Больной все ждал и ждал своего посетителя. Питер ждал Каллагана. Его комната — это мир внутри мира. И он сам вмещал в себя целый мир, летящий по кругу, и в нем тоже вставало солнце и садилась луна. Каллаган был западным ветром, и Райанон сметала озноб западного ветра подобно ветру с Таити. Рука дотянулась до головы и замерла, камень на камне. Никогда еще голос Райанон не был таким далеким, как в тот миг, когда уверял его, что кислое молоко было чудесным. Кем же была она, если не возлюбленной, исступленно взывавшей к своему избраннику сквозь покров гроба? Кто-то в ночи вывернул его наизнанку и опустошил, оставив одно фальшивое сердце. Под доспехами ребер оно было чужим, как было чужим биение крови в ступнях. Его руки не могли больше ни совершать движения, ни обвиться вокруг девушки, чтобы защитить ее от ветра или грабителей. Не было ничего дальше под солнцем, чем его собственное имя, а поэзия была лишь словесной струной, натянутой на прутике, вкруг которого теснились стебли гороха. Он лепил губами крохотный шарик звука, придавая ему некую форму, и выговаривал слово.
Мертвые не ждали до завтра. Невыносима мысль, что после еще одной ночи, проснувшись, жизнь снова пустит свои ростки, словно цветок, прорастающий сквозь щели гробовой крышки.
Вокруг него была просторная комната. Лживые подобия женщин, вставленные в рамы, рассматривали его. Вот лицо матери, пожелтевший овал в рамке из старинного золота, поредевшие волосы. А рядом с ней умершая Мэри. Каллаган дул изо всех сил, но стены вокруг Мэри никогда не рушились. Он думал о ней, прежней, помнившей своего Питера, милого Питера, и глаза ее улыбались.
Он вспомнил, что не улыбался с той самой ночи, семь лет назад, когда сердце его так содрогнулось, что он упал на землю. Невероятный закат солнца наполнял его силой. Над холмами и крышами плыли полные луны, и после весны наступало лето. Как бы он жил, если бы Каллаган не смахнул сети с мира одним дуновением, а Миллисент не одарила бы его своей прелестью? Но мертвым не нужны друзья. Он щурился над опрокинутой крышкой гроба, встретив взгляд воскового человека, застывшего и бесстрастного. Он снял монетки с мертвых век и узнал свое лицо.
Плодитесь под картонными крышами, кричал он, покуда я не смету ваши карточные домики одним рыданьем, исторгнутым из моих легких. Когда пришла Мэри, не было ничего между чередой дней, кроме восторга, которым он ее окружил. Его дитя во чреве Мэри убило ее. Он почувствовал, как тает тело, и люди, которые были когда-то легче воздуха, проходили, пожеванные железом, сквозь него и над ним.
Он закричал, Райанон, Райанон, кто-то подбросил меня и ударил в грудь. Кровь сочится по капле во мне. Райанон, кричал он. Она поспешила наверх и, одну за другой, вытерла слезы на его щеках рукавом платья.
Он лежал тихо, пока утро зрело и превращалось в достойный полдень. Райанон входила и выходила, и ее платье, когда она склонялась над ним, пахло клевером и молоком. С непривычным удивлением он следил за ее бесстрастными движениями, за скольжением ее рук, когда она смахивала пыль с мертвого лица Мэри в рамке. Он подумал, как удивленно мертвые следят за движениями живых, угадывая грядущий расцвет под трепетной кожей. Должно быть, она напевает, переходя от камина к окну, расставляя вещи по местам, или тихонько жужжит, как пчела за работой. Но стоит ей заговорить, или засмеяться, или задеть ногтем тонкий металл подсвечника, звякнувший колокольчиком, или комнате стоит внезапно наполниться птичьим гамом, он снова заплачет. Так сладко было смотреть на замершие волны белья на постели и ощущать себя островом, затерянным в южном море. На этом острове роскошных и невиданных растений зерна рождали плоды, свисавшие с деревьев, а те, что были не больше яблок, морские ветры сбрасывали на землю и превращали в убежища летних личинок.
