— Ах, какая неожиданность! — сказала самая высокая девочка. Хорошо заученными, легкими движениями рук, будто одаривая всех цветами, она представила Сиднея своим подружкам — Пегги и Джин.
Толстушка Пегги была слишком вертлявая для меня, да и ноги как тумбы и стрижка мальчишеская, эта пусть достается Дэну. Сиднеева Гвинет девица шикарная, ей, наверно, все шестнадцать, чистюлька и недотрога, как продавщицы в магазинах Бена Эванса. Но Джин, застенчивая, с кудряшками цвета сливочного масла, — эта как раз для меня. Мы с Дэном не спеша подошли к девочкам.
Я заготовил две фразы: «„Давай по честному, Сидней, без многоженства“ и что мы не удержали прибоя к вашему появлению».
Джин улыбалась, крутя пяткой в песке, и я приподнял кепку.
— Привет!
Кепка упала к ее ногам. Я нагнулся, и из кармашка моей спортивной куртки выпали три куска сахара.
— Это я лошадь кормлю, — сказал я и начал виновато багроветь, когда все три девочки засмеялись.
Ведь можно было раскланяться, подметая пол кепкой, весело послать им воздушный поцелуй, назвать их сеньоритами, и они улыбнулись бы мне без всякой снисходительности. Или еще лучше: стоять в отдалении, и чтобы волосы мои развевались на ветру, хотя ветра в тот вечер совсем не было, и я стоял бы так, окутанный тайной, и смотрел бы на солнце, недоступный девчонкам, не желающий снисходить до разговоров с ними. Но я знал, что у меня все время горели бы уши, а в животе была бы пустота и бурчало бы, как в морской раковине. «Заговори с ними, пока они еще не ушли», — настойчиво твердил мне внутренний голос, заглушая драматическое молчание, а я стоял, как Рудольф Валентино, на краю сверкающей песком невидимой арены для боя быков.
— Правда, здесь чудесно? — выговорил я.
Я сказал это одной Джин и подумал: «Вот она, любовь», когда Джин кивнула мне и, тряхнув кудряшками, сказала:
— Да, здесь лучше, чем в Порткоуле.
Брэзелл и Скелли были как два здоровенных громилы, приснившиеся в кошмаре; я забыл про них, когда мы с Джин поднялись на скалу, но, оглянувшись назад посмотреть, что эти двое делают — травят ли опять Джорджа или борются друг с другом, я увидел, что Джордж исчез за скалой, а они с Сиднеем стоят и разговаривают с девочками.
— Как тебя зовут?
Я сказал ей.
— Имя уэльское, — сказала она.
— А у тебя красивое.
— Ну-у, самое обыкновенное.
— Мы с тобой увидимся еще?
— Если хочешь.
— Очень хочу. Пойдем утром купаться. И может, раздобудем орлиное яйцо. Знаешь, ведь здесь есть орлы.
— Нет, не знаю, — сказала она. — А кто этот красивый парень вон там, на отмели, высокий, в грязных брюках?
— Совсем он не красивый. Это Брэзелл. Он никогда не моется и не причесывается, и вообще задира и жулик.
— А по-моему, он красивый.
Мы пошли на Баттонское поле, и я зашел с ней в наши палатки и угостил яблоком из запасов Джорджа.
— А сигареты нет? — сказала она.
Когда подошли остальные, почти стемнело. Брэзелл и Скелли шли с Гвинет, держа ее с двух сторон под руки, Сидней был с Пегги, а Дэн вышагивал позади, держа руки в карманах и посвистывая.
— Вот так парочка, — сказал Брэзелл, — проторчали здесь столько времени наедине и даже за ручки не держатся. Тебе надо принимать укрепляющее, сказал он мне.
— Рожайте ребят родине, — сказал Скелли.
— А ну вас! — крикнула Гвинет. Она оттолкнула его от себя, но засмеялась и ничего не сказала, когда он обнял ее за талию.
— А костерчик не разведем? — сказал Брэзелл.
Джин театрально захлопала в ладоши. Я хоть и любил ее, но мне не нравилось то, что она говорит и что она делает.
— Кто будет разводить?
— Вот у него, наверно, лучше всех получится, — сказала она, показывая на меня.
Мы с Дэном собрали хворост, и, когда совсем стемнело, костер у нас уже начал потрескивать. В нашей спальной палатке сидели, прижавшись друг к другу, Брэзелл и Джин; ее золотистая головка лежала у него на плече; пристроившись тут же, Скелли нашептывал что-то Гвинет; Сидней с кислым видом держал за руку Пегги.
