их художественной формы, того «языка» искусства, который был заранее задан средой их творцам. Так, в исландской скальдической поэзии постоянно повторяются своего рода метафорические обороты-
Но не одни лишь памятники культуры (в традиционном ее понимании) должны быть исследованы для решения проблемы «индивид и общество». Собственно, в любом историческом источнике при соответствующем к нему подходе мог бы быть найден материал, проливающий свет на эту проблему. Чем шире охват источников, тем более убедительным было бы ее решение.
К категории памятников, в которых в более непосредственной форме запечатлена массовая деятельность, следует в первую очередь отнести варварские Правды западноевропейских народов и племен раннего средневековья. В Правдах в целом фиксируется не законодательная инициатива государей (хотя ее следы в ряде судебников явственно видны, но именно потому эти следы обычно удается выделить и изучать отдельно от остального содержания Правд), а прежде всего и по преимуществу народный обычай. Его особенностью была чрезвычайная традиционность, неизменяемость; к нормам обычая относились как к нерушимым, подчас сакральным установлениям, которые пользовались тем большим авторитетом, чем древнее они казались. «Старина» обычая придавала ему силу. Разумеется, в действительности обычай не оставался неизменным, с течением времени он трансформировался, но механизм этих изменений был особого рода. До момента записи обычай хранился в памяти соплеменников, знатоков права, излагавших содержание его на народных собраниях и судебных сходках. При этом содержание обычая исподволь обновлялось, отражая перемены в жизни племени, но очень существенно то, что перемены совершались по большей части помимо сознания людей, и в их памяти обычай оставался все тем же. Отношение общества к обычаю было таково, что радикальные изменения в принятой норме не допускались. Да и традиционный образ жизни варваров, менявшийся более на поверхности, чем по существу, исключал какие-либо серьезные сдвиги в праве. Обычное право — право консервативное.
Поскольку обычное право, отражаемое в ранних германских юридических записях, в основном сложилось и функционировало в варварском обществе, естественно, что его нормы были обязательны и общезначимы для всех его членов.
Социальный опыт варваров — по преимуществу коллективный опыт племени. Народное, племенное право устанавливало формы поведения, обязательные для всех соплеменников и воспринимаемые ими как саморазумеюшиеся стандарты, уклонение от которых исключалось.
При анализе варварских Правд мы сталкиваемся по преимуществу не с частными моментами, степень распространенности которых никогда не известна историку, а с общепринятыми и повсеместно повторявшимися явлениями. При немалых особенностях отдельных Правд запечатленное в них обычное право имеет общую основу.
Эти черты Правд не могут не привлечь внимания исследователя, занятого поисками памятников, которые дали бы ему возможность поставить проблемы социологии «дофеодального» общества.