И, задумавшись об острове, затерянном где-то в южных далях, он вспомнил о воде и почувствовал жажду. Платье Райанон шелестело, как нежное журчанье воды. Он подозвал ее к себе и коснулся выреза платья, ощутив воду на своих руках.
— Воды, — попросил он и стал рассказывать, как в детстве лежал на скалах и его пальцы повторяли прохладные очертания озерной глади.
Она принесла воду в стакане и держала стакан на уровне его глаз, чтобы он видел комнату сквозь преграду воды. Он не стал пить, и она отставила стакан в сторону. Он мысленно погрузился в прохладу морских глубин. Теперь, летним днем, сразу после полудня, ему опять хотелось, чтобы воды сомкнулись над ним, чтобы стать не островом, поднявшимся над водой, а зеленым уголком на дне, и рассматривать плывущие стены пещеры. Он подумал о каких-то бесстрастных словах и сочинил строчку об оливковом дереве, которое росло у озера. Но дерево было деревом слов, а озеро рифмовалось с другим словом.
— Садись, почитай мне, Райанон. — попросил он.
— Сначала поешь, — сказала она и принесла еду.
Было невыносимо думать, что она спускалась на кухню и своими руками готовила ему пишу. Она уходила и возвращалась с едой так же просто, как ветхозаветная дева. Ее имя не значило ничего. От него веяло холодом. Она носила странное имя, похожее на библейское. Такая женщина омывала тело, снятое с креста, и ее прохладные, умелые пальцы прикасались к отверстиям, как десять благословений. Он мог бы крикнуть ей: «Постели душистой травы мне под руки. Твоя слюна будет мне благовонием».
— Что тебе почитать? — спросила она, присев, наконец, рядом с ним.
Он покачал головой, не слушая, что она читала, и, пока звучала ее речь, он не замечал ничего, кроме интонаций голоса.
Как сладко голову склонить, закрыть глаза, уснуть,
Как сладок этот смертный сон, и как ласкает слух
Заветный голос, что в саду звучит в полночный час.[1]
Она дочитала до того места, где червь забрался на лист ландыша.
Смерть снова отступила от его тела, и он закрыл глаза.
Никуда не деться ни от боли, ни от силуэтов смерти, занятых своим привычным делом, даже во мраке опущенных век.
— Разбудить тебя поцелуем? — спросил Каллаган. Его рука остудила руку Питера.
— И все прокаженные обменивались поцелуями — сказал Питер. И тут же задумался, а что же он имел в виду.
Райанон увидела, что он больше не слушает ее, и вышла на цыпочках.
Каллаган, оставшись один, наклонился над кроватью и расправил нежные кончики пальцев над глазами Питера.
— Настала ночь, — сказал он. — Куда мы сегодня отправимся?
Питер снова открыл глаза, увидел расправленные пальцы и свечи, рдеющие, словно головки маков. Страх и благословение снизошли на комнату.
Не надо задувать свечи, подумал он. Пусть будет светло, еще светлее. Фитиль и воск никогда не должны иссякнуть. Пусть целый день и целую ночь три свечи, словно три девушки, рдеют над моей постелью. Пусть эти три девушки оберегают меня.
Первый огонек взметнулся и погас. Над вторым и третьим огоньками Каллаган вытянул серые губы. В комнате стало темно.
— Куда мы сегодня отправимся? — спросил он, но не стал ждать ответа, сбросил с кровати простыни и поднял Питера на руки. Его плащ, влажный и душистый, был совсем близко от лица Питера.
— О, Каллаган, Каллаган, — сказал Питер, прижимаясь губами к черной ткани. Он чувствовал движения тела Каллагана, его мышцы, то напряженные, то расслабленные, покатую линию плеч, удары ступней по бегущей земле. Он прятал лицо от дуновения ветра, который пробивался сквозь слои глины и известковой почвы. Только когда ветви деревьев стали царапать его спину, он понял, что обнажен. Чтобы не закричать, он впился губами в потную складку кожи. Каллаган тоже был обнажен, как младенец.