— Видал, какие сантименты развели? — сказал я, глядя на улыбку Джин в пронзенной огнем темноте.
— Поцелуй меня, Чарли, покрепче, — сказал Дэн.
Мы сидели у костра на краю поля. Море, отошедшее далеко от нас, все еще шумело. Послышались голоса ночных птиц.
— Ту-уит, ту-гу! Слышишь? Не люблю сов. Они людям глаза выцарапывают, сказал Дэн, стараясь не прислушиваться к тихим голосам в палатке.
Смех Гвинет порхнул на залившееся лунным светом поле, но Джин, сидевшая с тем гадом, улыбалась и молчала, угретая его близостью. Я знал, что ее маленькая рука лежит в руке Брэзелла.
— Женщины, — сказал я.
Дэн плюнул в огонь.
Старые и одинокие, мы с ним сидели среди ночи, не ведая никаких желаний, как вдруг в свете костра призраком возник Джордж. Он стал рядом с нами, дрожа всем телом. Я сказал:
— Где ты пропадал? Тебя несколько часов не было. Что ты так дрожишь?
Брэзелл и Скелли высунулись из палатки.
— Привет, Коклюшка! Как твой папочка? Ты чем занимался весь вечер?
Джордж Коуклюш едва стоял на ногах. Я положил руку ему на плечо, стараясь поддержать его, но он оттолкнул ее.
— Я пробежал по всему берегу! Из конца в конец. Вы говорили, я не умею бегать, а я пробежал! Без остановки пробежал!
В палатке кто-то завел граммофон и поставил пластинку. Это было попурри из «Нет, нет, Нанетт».
— Ты бегал в темноте, Коклюшка?
— Бегал и быстрее вашего пробежал, — сказал Джордж.
— Ну еще бы! — сказал Брэзелл.
— Ты что, воображаешь, будто мы пять миль пробежали? — сказал Скелли.
Теперь граммофон играл «Таити-трот».
— Вы слышали что-нибудь подобное? Я же говорил, что Коклюшка человек удивительный. Он, Коклюшка, весь вечер бегал!
— Удивительный Коклюшка, удивительный Коклюшка! Удивительный! затянули Брэзелл и Скелли.
Они с хохотом высунулись из палатки и в темноте были похожи на мальчишку о двух головах. А когда, обернувшись, я снова посмотрел на Джорджа, он крепко спал, лежа навзничь в густой траве, волосами почти к самому огню.
После ярмарки
Перевод М. Кореневой
Ярмарка закончилась, в ларьках с кокосовую скорлупу выключали свет, и деревянные кони неподвижно застыли в темноте в ожидании музыки и стука механизма, чтобы вновь потрусить вперед. Во всех киосках один за другим гасли газовые рожки, и маленькие карточные столики затягивались парусиной. Толпа отправилась по домам, и в окнах фургонов засветились огни.
Никто не заметил девушки. Одетая в черное, она стояла, прислонясь к карусели, ей было слышно, как по опилкам проследовали последние шаги и вдали замерли последние голоса. Потом, совершенно одна на опустевшей ярмарке, в окружении деревянных конских фигур и дешевых ярмарочных лодок, она принялась искать место, где бы устроиться на ночлег. И тут, и там приподнимала она парусину, затягивавшую кокосовые скорлупки ларьков, и вглядывалась в теплую тьму. Внутрь она боялась ступить и, когда по засыпанному стружками полу пробегала мышь или трещала парусина, или порыв ветра заставлял ее пуститься в пляс, она убегала и снова пряталась около карусели. Один раз она наступила на дощатый настил, бубенцы на шее лошади зазвенели и смолкли; она не смела вздохнуть, покуда все не затихло и тьма не забыла про звон бубенцов. Потом она бродила в поисках постели, заглядывая повсюду, в каждую гондолу, в каждую палатку. Но нигде, нигде на целой ярмарке не было для нее приюта, где бы устроиться на ночлег. В одном месте было слишком тихо, в другом возились мыши. В углу палатки Астролога лежала солома, но, когда девушка прикоснулась к ней, что-то там зашевелилось; девушка опустилась на колени и протянула руку: она нащупала руку младенца.