Разве мы обнаженные? У нас есть кости и органы, кожа и плоть. На твоих волосах ленточка крови. Не бойся. Вокруг твоих бедер повязка из вен. Целый мир начинал атаку, маршируя мимо них, ветер срывался в никуда, сметая плоды битвы под луной. Питер услышал пение птиц, но это были не те песни, которые птицы на подоконнике его спальни извлекали из своих гортаней. Эти птицы были слепые.
— Разве они слепые? — сказал Каллаган. Глаза их вмещают миры. Их трели белые и черные. Не бойся. Скорлупа их яиц скрывает сияющие очи.
Внезапно он остановился, в его объятиях Питер был легче перышка, он тихонько поставил его на зеленую выпуклость тверди. Долина внизу устремлялась все дальше со своей ношей деревьев-калек и трав, вдаль, где из мрака спускалась на пуповине луна. Со всех сторон в рощах трещали ружья и дождем сыпались фазаны. Но вскоре ночь затихла, угомонив капканы упавших прутьев, которые щелкали под ногами Каллагана.
Питер, вспомнив о больном сердце, приложил руку к груди, но не почувствовал никакой телесной преграды. Кончики пальцев вздрагивали, прикасаясь к бегущей крови, но вены были невидимы. Он был мертв. Теперь он знал, что мертв. Призрак Питера кружил незримо вокруг призрака крови, опускался на твердь и удивлялся распаду ночи.
— Это какая долина? — спросил голос Питера.
— Долина Джарвиса, — ответил Каллаган. Но Каллаган тоже был мертв. Ни одна косточка, ни один волосок не устояли перед неумолимо наступающим холодом.
Это не долина Джарвиса.
Это обнаженная долина.
Луна, удваивая и умножая силу своего света, освещала кору и корни, и ветви деревьев Джарвиса, деловитых насекомых в роще, очертания камней и черных муравьев, снующих под ними, гальку в ручьях, волшебную траву, неутомимых могильных червей под стеблями. Из нор на склонах холмов вышли кроты, и крысы с побелевшей от луны шерстью спаривались и мчались вперед в дикой гонке, чтобы впиться зубами в горла овец и быков. Чуть позже животные падали опустошенные на землю, а крысы убегали прочь, вслед за ними все мухи, поднявшись с навоза на полях, хлынули, словно туман, и осели на склонах. Оттуда, из обнаженной долины, исходил запах смерти, раздувающий ноздри гор на лице луны. Теперь падали овцы, и мухи кидались на них. Крысы дрались за мясо и падали одна за другой со свежими ранами — приманкой для овечьих блох, выглядывающих из шерсти. Питер уже потерял счет времени, когда мертвых, собранных до последней косточки, подхватил ревущий шквал ветра и засыпал землей, а жирные мухи скатились в траву. Теперь червь и жук-могильщик распутывали волокна костей животных, трудились над ними вдохновенно и неторопливо, и сорные травы прорастали сквозь глазницы, и цветы пробивались из-под исчезнувших грудных клеток, и лепестки сияли всеми оттенками умирающей жизни. И поток крови струился по земле, вскармливая травинки, вливаясь в посеянные ветром семена, держа путь прямо к устам весны. Вдруг все ручьи стали алыми от крови — два десятка вен, вьющиеся по двадцати полям, густые от запекшейся гальки.
Питер в призрачной оболочке кричал от восторга. Оживала обнаженная долина, оживала его обнаженность. Он видел потоки пульсирующей воды, видел ростки цветов, встающие над мертвыми, видел, как стебли и корни множились, набирая силу с каждым глотком пролитой крови.
И иссякли ручьи. Прах мертвых вознесся над весной, и уста захлебнулись. Прах покрыл воды, словно потемневший лед. Свет, всевидящий и стремительный, застыл в лучах луны.
Жизнь в своей обнаженности, насмехался Каллаган рядом, и Питер знал, что он показывал призрачным пальцем вниз, на мертвые ручьи. Он все говорил, а та оболочка, в которую облеклось сердце Питера во времена осязаемой плоти, отражала удары ужаса, и жизнь вырвалась из гальки тысячей жизней и, защищенная телом мальчика, выскользнула из чрева. Ручьи снова пустились в путь, и свет луны, торжественный и чистый, засиял над долиной и, пробудив от зимы кротов и барсуков, выманил их в бессмертное полночное время мира.
— Заря занимается над холмом, — сказал Каллаган и поднял невидимого Питера на руки. Рассвет наяву занимался вдали над зарослями Джарвиса, все еще обнаженными под закатной луной.
Пока Каллаган мчался по кромкам холмов, сквозь рощи и над ликующей землей, где деревья неслись за ним вслед, Питер не мог сдержать восторженный крик.
Он слышал смех Каллагана, подобный раскатам грома, его подхватывал ветер и возвращал вместе с эхом. В ветре метался крик, а под земной оболочкой царило настоящее смятение. То над корнями, то над верхушками диких деревьев он и его странный спутник мчались, чтобы обогнать петуха. Огибая падающие стены света, они с криком взмывали ввысь.
— Я слышу петуха, — воскликнул Питер, и простыни на кровати поднялись до его подбородка.
Человек с кистью провел красную борозду на востоке. Призрак кольца, обводившего круг луны, слился с облаком. Он провел языком по губам, которые, как по волшебству, покрылись плотью и кожей. Во рту был удивительный привкус, как будто прошлой ночью, триста ночей назад, он выжал головку мака, выпил сок и заснул. Он едва улавливал вечное бормотание Каллагана. С рассвета до сумерек он говорил о смерти, видел мотылька, пойманного свечой, слышал смех, который не мог быть просто звоном в ушах. Петух прокричал опять, и какая-то птица просвистела, словно коса по колосьям.
Райанон вошла в комнату — о нежная обнаженная шея.
— Райанон, — сказал он, — возьми меня за руку, Райанон.
Она не слышала его, но стояла над кроватью, не сводя с него глаз, в которых была только печаль и ни капли надежды.
— Возьми меня за руку, — сказал он. И потом, — зачем ты кладешь простыни мне на лицо?
Пылающий младенец
Перевод Э. Новиковой
Говорили, Рис жег своего младенца, когда на вершине холма вспыхнул куст утесника. Весело пылающий куст принимал, им казалось, бледные печальные очертания рахитичных конечностей пылающего младенца священника. Остатки пепла, не развеянные ветром, Рис запечатал в глиняном кувшине. Вместе с прахом Рис Риса лежит прах того младенца, а рядом с ними — прах его дочери в гробу из белого дерева.
Люди слышали, как воет вместе с ветром его сын. Они видели, как он идет по холму, протягивая к звездному свету мертвого зверька. Видели, как проходит он долиной и шагает по кромке поля, повторяя движения косаря. В лечебнице он выкашлял в таз одно свое легкое и с наслаждением погрузил в кровь пальцы. То, что двигалось за невидимой косой по долине, было тенью и пригоршней теней, отброшенных могильным солнцем.
Куст догорел, и лицо малютки развеялось вместе с тлеющими листьями.
Говорили, случилось это в середине лета, чудесным субботним утром, когда Рис Рис влюбился в свою дочь. В то утро утесник вспыхнул ярким огнем. Рис Рис в черном церковном облачении смотрел на языки пламени, устремленные в небо, и куст на краю холма горел ярко, как Бог, среди частокола, занявшегося от травы. Он взял за руку дочь, лежавшую в садовом гамаке, и сказал, что любит ее. Он сказал, что она красивей, чем была ее мать. От ее волос пахло мышами, из-под губы торчали зубы, а веки были красны и влажны. Он увидел, как красота вытекает из нее, как сок из растения. Складки платья не могли скрыть от него жалкой наготы ее тела. И не плоть ее, и не кровь, и не волосы вдруг показались ему красивыми.