Теперь уже места не было нигде, так что она медленно повернула к фургонам, обступавшим ярмарку, и обнаружила, что во всех, кроме двух, не было света. Она повременила, сжимая свою пустую сумку и размышляя, к какому из них направиться. Наконец она решила постучать в окошко маленького обшарпанного фургона, стоявшего поблизости от нее, и, встав на цыпочки, заглянула. У печки сидел самый толстый человек, какого ей доводилось видеть, и жарил кусок хлеба. Она три раза стукнула по стеклу, потом спряталась в тени. Она слышала, как он подошел к лестнице и крикнул сверху:
— Кто это? Кто? — но не осмелилась ответить. — Кто это? Кто? — снова крикнул он.
Она засмеялась при звуках его голоса, который был так же тонок, как он толст.
Он услышал ее смех и повернулся к тому месту, где ее укрывала тень.
— Сначала стучитесь, — сказал он, — потом прячетесь, потом смеетесь.
Она вступила в световой круг, зная, что ей больше не нужно прятаться.
— Девушка, — сказал он. — Входи, да вытри ноги. — Он не стал ждать, а удалился в свой фургон, и ей ничего не оставалось, как последовать за ним по ступенькам в его тесную каморку. Он снова сидел и жарил тот же кусок хлеба. — Вошла? — спросил он, так как сидел к ней спиной.
— Закрыть дверь? — спросила она и, не успел он ответить, закрыла.
Она села на кровать и стала смотреть, как он жарит хлеб, пока тот не подгорел.
— Я могу поджарить лучше вас, — сказала она.
— Не сомневаюсь, — сказал Толстый Человек.
Она наблюдала, как он положил обугленный хлеб на стоявшую рядом тарелку, взял еще один ломоть и стал тоже держать его перед печкой. Он подгорел очень быстро.
— Давайте я вам поджарю, — сказала она.
Он бесцеремонно протянул ей вилку и буханку.
— Нарезай, — сказал он, — жарь и ешь.
Она села на стул.
— Погляди, какую ты яму сделала на моей постели, — сказал Толстый Человек. — Кто ты такая, чтобы являться и превращать мою постель в яму?
— Меня зовут Энни, — сказала она ему.
Вскоре весь хлеб был поджарен и намазан маслом, она поставила его на середину стола и пододвинула два стула.
— Я буду есть на постели, — сказал Толстый Человек. — А ты — тут.
Когда они закончили ужин, он подался со своим стулом назад и через стол уставился на нее.
— Я Толстый Человек, — сказал он. — Родом из Триорки. Гадалка рядом с нами — из Абердера.
— Я не с ярмаркой, — сказала она. — Я из Кардиффа.
— Есть такой, — согласился Толстый Человек. Он спросил, отчего она оттуда уехала.
— Деньги, — сказала Энни.
Потом он рассказал ей о ярмарке и о местах, где он побывал, и людях, с которыми встречался. Он сказал ей, сколько ему лет и какой у него вес, и имена всех братьев, и как он назовет своего сына. Он показал ей картинку бостонского порта и фотографию своей матери, которая занималась поднятием тяжестей. Рассказал, что летом бывает в Ирландии.
— Я всегда был толстый, — сказал он, — а теперь вот я Толстый Человек; по толщине со мной некому тягаться. — Он рассказал ей про период страшной жары в Сицилии, про Средиземное море. Она рассказала ему про младенца в палатке Астролога.
— Опять звезды, — сказал он.
— Младенец умрет, — сказала Энни.
Он отворил дверь и вышел во тьму. Она огляделась вокруг, но не шелохнулась, спрашивая себя, не отправился ли он за полицейским. Еще одно задержание полицией ей совсем ни к чему. В открытую дверь она смотрела в неприветную ночь, пододвинув стул поближе к огню.
— Задержат, так хоть будешь в тепле, — сказала она. Но, заслышав Толстого Человека, задрожала, а когда он стал, словно живая гора, подниматься по ступенькам, прижала руки к своей впалой груди. Сквозь темноту она увидела, что он улыбается.
— Видишь, что наделали звезды, — сказал он, внося на руках младенца от Астролога.
После того, как она побаюкала младенца, прижимая его к себе, а он поплакал ей в платье, она рассказала Толстому Человеку, как испугалась его ухода.
— Какое мне дело до полицейских?
Она сказала, что полиция ее ищет.
— Что ты такого сделала, чтобы тебя искала полиция?
Она не ответила, лишь крепче прижала ребенка к своей иссохшей груди. Он увидел ее худобу.
— Надо питаться, Кардифф.
Потом ребенок раскричался. От тихого всхлипывания он перешел на визг, разразившись бурей отчаяния. Девушка качала его на коленях, но ничто не могло его унять.