— Бедная земля дрожит под солнцем, — сказал он. Он провел ладонью вверх и вниз по ее руке. Только нескладное и безобразное, только бесплодное родит плоды. Кожа на руке покраснела от его прикосновений. Он дотронулся до ее груди. Дотронувшись, он узнал каждый кусочек ее плоти.
— Почему ты меня здесь трогаешь? — спросила она.
В то утро в церкви он говорил о красоте урожая, об обещании, заключенном в налитом колосе, и обещании на острие косы, срезающей колос и рассекающей воздух, прежде чем врезаться в налитую зрелость. Сквозь открытое в боковом приделе окно он видел желтые пятна по краям лугов. Мир созрел.
— Мир созрел для второго пришествия сына человеческого, — сказал он вслух.
Но не божественная зрелость сверкала там, на холме. Это было обещание и зрелость плоти, доброй плоти, подлой плоти, плоти его дочери, плоти, плоти, плоти громового голоса, воющего перед тем, как умереть человеку.
Той ночью он молился за грехи плоти.
— О Господь, в образе плоти нашей, — шептал он.
Его дочь сидела на скамье в первом ряду и гладила свою руку. Она потрогала бы и грудь, там, где он к ней прикасался, но взгляды прихожан были устремлены на нее.
— Плоть, плоть, плоть, — сказал священник.
Его сын рыскал по полям в поисках кротовин и следов красной лисицы, пересвистывался с птицами и гладил телят, стоявших без робости у материнского бока, и набрел на распластанного на камне мертвого кролика. Дробины изрешетили кроличью голову, собаки разорвали его брюшко, а на горле виднелись отметины зубов хорька. Мальчик бережно поднял кролика и почесал его между ушей. Кровь из кроличьей головы закапала ему на руку. Из разорванного брюха вывалились кишки и обмотались вокруг камня. Прижав к куртке маленькое тельце, он побежал через поля домой, кролик плясал у края его жилетки. Когда он добежал до ворот дома священника, из церкви группками выходили прихожане. Они пожимали руки и снимали шляпы, улыбаясь бедному мальчику в наглухо застегнутой куртке, зеленоволосому с ослиными ушами. Он всегда был для них «бедным мальчиком».
Рис Рис сидел в своем кабинете, черенок его трубки был зажат между потайными пуговицами на домашней куртке, нераскрытая Библия лежала на коленях. Божий день подошел к концу, и солнце, как еще одна суббота, скатилось за холм. Он зажег лампу, но его собственное масло горело еще ярче. Он опустил шторы, отгораживаясь от неприветливой ночи. И он распахнул свое сердце, чей отчаянный стук принес нечто сладкое и неведомое. Он не испытывал такой любви с тех пор, как женщина, увидев ведьму в его глазах самца, расцарапала его и упала к нему в объятья, и целовала его, шепча валлийские слова, когда он овладевал ею. Она была матерью его дочери, но умерла родами, и уже мертвая украла дитя его второй любви, оставив взамен зеленовласого детеныша эльфов. Опьяненный желанием, Рис Рис швырнул Библию на пол. Он достал другую книгу и при тусклом свете лампы стал читать о старухе, обманувшей дьявола.
— Дьявол — это несчастная плоть, — сказал Рис Рис.
Вошел его сын, держа на руках кролика. Долговязый мальчик в красной куртке был плотью из прошлого. Кожа несожженой смерти оставила следы на его костях, на губах играла улыбка эльфийского подкидыша, волосы цвета морской травы колыхались на голове, так он и стоял перед Рис Рисом. Призрак своей матери, он нежно прижимал к груди кролика, укачивая его. Хитро глядя из-под полуприкрытых век, он увидел, как отец отринул от себя видение смерти.
— Пошел прочь, — сказал Рис Рис.
Кто таков, этот зеленый чужак, чтобы тащить сюда смерть и баюкать у него на глазах, как ребенка под теплым покрывалом из меха? Минуту плоть мира лежала спокойно, старая вражда затихла, наводнение в груди отступило и соски проросли сквозь песок. А потом он заслонил глаза ладонью и остался один только кролик, маленький полупустой мешочек с плотью, который раскачивался в руках его сына.
— Поди прочь, — сказал он.
Мальчик прижал к себе кролика, продолжая укачивать, и снова почесал его между ушами.
— Эльфийское отродье, — сказал Рис Рис.
— Он мой, — сказал мальчик. — Я сдеру с него шкурку и у меня будет череп.
Его комната на чердаке была завалена черепами и сухими шкурками, и маленькими косточками в бутылках.
— Дай сюда.
— Он мой.
Рис Рис вырвал у него кролика и запихнул его поглубже в карман своей домашней куртки. Когда со свечой в руке его дочь, переодетая и готовая ко сну, зашла в комнату, в кармане Рис Риса лежала смерть.
Дочь смущалась, потому что грудь и рука еще болели, но она склонилась над ним, не покраснев. Она пожелала ему спокойной ночи и поцеловала его, а он задул ее свечу. Когда он прикручивал фитиль лампы, она улыбалась.
— Скинь рубашку, — велел он. Она послушалась и шагнула в его объятья.
— Мне нужен маленький череп, — раздался голос в темноте.
Сквозь затянутое паутиной окно, мимо шкур и бутылок в своей комнате на чердаке мальчик глядел на пространство за зеленым холмом, убегающее в темноту занимающегося рассвета. Летняя гроза жаром и дождем пригладила зеленую траву, выходящую из мертвой ночи с каждым тянущимся корнем.
Смерть хватала за ноги его сестру, взбирающуюся по колено в вереске на холм. Он видел высокую траву вокруг ее бедер. И клинки усиливающегося ветра, летящего с четырех ветряных мельниц унавоженной смерти, пронзали, должно быть, ступни ее ног, пробираясь по венам в живот и чрево, и колотящееся сердце. Он смотрел, как карабкается сестра. Она остановилась на выступе холма, хватая ртом воздух и постукивая пальцами по мочевому пузырю и поглаживая поросшую волосами грудь (потому что волосы росли на ней, как на взрослом мужчине), ощущая, как сердце колотится в запястьях и испытывая любовь к своей возжеланной худобе. Ему она казалась столь же безобразной, как свинолицая женщина Ларегиб, обучившая его плотским кошмарам. Он помнил заигрывания этой отвратительной женщины. Она задула его свечу, когда он вошел к ней той ночью, когда выпал великий град, чтобы укрыться от жестокой непогоды в ее гниющем доме. И вот теперь в полумиле от него его сестра стояла посреди утра, и безжалостный хищник с холма мог наброситься на нее, застывшую, скругляя углы ее уродства. Он улыбнулся, представив жадно жрущих крыс, и оглядел комнату в поисках подходящей бутылки для ее сердца. Ее череп, прибитый гвоздем в нише над кроватью, мог бы стать приятным утешением от болезненных пробуждений.
Но он увидел Рис Риса, огромными шагами взбирающегося на холм, и шар сестриной головы, невидимо прибитый над его постелью, рассыпался в пыль. Вытянувшись в струнку у ствола влажного от росы дерева, она кивнула. Рис Рис двинулся сквозь вереск, доходивший ему до колен, и смерть в траве, мимо валунов и через протянутые листья папоротника туда, где она стояла. Он взял ее за руки. Две тени сомкнули руки и вместе направились к вершине холма. Мальчик смотрел, как они идут, и отвернулся лишь тогда, когда одной неясной тенью они скрылись за гребнем холма, спускаясь в глубокую лесистую лощину у западного края аллеи любовников.
Потом он вспомнил о кролике. Он сбежал вниз по лестнице и отыскал кролика в кармане куртки. Он держал на руках смерть, и, чувствуя на языке вкус откашлянной крови, удовлетворенный, он вернулся к своим прозрачным бутылкам и увешанной головами стене.
В свете первой утренней росы он увидел, как отец цепляется за ее руку. Та, которая была его сестрой, шла с раздутым животом по холму. Она потрогала его между ног, и он застонал и набросился на нее. Но ее лицевые нервы перепутались с дрожью его бедер, и она резко отстранилась от него. Рис Рис на выступе валуна внушал ей страх. Он выдохнул воздух и вновь набросился на нее. Она сплелась с ним в четвертом и пятом плотском кошмаре. И сказал Рис Рис: «Это глаза твоей матери». Не своими глазами глядела она на его гордость и не глазами своих пальцев. Плети ее пальцев повисли. Он увидел под ногтем шар.
Говорят, это случилось ранней весной, прекрасным субботним утром, когда она родила ему младенца мужского пола. Лежа на кровати своего отца, она кричала и умоляла дать ей обезболивающее, когда головка прорывалась наружу. В окровавленной рубашке она проспала до сумерек, и кровавая звезда рвалась наружу через уши. С тряпкой и ножницами Рис Рис прислуживал ей, и с изумлением глядя на сморщенное личико и ручки, похожие на кротовьи лапки, он бережно извлек младенца, и крик вырвался из груди его дочери и влетел в рот клубящейся рядом тени. Тень выпячивала губы, требуя молока и пеленок. Младенец отплевывался у него на руках, и шум струящегося пространства не был виден его ушам, а мертвый свет не слышали его глаза.
Рис Рис, держа перед собой мертвое дитя, вышел в ночь, он слышал, как стонет во сне мать, а смертоносная тень, пресытившись молоком, колышется около дома. Он повернулся лицом к холмам. Тень подошла к нему поближе, беззвучная в тени дерева. Подкинутый эльфами ждал. Он скорчил луне гримасу, и лунная плоть осыпалась, обнажив звездноглазый череп. Улыбаясь, мальчик побежал по лужайкам обратно к плачущему дому. Но на полдороге к своей комнате он услышал, что его сестра умирает. Рис Рис взбирался на холм.
На вершине холма он положил младенца, прислонив его к кустам вереска. Смерть, подпирающая темные цветы. Младенец оцепенел в лунном ознобе.
— Несчастная плоть, — сказал Рис Рис, обламывая мертвые ветки утесника и вереска.
— Несчастный ангелок, — сказал он рту младенца, открытому, как ухо.
Червивым упал с дерева плотский плод. Чувствуя червя, древесная кора распадается. Вот лежит бедная звезда плоти, упавшая, как капля грудного молока с сосца червивого дерева.
Рис Рис свалил наломанный вереск в стожок посреди круга, где камни еще хранили отзвуки священной субботы. Сверху багряной кучи он добавил мертвой травы. Стог смерти, вереск ростом с него, громоздился над его полными ветра волосами.
За валуном шевелилась сопровождающая тень, а на горячем древесном боку отпечаталась тень мальчика. Тень запомнила мальчика, а мальчик запомнил косточки голого младенца под холодным покровом, и то, как трава царапала голый череп, и где его отец выбрал дорожку в раковой опухоли безмолвного круга. Он видел, как Рис Рис поднял младенца и положил его на кучу вереска, видел головку горящей спички и слышал треск кустарника, ломающегося, как детские ручки.
Костер вспыхнул. Рис Рис, глядя в красный глаз ползущего огня, вытянул руки и поманил тень из-за валуна. Окруженный тенями, он молился у пылающего стога, и искры от вереска освещали его улыбку.
— Гори, дитя, бедная плоть, подлая плоть, плоть, плоть, плоть, больная печальная плоть, плоть нечистого чрева, сгори и стань прахом, — молился он.